"Репортаж с поминок" - читать интересную книгу автора (Айлисли Акрам)

БЕДНАЯ ТЕТЯ ГАМЕР

Когда, почему уехал Рафи скитаться по белу свету, знали у нас немногие, но то, что у тети Гамер есть сын по имени Рафи, знали в Бузбулаке все, от мала до велика. Потом началась война, и Бузбулак узнал, что сын тети Гамер Рафи, как и другие, ушел на войну. Потом война кончилась, и все узнали, что сын тети Гамер Рафи то ли убит, то ли пропал без вести. Но оказалось, что сын тети Гамер не убит и не пропал без вести, а был в плену. Потом прошел слух, что, освободившись из плена, сын тети Гамер приехал в Баку, и дела у него неплохи: жив, здоров, в теле, и костюм на нем новый — шевиотовый. Известие о шевиотовом костюме принесла в Бузбулак женщина, которую, как и мать Рафи, тоже звали Гамер. Занималась эта Гамер тем, что закупала в Баку иголки, нитки, наперстки, чайники для заварки, женские трико и другие ценные вещи и везла все это в Бузбулак — продавать. Продавала и за наличные и в кредит. Не отказывалась Гамер и менять свой товар: на деревенский сыр и на сухофрукты.

Благодаря регулярным вояжам Гамер в Баку у каждой из бузбулакских школьниц красовалось на руке колечко с кусочком цветного стекла, и на уроках географии, которые вела директриса Зиянет Шекерек-кызы, мы, мальчишки, нередко ликовали: стоило Зиянет увидеть у девочки перстенек на пальце, как она немедленно производила досмотр всех девчоночьих рук, а иногда вызывала девочек к доске и обыскивала их карманы. Потом следовало наказание — Зиянет Шекерек-кызы указкой била виновных по пальцам, била так, что недели две провинившиеся девочки не могли расчесать косы перед зеркалом. Но это была ерунда, а не наказание. Настоящее наказание, применяемое Зиянет Шекерек-кызы, кроме битья по пальцам, включало особую меру — заставить девочек плакать перед мальчишками. Делалось это так: "Смотрите, — говорила Зиянет Шекерек-кызы, приподнимая чью-нибудь косу, — видали, сколько вшей?! Как же это ты, красавица? Кольцо нацепить ума хватает, а вшей вывести никак?!" (Попробуй тут не заплачь!) Закончив очередную экзекуцию, Зиянет Шекерек-кызы сажала несчастную на место и долго говорила о том, какая серьезная, даже страшная опасность таится в этих невинных, казалось бы, колечках со стекляшками, говорила о страшном прошлом и о лучезарном будущем. И уже не спрашивала заданного урока, нового тоже не объясняла, и, таким образом, мы не только спасались от опроса, но избавлены были от необходимости зубрить географию к следующему разу. Слово «мещанство», бывшее одно время самым популярным словом в нашей школе, обязано было своим появлением поездкам Гамер в Баку. Впервые произнесенное Зиянет Шекерек-кызы на общем собрании, посвященном пресловутым перстенькам, оно было мгновенно подхвачено всеми нашими педагогами; некоторые из учительниц употребляли это слово не только на уроках, но и моя посуду у родника, и стоя в очереди за ситцем (в обиходе бузбулакцев не так-то много слов, доказывающих образованность, да и не всякое доказывающее образованность слово так легко ложится на язык).

Но речь у нас не об этом. Речь вот о чем: известие о том, что сын тети Гамер Рафи никогда не приедет из Баку, привезла в Бузбулак та самая Гамер, что привозила иголки, нитки, наперстки, блюдца, чайники для заварки, женские трико и латунные перстеньки, и неожиданное это известие долго обсуждалось в деревне, причем каждый толковал его по-своему. Один говорил, что поскольку мы живем в погранзоне, а Рафи был в плену, его не пускают в Бузбулак; дали бы разрешение, приехал бы. Другой утверждал, что граница это только так, повод, захотел бы, приехал бы, не до этого сейчас Рафи — опять взялся за свое, опять свару затеял с бакинскими профессорами, старыми своими приятелями. У Рафи ведь одна наука на уме, ни мать, ни жена ему не надобны. Немного погодя сообщение это подтвердилось новым известием, привезенным из Баку все той же Гамер. Рафи сам сказал: с Бузбулаком у меня покончено. Матери передай, пусть считает: нет у нее сына, пусть считает: с войны не вернулся. Но мыслимое ли дело — считать погибшим сына, который ходит себе живой-здоровый в шевиотовом костюме? И вот тетя Гамер собралась и вместе с той, торговкой Гамер, выехала в Баку. Все думали: или она там останется, или вернется вместе с Рафи, а уж если одна вернется, то такая, что лучше к ней и не подходить. Тетя Гамер вернулась одна, но совсем даже не такая. Я бы сказал, выглядела она нисколько не хуже, чем до поездки, веселая, шустрая, проворная, с обычными своими шутками да прибаутками, мало того — под чадрой у нее был надет новый шевиотовый пиджак, мужской. Вернувшись из Баку, тетя Гамер первым делом объявила следующее: на всем белом свете не найдешь такой власти, как советское правительство, она это, конечно, и раньше знала, но, съездивши в Баку и повидав сына, в тыщу раз крепче в том уверилась. И еще она сказала, что когда на свете есть столько прекрасных мест, толковому человеку в Бузбулак ехать незачем; чего он тут не видал: гор? Если бы тут по-людски жить можно, хоть один-то из ста двадцати четырех пророков был бы здесь похоронен?.. И правильно, и молодец Рафи, что не едет. Чего делать-то? Колхоз грабить, как эти, наши? Они ж, словно волки голодные, живьем обдирают. А я не волка — сына вырастила. И не хочу, чтоб он приезжал волками этими любоваться…

Такая вернулась тетя Гамер из Баку. Но оказывается, в то время, когда тетя Гамер ездила к сыну в Баку, его там и в помине не было. Где он тогда находился, одному богу известно, только не в Баку. И кому принадлежал шевиотовый пиджак, оказавшийся на тете Гамер, тоже известно одному богу. То ли Рафи был тогда в Москве, то ли видели его в Ереване — говорили и так, и этак. Но в одном бузбулакцы были единодушны: с профессорами бакинскими Рафи схватился насмерть. Бузбулак долго оставался при этом мнении, потому что иметь такое мнение Бузбулаку было очень выгодно, в Бузбулаке есть и высокие горы, и невысокие холмы — все есть; а поскольку все это имеется, Бузбулаку абсолютно необходим еще человек, способный схватиться насмерть с бакинскими профессорами. В этом смысле Рафи просто повезло. Да и тете Гамер тоже. Раз бузбулакцы так охотно верили в ссору Рафи с бакинскими профессорами, зачем им было препятствовать тете Гамер держать себя так, как это пристало матери подобного человека?..

И до самой старости именно так и держала себя тетя Гамер, так и жила в Бузбулаке с высокими его горами и невысокими холмами; никогда не наденет залатанных галош, не появится на людях в неглаженой чадре. Никто никогда не видел тетю Гамер бредущей с поля с сумкой, полной колосков, собранных после жатвы, никто не слышал ее голоса возле лавки, когда уши глохнут от крика женщин, сражавшихся из-за ситца или из-за хозяйственного мыла, у которого и пена как пена и хватает надолго. Кто знает, приди к ней смерть вовремя, пока Рафи еще не объявился в Баку, она, может, с тем же достоинством отошла бы и в лучший мир. Но смерть не пришла к ней вовремя. И когда, совсем одряхлев, тетя Гамер, чуть живая, лежала в постели и, сетуя на судьбу, начала наконец жаловаться на сына, из Баку поступило известие: не вершит там Рафи большие дела, ни с какими профессорами не схватывается, а, как какая-нибудь бабенка, работает простым библиотекарем. Достигло это известие ушей тети Гамер или нет — не знаю. Но в том, что, когда она ездила в Баку, Рафи там не было и в помине, тетя Гамер призналась лишь после этого известия.

И зимним ненастным днем тетю Гамер похоронили. В сундуке у нее оказались деньги, довольно много, их тщательно пересчитали и после длительного совещания, которое провели, собравшись, почтенные старики и старухи, решили отправить Рафи в Баку. Для этого в помощь Гамер, торговавшей иголками и наперстками, отрядили еще двоих. Деньги снова пересчитали теперь уже с участием посыльных — и за вычетом стоимости омовения и захоронения тела, а также дорожных расходов (три билета в Баку и обратно и питание в дороге) все деньги отправили Рафи.

Деньги у тети Гамер водились; во-первых, потому, что это она подыскивала женихов бузбулакским невестам, а позже, когда им приходило время рожать и начинались схватки, та же тетя Гамер, закатав до локтя рукава, развлекая всех шутками и прибаутками (и не прекращая чаепития), сидела возле них, готовая принять ребенка. Кроме того, тетя Гамер была мастерицей печь чуреки, а когда-то "в добрые старые времена" было у нее и еще одно ремесло: тетя Гамер ходила по домам и рассказывала детям сказки, причем брала повременно. Ходила она не в любой дом, потому что не каждый станет платить деньги за какие-то сказки, да и зачем нужны сказки, если не полыхает печь, набитая дровами, и не варится в казане вкусная еда. А в Бузбулаке и в "добрые старые времена" не в любом доме жарко топилась печь и варилась в казане вкусная еда. Ну, это само собой, а вот если рассказывание сказок было для тети Гамер профессией, значит, она должна была или все время узнавать новые, или перелицовывать на новый лад старые, или просто-напросто выдумывать сказки. И тетя Гамер выдумывала, или сочиняла бесчисленное множество сказок, со стихами и без стихов. В большинстве ее сказок говорилось об умных, благонравных детях, превыше всего ставивших уважение к отцу-матери, о красавицах девушках, жизнь готовых отдать ради чести, потому что в домах, где на горячей печке всегда варилась вкусная еда, сказки рассказывались большей частью девочкам, которым рано или поздно придет время выходить замуж, а родители этих девочек не зря платили деньги тете Гамер.

Были среди денег тети Гамер, с тремя посыльными отправленных в Баку, деньги, полученные за сказки, или не были, не известно. Известно только, денег было много и что Рафи не взял ни копейки. И хорошо сделал, что не взял, иначе Бузбулак с его высокими горами и невысокими холмами раз и навсегда перестал бы считать Рафи человеком. И сегодня Рафи никоим образом не мог бы оказаться здесь, среди бузбулакцев, хотя со смерти тети Гамер прошло лет двадцать пять, не меньше.

3

Рафи, съежившись, сидел в самом углу. Чаю не пил, не курил, не разговаривал. Лицо у него было бесцветно-серое, серую свою шляпу он так низко надвинул на лоб, что виднелись только глаза; глаза смотрели прямо перед собой, и если в глазах Рафи хотя бы теплился свет, значит, он был направлен назад, внутрь его существа: во взгляде же, устремленном куда-то в одну точку, вперед, не было даже намека на свет.

Рядом с Рафи сидел Нариман, сын покойного дяди Садыка. Мало что на свете так не подходит друг другу, как Нариман и сегодняшние поминки. Заметней всего отличало Наримана от остальных то, что он за всю свою жизнь в глаза не видел Бузбулака, и то, что за всю свою жизнь он в глаза не видел Бузбулака, написано было у него на лице. Часть сидевших здесь людей Нариман, вероятно, видел впервые, остальных же, скорее всего, узнал на отцовских поминках. И теперь, одного за другим, внимательно оглядывая собравшихся, он словно пытался определить, кто из них был на поминках его отца, а кто не был. Определить это было не просто, несомненно было лишь одно: большинство сидящих здесь — из Бузбулака; они даже внешне были чем-то похожи друг на друга. Бузбулакцев было человек пятьдесят, ученых и неученых. Некоторые, как и Рафи, давным-давно уехали из Бузбулака, другие лишь в прошлом или в позапрошлом году окончили институт и только еще приживались в Баку. Тут были и рабочие из Сумгаита, и спекулянты, круглый год торгующие на бакинских базарах… Трое же, видно, только утром приехали из деревни. И словно для того, чтоб напомнить, что здесь не что-нибудь, а поминки, они, будто заранее сговорившись, время от времени по очереди принимались громко плакать, вытирая глаза тыльной стороной ладони. По глазам видно было, что они устали и не выспались; по тому, как они сидели и как вели себя, видно было, что Бузбулак все тот же, а по их — потрескавшимся красным рукам можно было определить, что в Бузбулаке холодно по-зимнему и, может быть, уже лежит снег…

Твоя мать, Рафи, тоже умерла зимой. Ночью выпал снег — пушистый, мягкий — должно быть, это был первый снег. Снег выпал, но мороза не было холодно не было, Рафи. Наоборот, снег даже чуточку смягчил землю, и значит, могильщики не кляли покойную, не осквернили память ее матерщиной. Снег был словно хлопок: теплый, мягкий, он лежал и на гробу, что стоит всегда в нише мечети, перевернутый кверху дном, и те, кто, сперва узнав о смерти тети Гамер, видели потом, что гроба уже нет на месте, наверняка вспоминали и тебя.

За полторы тысячи — из тех денег, что ты не взял, Рафи, — заказали прекрасное надгробье, купили телку, прирезали ее, напекли свежих чуреков; принесли из чайханы большой самовар, — поминки были честь по чести; на тех поминках вспоминали и тебя, Рафи. Да будет всевышний милосерден и к сыну ее, говорили люди, да решатся легко нелегкие дела его. Обратимся к престолу вседержителя, — господь наш добр и мягкосердечен, — да отпустит он Рафи его прегрешения. Пощади, всеблагой, несчастного Рафи, избавь заблудшего от адских мук — не допусти, чтоб и на том свете сын разлучен был с матерью, мать с дитятей своим. Сделай так, чтоб не оскудевала в материнских сердцах любовь к детям, неблагодарным и недостойным! И все дружно произнесли: "Аминь!"

На поминках по тете Гамер бузбулакцы поручили Рафи заботам всевышнего, надеясь на милосердие его, но поручать человека заботам всевышнего — еще не значит простить его; пусть бог решает по собственному разумению, пусть сам определит, как ему поступить в этой в высшей степени непростой ситуации, но пусть только кара за муки матери — буде таковая последует от господа свершится где-нибудь подальше от Бузбулака. И еще — поручать заботам всевышнего человека, пребывающего в добром здравии, не обязательно значит сострадать ему, может, и наоборот, — проклясть, поскольку милосердие божие награда сирых и убогих, а также без вины виноватых или одолевающих в черные дни жизни непосильные для человека трудности, а Рафи, слава богу, жив, здоров и благополучен, сидит себе в Баку, а захочет, так и с профессорами схватится.

Только кто знает: может, Рафи и впрямь сражался тогда с бакинскими профессорами и, поручая его заботам всевышнего, бузбулакцы имели в виду и эту немаловажную сторону дела? И хотя Рафи не был ни сирым, ни убогим, даже очень возможно, что у него были тогда самые черные дни, что он одолевал непосильные для человека трудности и больше, чем когда-либо, нуждался в защите всевышнего? А может, Рафи и не был виноват, виновны были фашисты, те, что когда-то, захватив его в плен, запутали, сделали трудным такое простое дело, как поездка на похороны матери. (Возможно, Рафи стыдился, не хотел, чтобы это знали, может быть, просто-напросто боялся сказать об этом.)

А может, фашисты и ни при чем? Может, бакинские профессора виновны в том, что Рафи навсегда забыл дорогу в Бузбулак? Может то, что заставило Рафи схватиться с бакинскими профессорами, — такое бедствие для Бузбулака, что даже смерть матери — ничто по сравнению с ним?.. Да, причина была, и причина серьезная. Ведь матерью Рафи обижен не был, с Бузбулаком счетов не имел. (Если что, бузбулакцы обязательно знали бы.)

Так или иначе, дело это трудное, сложное, человеческому уму непосильное, и бузбулакцы, несомненно, выбрали верный путь, предоставив всевышнему распутывать запутанное, непосильное для человеческого ума дело, в котором запутан был Рафи. После поминок, когда все уже наелись и упились, осталось полно еды. Кроме того, оставалось около тысячи рублей, и после нового совещания почтенных стариков и старух деньги эти отдали слепому Джафару. У слепого Джафара был до той поры патефон, теперь он решил купить приемник. Расторопный бузбулакский паренек, только что демобилизовавшийся из армии, вызвался ехать в Баку за приемником. Взял деньги, уехал, и только его и видели.

4

Тогда было начало пятидесятых годов, теперь — конец семидесятых. Тетя Гамер говорила, что Рафи уехал учиться в тридцать пятом, и было ему тогда семнадцать лет. Если так, сейчас ему под шестьдесят. Он кандидат наук. Работает где-то в архиве, живет где-то в микрорайоне. Дом, во дворе которого раскинута эта палатка, далеко от его квартиры, намного ближе к центру. Выходит, на сороковины сегодня приглашены все живущие в Баку бузбулакцы.

Время от времени в одной из квартир слышался женский плач и причитания. Когда-то я был в этой квартире, давно, еще студентом. Привез из Бузбулака посылку — корзину фруктов. Сначала позвонил по телефону. Подошла она, покойная. И дверь потом тоже отворила она. Почему я никак не вспомню ее лицо?.. Я поставил корзину в прихожей, хотел идти — не отпустила. Накормила меня, разрезала арбуз… И стала расспрашивать о деревне — всех перебрала, дом за домом. Этот как?.. Как тот поживает? Бьет ли родник? Стоит ли та черешня?..

Стоит, соседка, стоит, в Бузбулаке все на своем месте. И вода бежит из родников. И деревья цветут каждую весну. Вода будет течь и через тыщу лет. И через тыщу лет будут по весне цвести деревья. Пусть не эти, другие — какая разница?.. Впрочем, разница есть. Она в том, что те деревья ничего не будут знать о нас. И другие птицы будут вить гнезда в их кронах, и другие стрекозы стрекотать…

Ты спросила тогда про нашу черешню, склоненную над крышей вашего дома. Может, помнила еще вкус ее ягод. Или помнила, как она цветет? А может, ты спросила про нее с особой целью? Хотела напомнить, что мы соседи, близкие соседи, настолько близкие, что наше дерево склоняется над вашей крышей, и я не должен стесняться, а есть все, что положено на столе. Но ты не знала, что я слышал, как летним вечером ты плакала на этой крыше под этой самой черешней. А потом? Что было потом? Потом ты добилась своего, выплакала родители не отдали тебя за того, кого выбрали себе в зятья, оставили дочери право на жизнь. Право легкой походкой пройтись по улице, громко говорить, смеяться. И право вскарабкаться на шелковицу, если вдруг захотелось ягод, и петь там, на верхушке дерева, если захотелось запеть…

Помню я и другой вечер, когда ты тоже притаилась под черешней, у стены, разделявшей наши крыши. В тот день приехали сваты из Баку. Но в тот вечер ты уже не плакала под черешней, на крыше, не глотала горькие слезы. Ты пряталась лишь потому, что так принято: в дом заявились сваты- девушка должна прятаться. Но те сваты приезжали уже потом, много, много позднее… Еще были месяцы, годы были до их приезда. Был еще педтехникум в райцентре. На горных тропках, ведущих в райцентр, были еще и весны и зимы… И была однажды весною во дворе бузбулакской школы сказочная верба: желтая-прежелтая, пушистая-препушистая… И было на свете стихотворение, которому, строка за строкой, учила нас однажды весной в бузбулакской школе учительница Сафура…

… И однажды учительница Сафура вернулась из Баку в Бузбулак с одной-единственной строкой этого стихотворения:

"Солнце всходит и заходит…"

Арык, протекавший через наш двор, протекал и по их двору. Была весна. Было то время, когда в Бузбулаке вздуваются и бушуют арыки. То время, когда от хмельного бузбулакского солнца кружится, дурманится голова. А Сафура, казалось, лишь для того приезжала из Баку, чтоб читать стихи арычной воде одну-единственную строку; с восхода до захода солнца бродила она вдоль арыка и твердила, твердила стихотворение — одну-единственную строку.

Может, с помощью этого стихотворения пыталась она отыскать свою пропавшую память, может, звала ребенка, оставленного в Баку. Кстати сказать, если б арык не протекал у самой калитки и если бы всякий раз, когда калитка отворялась, тетя Гюлькез не начинала причитать, в деревне, может, и не узнали бы так скоро ни о том, что Сафура потеряла память, ни о том, что она позабыла, бросила в Баку свое безвинное дитя…

Каждый раз, когда калитка отворялась (независимо от того, кто отворял ее), тетя Гюлькез громко и сердито кричала:

— Эй, закрой калитку! Крепче закрой, чтоб тебя!.. Запри как положено. Сбежит ведь! Сбежит, и звери ее сожрут в горах!.. У нее же дитеночек грудной, брошенный…

Но не похоже было, чтоб Сафура собиралась бежать, совсем даже не похоже. Мне казалось, тетя Гюлькез кричит так, с горя. Покричав, она сразу остывала и, приткнувшись в углу айвана — на всегдашнем своем месте, — молча бралась за чулок, или перебирала рис, или пряла — тетя Гюлькез никогда не сидела сложа руки. И еще тетя Гюлькез никогда не плакала, никогда никому не жаловалась (хотите верьте, хотите нет — в Бузбулаке легче терпеть горе). Только ругала Сафуру.

— Солнце всходит, солнце заходит… — громко ворчала она. — Да хоть бы оно совсем не всходило, — тебе-то какое дело?! Сунула в рот словечко и жует с утра до ночи, как резинку! Всходит, заходит… Чего бормочешь-то?! Перестань, ради бога!.. Перестань, малохольная!.. По тебе ж дитеночек плачет!.. Твой дитеночек!.. В Баку!.. Один мается, без матери…

Слово «дитеночек» тетя Гюлькез выкрикивала особенно громко, резким голосом, казалось, она хочет докричаться до Сафуры, разбудить ее этим словом. Сафура и впрямь была как во сне, и в этом своем беспробудном сне она не слышала матери.

Сон из одной стихотворной строчки — странно, правда? И, пребывая в этом странном сне, глядя на бегущую в арыке воду, Сафура, наверное, видела школу, где проучилась семь лет и где один-единственный месяц сама учила детей.

Их было пятеро. Все учились на последнем курсе педтехникума. В школу же пришли на педпрактику — всего на месяц. Была весна, когда они к нам пришли. Было то самое время, когда от хмельного бузбулакского солнца кружится и дурманится голова. Но никогда еще не было бузбулакское солнце таким хмельным и дурманящим, как в ту весну, — в школе не осталось ни одного не влюбившегося ученика. Пока эти пятеро, приодетые и торжественные, с журналом в руках не вошли в класс, они не были для нас учителями. Они сами учились, они были учениками. (Разве не они каждое утро с первыми петухами отправлялись в свой техникум?) Но плохи стали дела бузбулакских школьников, когда трое из тех пятерых, что каждое утро с петухами отправлялись в техникум, вдруг оказались учителями; плохи стали дела бузбулакских школьниц, когда двое из пятерых, что каждое утро с петухами отправлялись в район, вдруг оказались учительницами… Девчонки повлюблялись в парней, мальчишки в девушек. И клянусь: в ту весну не было никаких уроков, была сплошная повальная любовь, И как знать, может, она и была лучшим из всех уроков…

В ту весну вместе с Сафурой в бузбулакскую школу пришло трое парней: Натиг, Хасан и Сабир. Может быть, в строку, которую с утра до ночи твердила теперь Сафура, вмещался кто-то из них?.. А может быть, кроме этих троих, был на свете и еще кто-то и в теперешнем своем сне, состоящим из стихотворной строки, Сафура видела именно его?.. Может, она охмелела от бузбулак, ского солнца? Может, аромат цветов привел ее в это состояние? А может, она так стосковалась в Баку по нашему арыку, что, увидев его, забыла про собственного ребенка?..

Болезнь это была или сон — не знаю. Знаю только, что однажды Сафура очнулась. Прорыдала полночи — и все. Вот, оказывается, что было лекарством от ее недуга. И, оказывается, тетя Гюлькез прекрасно все это знала. И ругала, и распекала дочь для того лишь, чтоб та зарыдала… "Я еще с вечера вижу: пойдет девка на поправку — глаза у ней были на мокром месте. Уложила в постель, вижу — плачет. Слава богу… Поплачь, говорю, доченька, поплачь, милая… Надо тебе поплакать. Совсем, говорю, ты у меня обезумела, младенца своего грудного забыла… Плачь, милая, плачь досыта… Она как взялась, да навзрыд!.. Потом заснула, а утречком глаза открыла, сразу про дитеночка спрашивает… А ведь до той поры вроде и не понимала, бедная, что родила, что ребеночек у нее…"

Так рассказывала тетя Гюлькез соседкам историю выздоровления Сафуры. Самой Сафуры в это время в деревне уже не было. Она была в Баку возле своего ребенка, и кто знает: может быть, ради этого ребенка она забывала теперь единственную, последнюю строку стихотворения, в котором были солнце, любовь и ослепительная желтизна пушистой вербы, — стихотворения, которому она учила нас в ту весну в бузбулакской школе…

Позднее у Сафуры еще появились дети. Значит, порыдав однажды, она навсегда излечилась от своего недуга. Господи, что ж это было за рыдание!.. А там, где она спит теперь вечным сном, есть там любовь, свет, стихи? Стихи…

И мне вдруг вспомнились еще одни тогдашние стихи, только совсем другие.