"Ева Луна" - читать интересную книгу автора (Альенде Исабель)ГЛАВА ПЕРВАЯМеня зовут Ева, что означает жизнь, по крайней мере так было написано в книге, по которой мама выбирала мне имя. Я родилась в самой дальней комнате темного, сумрачного дома и росла среди старой мебели, книг на латыни и человеческих мумий, что, впрочем, не смогло привить мне склонности к меланхолии, ибо появилась я на свет с дыханием сельвы, уже запечатленным в моей памяти. Мой отец, индеец с янтарными глазами, был родом из тех краев, где сливаются воедино сто рек; от него пахло лесом, а еще он никогда не смотрел на небо прямо и открыто, поскольку вырос под сводчатым потолком джунглей и подсматривать за обнаженным небом казалось ему почти непристойным. Консуэло, моя мать, провела детство в тех заколдованных местах, где авантюристы всех мастей веками ищут золотой город, тот самый, который когда-то вроде бы видели конкистадоры — те немногие из них, кому удалось вернуться из самых дальних и дерзких походов и экспедиций. Эти волшебные пейзажи навсегда оставили след в ее душе, а сама она каким-то образом сумела передать эту незримую печать мне, своей дочери. Миссионеры подобрали Консуэло еще младенцем, когда она даже не умела ходить: перемазанный грязью и экскрементами детеныш вполз на дощатую пристань, словно крохотный Иона, извергнутый из чрева кита. Отмыв странное существо, братья-миссионеры убедились, что перед ними девочка, и это обстоятельство ввергло их в некоторое смущение и посеяло определенные сомнения в их душах; впрочем, делать было нечего: вот он, невесть откуда взявшийся младенец, в конце концов, не топить же его в реке; в общем, срамные места девочки прикрыли пеленкой, вырезанной из старой рубахи, гноящиеся, почти не раскрывавшиеся глаза продезинфицировали, капнув в них лимонного сока, а когда дело дошло до крещения, то нарекли ее первым женским именем, какое пришло в голову. От поисков правдоподобной версии появления на свет этого ребенка было решено отказаться, воспитывали же девочку без особых изысков и не балуя ласками: миссионеры не сговариваясь решили, что раз уж Провидению было угодно сохранить ей жизнь до той поры, когда они ее нашли, стало быть, Оно само же и позаботится о ее духовном, равно как и физическом развитии, а в худшем случае на небо вознесется еще одна невинная, не успевшая согрешить душа. Четко определенного места в строгой иерархии миссии для Консуэло так и не нашлось. Она не была служанкой, да и отношение монахов к ней по сравнению с другими индейскими детьми, учившимися в школе при миссии, было совсем другое, что, впрочем, не помешало одному из братьев закатить ей хорошую оплеуху, когда она по простоте душевной поинтересовалась, кто из монахов приходится ей папой. Мне мама рассказывала, что ее положил в плывущую по реке лодку какой-то голландский моряк: наверняка эту легенду она придумала сама, чтобы раз и навсегда отвязаться от моих расспросов на эту тему. Мне почему-то кажется, что она совершенно ничего не знала ни о своих родителях, ни о том, как и почему появилась она в том месте, где ее подобрали миссионеры. Миссия была крохотным оазисом в бурном море тропической растительности, в густой массе переплетенных ветвей, стволов и лиан, закрывающей землю от берегов рек до подножия огромных скал, торчащих среди нее, словно свидетельство того, что и у Создателя бывают ошибки и неудачи. Время в тех краях течет неравномерно, расстояния обманчивы и само пространство искривлено: неопытный путешественник будет ходить там по кругу, раз за разом возвращаясь к исходной точке своего пути. Густой влажный воздух напоен ароматами цветов и трав, которые то и дело перебивает резкий запах человеческого пота и звериная вонь. От невыносимой жары нет спасения, воздух неподвижен, порывы ветра не в силах проникнуть под густые кроны деревьев, и в этой духоте спекаются камни и закипает кровь в жилах. По ночам в небе вместо звезд, скрытых пологом джунглей, пляшут мириады светящихся москитов, от укусов которых сон путника, застигнутого ночью в дороге, превращается в сплошной нескончаемый кошмар; джунгли ни на час, даже глубокой ночью, не погружаются в тишину: отовсюду доносятся птичьи и обезьяньи крики, а вдали, у подножия гор, яростно ревут водопады, так что шум срывающейся с уступов воды порой напоминает канонаду. Сама миссия представляла собой скромное по размерам здание со стенами из глины, перемешанной с соломой, а рядом возвышалась смотровая башня из длинных жердей, соединенных крест-накрест; на верхней перекладине ее был подвешен колокол, сзывавший окрестных жителей к мессе. Как и все дома в округе, церковь покоилась на сваях, вкопанных в илистое дно то и дело разливавшейся реки, ее мутные, отливающие опалом воды текли неизвестно откуда и неизвестно куда. Со стороны казалось, что не вода обтекает хижины, а они сами, сорвавшись со свай, плывут, покачиваясь на едва заметной волне, среди бесшумно вспарывающих водную гладь каноэ, среди мусора, отбросов, дохлых собак и крыс и неожиданно появляющихся белоснежных водяных лилий. Подплывая к деревне, любой путешественник мог еще издалека разглядеть Консуэло: ее рыжие волосы языком пламени плясали на фоне вечной зелени окружающей деревню сельвы. Ее товарищами по детским играм были деревенские ребятишки — маленькие индейцы с торчащими животами, дерзкий попугай, лихо цитировавший «Отче наш», пересыпая слова молитвы разнообразными ругательствами, и обезьяна, сидящая на цепи, прикрепленной к ножке стола; время от времени обезьяну одолевала то ли жажда свободы, то ли инстинкт продолжения рода, тогда она забиралась на стол и, глядя в лесную чащу, издавала призывные вопли, обращенные к сородичам; впрочем, эта тяга к запретному и недоступному охватывала пленницу не слишком часто и не на долгое время: покричав и постонав немного, обезьяна снова залезала под стол и принималась за свое главное занятие — вычесывание и выгрызание блох. В те годы даже в самых дальних и забытых богом уголках сельвы уже стали появляться протестантские проповедники: они раздавали индейцам библии и настраивали их против Ватикана; эти самоотверженные подвижники тащили через джунгли телеги с пианино и органчиками, предлагая неслыханное в этих краях развлечение: совместное распевание псалмов. Поняв всю серьезность и опасность такой конкуренции, католические священники и монахи тратили все силы на проповеди среди колеблющейся паствы, соблазняемой еретиками; поэтому времени заниматься невесть откуда взявшейся девчонкой у них не оставалось, и Консуэло была предоставлена самой себе: кожу ее словно выдубили вода и палящее солнце, кормили ее кукурузой и рыбой, да и этой нехитрой снеди не всегда хватало, чтобы наесться досыта; девочку постоянно одолевали вши и блохи, все тело было искусано москитами, зато сама она была свободна как птица. От нее требовали оказывать посильную помощь по хозяйству, присутствовать на службах и время от времени посещать уроки чтения, арифметики и катехизиса; все остальное время она познавала мир так, как считала нужным: флору она постигала на вкус и на запах, за фауной гонялась, насколько хватало сил и ловкости, а воображение и память ее наполняли бесчисленные образы, цвета и ароматы, сказки и истории, пришедшие с далекой границы, мифы и легенды, принесенные рекой. Ей было двенадцать, когда она познакомилась с одним человеком — закаленным солнцем и непогодой португальцем, на первый взгляд сухим и суровым, но полным внутреннего света и радости. Он повсюду с собой таскал кур, которые отличались невероятной, даже по куриным меркам, страстью ко всему блестящему: как мародеры в захваченной деревне, они жадно склевывали все яркое и сверкающее, что попадалось им на глаза. Затем наступал час расплаты: хозяин одним точным, как у хирурга, движением ножа вспарывал им зоб и извлекал на свет крохотные золотые песчинки и чешуйки; разбогатеть на добытом таким путем золоте ему не удавалось, но в то же время собранного драгоценного урожая вполне хватало, чтобы питать его надежды и иллюзии. Однажды утром португалец увидел белую девочку с копной волос цвета пламени: подобрав юбку, она стояла около одной из хижин, по щиколотку утопая в топкой жидкой грязи. Мужчина лишь присвистнул от удивления; его конь понял этот свист как команду двигаться вперед. Увидев перед собой лошадиные ноги, девочка подняла глаза, ее взгляд встретился со взглядом португальца, и они улыбнулись друг другу. С того дня они стали проводить много времени вместе: он просто растерянно созерцал это чудо природы, а она с удовольствием училась петь португальские песни. — Пойдем собирать золото, — сказал мужчина в один прекрасный день. Они забрались в лес так далеко, что уже потеряли из виду вышку с колоколом; португалец вел девочку за собой по одному ему ведомым тропам. Весь день они искали выпущенных в джунгли кур, подманивая их петушиным кукареканьем и, когда удавалось разглядеть их сквозь густую листву, ловя прямо на лету. Пойманную курицу девочка зажимала коленями, а португалец точным взмахом вспарывал зоб и запускал в рану пальцы. Если курица не умирала на месте, он зашивал разрез, сноровисто действуя иглой с суровой ниткой; птицам, которым так повезло, предстояло послужить хозяину еще раз. Остальных он сложил в мешок, чтобы продать в деревне на еду или охотникам в качестве приманки. Предварительно они с Консуэло ощипали погибших птиц и сожгли на костре все перья, потому что перья приносят несчастье и вызывают у домашней птицы такую болезнь, как типун. В деревню Консуэло вернулась лишь под вечер, довольная, с загадочным выражением лица и перепачканная кровью. Попрощавшись со своим другом, который подвез ее на лодке к террасе миссии, она проворно вскарабкалась на настил по веревочной лестнице. Здесь ее взгляд тотчас же уперся в четыре грязные сандалии, принадлежавшие двум святым братьям из Эстремадуры:[1] монахи поджидали свою непутевую воспитанницу с самым мрачным видом, несомненно решив отказаться от дальнейшего сосуществования с этой странной рыжей девчонкой. — Настало время отправить тебя в город, — сказали они. Просить и умолять было бесполезно. Она не смогла добиться не только отмены приговора, но даже отсрочки приведения его в исполнение. Ей даже не разрешили взять с собой в город ни попугая, ни обезьяну: эти верные товарищи по детским играм были сочтены неуместными в той жизни, которая ее ожидала. Она отправилась в путь вместе с пятью индейскими девочками, которым, так же как и ей, монахи связали ноги. Так они могли не опасаться, что увозимые из родной деревни дети выпрыгнут из пироги и отправятся домой вплавь. Португалец попрощался с Консуэло, не прикоснувшись к ней; он долго смотрел на нее, а затем протянул прощальный подарок — золотой самородок в форме коренного зуба; в оставленный природой канал в этом сверкающем зубе был продет тонкий шнурок. Она повесила подарок себе на шею и не расставалась с ним почти всю жизнь, до того дня, пока не встретила человека, которому посчитала возможным вручить этот драгоценный подарок в знак любви. Португалец понимал, что видит ее в последний раз, такой он ее и запомнил: девочкой-подростком в переднике из выцветшего перкаля и в соломенной шляпе-сомбреро, натянутой до самых ушей; босая и печальная, она молча помахала ему на прощание рукой. Сначала их путь на каноэ лежал по бесконечным притокам огромной реки, через умопомрачительные, подавляющие воображение джунгли; затем их высадили на берег и повезли верхом на мулах по плоскогорьям, по краям, обрывающимся вниз крутыми уступами; ночами тут было так холодно, что даже сны замерзали; через несколько дней им пришлось пересесть в кузов грузовика, который держал путь по влажным равнинам через бесконечные рощи бананов и карликовых ананасов; иногда дорога выходила на песчаники, порой шла напрямую через солончаки, но ничто — ни непривычный пейзаж, ни красоты природы — не могло по-настоящему удивить Консуэло; не зря говорят: тот, кто появился на свет в самом удивительном, самом невероятном уголке мира, уже не способен изумляться и приходить в восторг от увиденного. За время долгой дороги она выплакала все слезы, какие были у нее, не оставив ничего про запас — для будущих невзгод и несчастий. Когда же слезы и всхлипы кончились, она плотно сжала губы, решив про себя в дальнейшем раскрывать рот лишь в случае крайней необходимости, то есть когда от нее настойчиво потребуют ответа на какой-либо вопрос. Путь до столицы занял несколько дней, а там монахи повели перепуганных девочек в монастырь Сестер Милосердия, и какая-то монашка открыла дверь одним из связки ключей, которую она носила на поясе, наподобие тюремной надзирательницы. Она провела вновь прибывших в большой тенистый двор, со всех сторон окруженный галереями; в центре двора возвышался фонтан с расписными изразцами, над ним кружились голуби, скворцы и колибри, присаживаясь на край чаши, чтобы утолить жажду. Девочки, в одинаковых серых форменных балахонах, сидели кружками в тени и длинными иглами шили матрасы или плели корзины из ивовых прутьев. — В трудах и молитве обретете вы искупление грехов. Я пришел не лечить здоровых, но заботиться о больных. Пастух, нашедший заблудшую овцу, радуется ей больше, чем при виде всего стада. Таковы они, слова Божьи, да святится имя Его, аминь — так или наподобие этого выразилась монахиня, сложив руки под складками своего одеяния. Консуэло не стала вникать в смысл услышанного и вообще не придала словам монахини большого значения. Слишком усталой была она после долгой дороги, а кроме того, ее подавляло и угнетало ощущение запертости: никогда раньше ей не доводилось видеть высоких каменных стен, а уж тем более оказаться внутри. Глядя на очерченный карнизами крыши прямоугольник неба, она думала, что вот-вот умрет от удушья. Потом ее отделили от остальных вновь прибывших девочек и отвели в кабинет настоятельницы: причиной тому был цвет ее кожи и глаз. Много лет в монастырь не попадали белые девочки; большую часть воспитанниц составляли креолки из самых бедных районов города или же индейские девочки, которых миссионеры насильно привозили из дальних деревень. — Кто твои родители? — Не знаю. — А когда ты родилась? — В год кометы. Уже тогда Консуэло умела приукрашивать поэтическими образами то, чего не знала наверняка: любая нехватка информации подменялась каким-нибудь красивым оборотом. Услышав впервые от кого-то о комете, она тотчас же воспользовалась этим знанием, чтобы четко и убедительно обозначить дату своего рождения. Давным-давно, еще в детстве, кто-то рассказал ей, что люди ждали появления этого небесного тела со страхом. Многие считали, что комета появится на небе как огненный дракон, что она пронзит и сожжет атмосферу, ее хвост окружит нашу планету облаком ядовитого газа, а жара наступит такая, что расплавятся камни и вся земная жизнь погибнет. Некоторые люди настолько уверовали в неизбежность катастрофы, что кончали жизнь самоубийством, чтобы не сгореть заживо или не задохнуться при падении кометы; но другие — их было гораздо больше — предпочли провести последние, как предполагалось, дни жизни в обжорстве, пьянстве и беспорядочных совокуплениях. Даже Благодетель Отечества и тот несказанно удивился, увидев, как небо на глазах становится зеленым, а еще больше он поразился, узнав, что под воздействием кометы волосы у мулатов распрямляются, а у китайцев, наоборот, завиваются. Все это произвело на него такое впечатление, что он даже приказал выпустить на свободу кое-кого из своих политических противников, находившихся к тому времени в тюрьме уже бог знает сколько лет и успевших позабыть солнечный свет и цвет неба. Приказание Благодетеля было выполнено, несмотря на то что в душах некоторых из помилованных и выпущенных на свободу еще не до конца был подавлен мятежный дух, который они, без сомнения, могли бы попытаться передать молодежи и вообще будущим поколениям. Считаться рожденной в самый разгар всего этого переполоха — такая мысль не могла не покорить Консуэло, несмотря на слухи, что все младенцы, которые родились в тот год, несли на себе печать ужаса, сохранявшуюся на их лицах и много лет спустя, когда сама комета уже пропала из виду, как, в общем-то, и положено несущемуся во Вселенной шару, состоящему изо льда и звездной пыли. — Первым делом нужно будет избавиться от этого дьявольского хвоста, — решила мать настоятельница, взвесив на руках пучок сверкающей медной проволоки, раскинувшейся по плечам и спине новой воспитанницы. Она распорядилась хорошенько укоротить девочке волосы и вымыть ей голову смесью щелока и осветляющего шампуня; эта экзекуция преследовала две цели: выведение вшей и придание волосам менее дерзкого цвета, чем тот, что был дан им от природы. В результате у девочки выпала едва ли не половина уже укороченных волос, а оставшиеся приобрели какой-то глинистый оттенок, что явно больше соответствовало характеру и целям религиозного образования, чем изначальный, огненный цвет. Три года провела Консуэло в монастыре, и за все это время чувство одиночества ни на миг не покидало ее; ей все время было холодно: даже в те дни, когда солнце согревало ее тело, лед, сковывавший душу, не успевал растаять. Она отказывалась верить, что жалкое, чахлое солнце, освещавшее монастырский двор, и есть то самое небесное светило, которое до удушья прогревало отобранную у нее сельву. За стены монастыря не проникала мирская суета, даже такие ее проявления, как экономический бум и рост национального благосостояния; этот процесс начался в тот день, когда кто-то из крестьян, копая колодец, вместо воды добрался до забившей фонтаном черной, вонючей, вязкой жидкости — ни дать ни взять оставшегося от динозавров навоза. Вскоре выяснилось, что страна буквально плавает в море нефти, скрытой в ее недрах. Это открытие изменило даже политическую ситуацию: диктатура чуть-чуть ослабела, да и материально жить стало немного полегче. Объяснялись эти чудесные превращения очень просто: состояние тирана и его ближайших родственников выросло настолько, что с их барского стола и народу стали перепадать кое-какие крохи. В первую очередь жизнь стала меняться в городах; впрочем, ветер перемен, одним лихим порывом приподнявший женские юбки, дул прежде всего с нефтяных промыслов, где в основном и работали здоровенные, богатырского вида инженеры, бригадиры и надсмотрщики, приехавшие в страну с далекого севера; традиции и давние устои на глазах сдавались под натиском новых веяний; однако в монастыре Сестер Милосердия об этом не только не знали, но и знать не хотели. Жизнь здесь по-прежнему начиналась с первой молитвы в четыре часа утра: никто не собирался менять раз и навсегда установленные порядки; день заканчивался, когда колокола били шесть вечера: наступал час раскаяния в совершенных грехах, внутреннего очищения и смиренного признания неизбежности смерти, ибо любая ночь могла стать последней, могла обернуться дорогой туда, откуда нет возврата. Тишина, натертые воском каменные плиты в коридорах, запах ладана и лилий, негромко, чуть нараспев произносимые молитвы, потемневшие от времени деревянные скамьи, белые, ничем не украшенные стены, — всепроникающее и всеподавляющее ощущение Божественного присутствия ни на миг не покидало тех, кто находился в монастыре. В этом большом здании со стенами из необожженного кирпича и черепичной крышей, помимо монахинь и нескольких служанок, жили шестнадцать девочек-подростков, в основном круглые сироты или подкидыши; здесь их приучали носить обувь, пользоваться вилкой, а также учили выполнять несложную работу по хозяйству: это делалось для того, чтобы впоследствии девушки могли стать служанками в богатых домах, — как-то само собой разумелось, что на большее им рассчитывать не приходится. Консуэло разительно отличалась от всех воспитанниц, по крайней мере внешне; монахини сочли это знаком, данным свыше, и приложили немало усилий, чтобы разжечь в душе рыжеволосой девочки огонь истинной веры и убедить ее со временем дать обет и посвятить себя служению Церкви. К их немалому удивлению, девчонка инстинктивно отвергала все, что предполагало проведение большей части жизни в монастырских стенах. Она ничего не делала назло, у нее не было никаких предубеждений, но почему-то ее душа отказывалась принимать того бога-тирана, о котором толковали ей монахини; куда ближе оказалось ей другое божество — то, что несло в себе женское, материнское начало и олицетворяло собой радость и сострадание. — Та, о ком ты говоришь, Святая Дева Мария, — объяснили ей. — Так она и есть Бог? — Нет, она мать Бога. — Ну понятно, а кто у них там на небе главный — Бог или Его мама? — Замолчи, неразумная! — приказали ей. — Молчи и молись. Попроси Всемогущего просветить твою душу, погрязшую в невежестве, — советовали монахини. Консуэло приходила в часовню и подолгу рассматривала алтарь, увенчанный распятием, исполненным с наводящей ужас реалистичностью. Преодолевая страх, она приступала к чтению длинного списка молитв, обращенных к Деве Марии, но очень скоро мысль ее сбивалась и воображение уносило девочку в те далекие края, где с ней происходили самые невероятные приключения. В этих воображаемых путешествиях перемешивалось все: воспоминания о сельве и персонажи Священного Писания, каждый со своими страстями, бедами, жертвоприношениями и чудесами. Она с жадностью глотала впечатления от всего, что видела и слышала, что происходило вокруг; с легкостью она заучивала ритуальные заклинания ежедневной мессы, запоминала, о чем говорилось во время воскресных проповедей, читала благочестивые книги, прислушивалась к ночным шорохам, к тому, как свистит и завывает ветер, заблудившийся между колоннами галерей, внимательно всматривалась в лики святых и отшельников, чьи статуи были расставлены в нишах церковных стен, не переставая удивляться беспомощно-придурковатому выражению их лиц. Она научилась быть тихой и послушной, а дарованный ей бездонный источник историй и сказок хранила как клад, в тайне от окружающих. Это сокровище она прятала от мира до тех пор, пока я не дала ей возможность освободить сдерживаемый в ее душе столько лет поток слов, мыслей и образов. Неподвижная, то и дело бледнея от бушующих в ее голове мыслей и образов, сложив на груди руки, Консуэло часами неподвижно стояла перед алтарем в часовне; монахини стали даже поговаривать о том, что девочка блаженная, что ее посещают божественные видения; впрочем, по мнению матери настоятельницы, каталонки по происхождению, а потому женщины весьма практичной и здравомыслящей, в данном случае речь шла не о каком-либо подобии святости, а скорее о неизлечимом душевном расстройстве, выражающемся в рассеянности и оторванности от реального мира. Что ж, мать настоятельница действительно отличалась трезвым подходом ко всему и в отличие от других монахинь не была склонна принимать на веру любые, даже самые правдоподобные сообщения о чудесах. А поскольку девушка не проявляла никакого энтузиазма и усердия ни в шитье матрасов, ни в плетении корзин, ни в изготовлении просвирок, настоятельница окончательно уверилась, что ее духовное воспитание и трудовое образование закончены; сделав такой вывод, она определила Консуэло служанкой в дом врача-иностранца — профессора Джонса. Она сама отвела девушку туда, где ей предстояло теперь жить и работать; дом профессора находился на окраине города, у подножия холма, который в наше время городские власти объявили общедоступным парком; здание давно уже не ремонтировалось и выглядело довольно обшарпанным, но по-прежнему еще производило впечатление роскошного жилища, как и подобает особняку, выстроенному в стиле французской колониальной архитектуры. Владелец же дома произвел на Консуэло еще более подавляющее впечатление. Даже много месяцев спустя она не могла вспоминать первую встречу с ним без содрогания. В гостиную вошел человек в фартуке мясника и с какой-то странной блестящей металлической штукой в руке; он не поздоровался, а перед тем как выпроводить настоятельницу, обменялся с ней несколькими фразами на неизвестном языке; саму же девушку он отправил на кухню кивком головы и неким нечленораздельным звуком — не то урчанием, не то хрюканьем. При этом он даже не взглянул на нее — его внимание было целиком захвачено очередным научным экспериментом; она же, против собственной воли, не могла оторвать от него взгляд: никогда в жизни ей еще не доводилось видеть человека столь страшного и грозного и в то же время (она не могла себе в этом не признаться) по-своему столь красивого и величественного. Чем-то он напоминал ей Иисуса с какой-нибудь картинки: золотистое сияние, золотистая бородка, как у наследного принца, и глаза какого-то невозможного цвета. Этому человеку предстояло стать единственным хозяином в жизни Консуэло; сам он долгие годы занимался разработкой и совершенствованием методики бальзамирования и консервации тел умерших: человечество даже не догадывается, какую услугу оказал ему профессор Джонс, унеся эту тайну с собой в могилу. Кроме того, он занимался созданием лекарства от рака: в свое время он выяснил, что эта болезнь гораздо реже встречается в тех регионах мира, где типичным заболеванием, приводящим к летальному исходу, является малярия; как истинный исследователь, он не мог не обратить внимания на это и после долгих размышлений пришел к выводу, что состояние онкологических больных можно улучшить, если выставлять их обнаженными на съедение тучам болотных комаров. Следуя той же универсальной логике, он провел множество экспериментов по исследованию воздействия ударов разной силы по головам подопытных — слабоумных от рождения или по призванию; эти исследования он проводил на основании статьи, вычитанной в одном из номеров «Вестника эскулапа», где описывался курьезный с точки зрения медицины случай: якобы кто-то где-то после мозговой травмы превратился из заурядного человека в гения. Кроме всего прочего, доктор был убежденным антисоциалистом. Однажды он не поленился подсчитать, сколько денег придется на каждого человека, если все мировые богатства и материальные ценности распределить поровну между всеми живущими на земле. Выяснилось, что эта доля составляет какие-то жалкие тридцать пять сентаво, если не меньше, а следовательно, все революции, по крайней мере, бесполезны. Внешне он был бодр, энергичен и здоров как бык; единственной напастью, постоянно одолевавшей его, было плохое настроение. Знаний, хранившихся у него в голове, хватило бы на нескольких мудрецов, а манерами он почему-то напоминал церковного служку. Его технология бальзамирования трупов, хранившаяся в глубокой тайне, была проста, как все гениальное в этом мире. Никакого потрошения, никакого вынимания кишок, никакой трепанации черепа с удалением мозга не было предусмотрено. Для консервации тела не требовалось пропитывать его формалином и набивать изнутри просмоленной паклей, чтобы получить в результате ссохшуюся черносливину с изумленными глазами из крашеного стекла. Нет, он поступал иначе: просто сливал кровь из свежего трупа и заменял ее жидкостью, которая питала мертвое тело, будто оно по-прежнему было живым. Кожный покров умершего, пусть бледный и холодный, не разлагался, волосы не выпадали, а ногти оставались целыми, причем в некоторых случаях даже продолжали расти. Пожалуй, единственным неудобством при использовании этой методики в домашних условиях был проникающий повсюду специфический кисловатый запах жидкости, применяемой вместо крови. Впрочем, со временем родственники покойных привыкали к этому характерному аромату и переставали его замечать. В те времена лишь немногие из пациентов соглашались по доброй воле лечиться укусами малярийных комаров; еще меньше находилось желающих повысить свой интеллектуальный уровень с помощью нескольких ударов увесистой дубинкой по разным частям черепа; впрочем, не слишком успешные эксперименты в этих двух направлениях с лихвой перекрывала та известность, которую приобрел профессор Джонс как мастер бальзамирования; его слава не только пересекла границы страны, но даже перенеслась через океан: не раз к уважаемому профессору приезжали коллеги из Европы и деловые люди из Северной Америки, и все они жаждали вызнать у него заветную формулу и секретную методику. Все подобные визиты заканчивались одинаково: гости убирались восвояси с пустыми руками. Подлинным шедевром профессора стало сохранение изрядно поврежденного тела одного известного в столице адвоката; именно этот случай принес профессору действительно мировую известность. Покойный адвокат при жизни был известен своей склонностью к либерализму, и никто особо не удивился, когда почтенного юриста по приказу Благодетеля Отечества изрешетили пулями при выходе из муниципального театра после представления сарсуэлы[2] «Голубка». Погибшего доставили профессору Джонсу еще теплым; он был насквозь продырявлен бесчисленным количеством пуль, но по удивительному стечению обстоятельств лицо его осталось невредимым. Несмотря на то что покойный являлся идеологическим оппонентом профессора, слывшего сторонником авторитарных режимов и с подозрением относившегося к демократии, которая, по его мнению, была чересчур вульгарна и имела слишком много общего с социализмом, он с воодушевлением взялся за предложенное ему тело; результат превзошел все ожидания: ближайшие родственники жертвы политического убийства усадили забальзамированного покойника в домашней библиотеке, нарядили его в лучший костюм, поставили перед ним чернильницу и вложили перо в холодную руку. Его берегли от моли и смахивали тряпочкой пыль, и так продолжалось несколько десятилетий — даже после смерти адвокат-либерал продолжал оставаться в некотором роде живым свидетельством жестокости диктатора, который, кстати, так и не рискнул предпринять какие-либо шаги, чтобы положить конец этому безобразию, ибо одно дело — расправляться с неугодными, пока они живы, и совсем другое — связываться с покойниками. Как только Консуэло удалось побороть в себе страх от первой встречи с профессором и принять мясницкий фартук и могильный запах, исходивший от хозяина, как неотъемлемые, но незначительные детали его образа, она почувствовала себя в его особняке как дома. Сам он оказался вполне сносным человеком, легкоранимым, а порой вызывающим что-то вроде сочувствия или даже симпатии. В общем, по сравнению с монастырем жизнь в доме профессора показалась Консуэло раем: здесь никому и в голову не приходило вставать ни свет ни заря, чтобы вознести молитву во благо всего человечества; никто не требовал от нее подолгу стоять на коленях на рассыпанном по полу сухом горохе, чтобы искупить своими страданиями чьи-то там грехи. Как и в старинном здании монастыря Сестер Милосердия, в профессорском доме время от времени появлялись привидения, которые, впрочем, вели себя вполне скромно. Призраков видели все, кто бывал и жил в особняке, — все, кроме профессора Джонса, который упорно отказывался поверить в их существование по какой-то смехотворной причине: ему, видите ли, не хватало научной базы для обоснования возможности существования привидений. Консуэло выполняла самую тяжелую работу по дому, но у нее оставалось время, чтобы мечтать и думать; при этом никто не сбивал ее с мысли и не пытался истолковать ее молчание ни как болезнь, ни как признак святости или блаженности. Она выросла сильной и выносливой; ей и в голову не приходило отказаться выполнять какие-либо распоряжения хозяина; чему-чему, а уж беспрекословному повиновению монашки ее научили. Она собирала и выносила мусор, стирала, гладила, чистила туалет и ежедневно принимала лед для погреба. Его привозили в больших мешках, навьюченных на мулов; при этом куски льда были пересыпаны крупной солью. А еще она ассистировала профессору Джонсу во время приготовления той самой секретной консервирующей жидкости и разливала ее по большим аптекарским склянкам; в ее обязанности также входило поддержание забальзамированных тел в надлежащем состоянии: она сметала с них пыль, надевала принесенную родственниками одежду, расправляла морщины и предсмертные гримасы, причесывала покойных и подкрашивала им щеки румянами. Ученый был очень доволен такой служанкой и ассистенткой. До ее появления он всегда работал один, страшась, что кто-нибудь сможет выведать формулу его заветного консерванта. Со временем он свыкся с постоянным присутствием Консуэло в лаборатории и перестал волноваться по этому поводу: с его точки зрения, эта молчаливая девушка не представляла никакой опасности. Он так привык, что она всегда находится рядом и готова выполнить любое его распоряжение, что перестал даже задумываться о том, куда повесить снятый пиджак или шляпу. Войдя в дом, он просто ронял эти предметы гардероба, точно зная, что в нужный миг Консуэло окажется рядом и подхватит вещи на лету. Ни разу за все годы службы она его не подвела и уж тем более ни в чем не обманула. Со временем профессор стал просто слепо доверять своей служанке, и вскоре Консуэло стала единственным, кроме его самого, человеком, кому была ведома тайная формула бальзамирующей жидкости; впрочем, это тайное знание оказалось ей ни к чему, по крайней мере никакой выгоды она от него не получила. Мысль о том, чтобы предать хозяина и продать самый главный его секрет, даже не приходила ей в голову. Она терпеть не могла возиться с трупами, и, по правде говоря, ей никак не удавалось взять в толк, зачем многие люди пытаются сохранить своих умерших близких как можно дольше и как можно более похожими на тех, какими они были при жизни. Будь от этого какой-нибудь толк, рассуждала Консуэло, природа сама придумала бы, как сделать, чтобы люди после смерти не разлагались. И все-таки ближе к концу жизни она нашла объяснение тяге человечества, свойственной ему с незапамятных времен: по всей видимости, стремление сохранить умерших такими, как при жизни, связано с тем, что, когда покойный находится рядом — в буквальном смысле слова всегда под рукой, — человеку легче хранить память об усопшем. Так и текла жизнь Консуэло год за годом, без каких бы то ни было событий и потрясений. Ни о каких переменах в окружающем мире она совершенно ничего не знала: из практически полной изоляции в стенах монастыря она попала в другое, не менее уединенное место — дом профессора Джонса, жившего едва ли не отшельником. В доме, конечно, было радио, и купили его, собственно говоря, для того, чтобы узнавать новости; другое дело, что Консуэло чаще всего слышала не радиопередачи, а оперные арии — пластинки с записями своих любимых опер хозяин прослушивал на сверкающем патефоне одну за другой. Газет он не выписывал — в дом приходили лишь научные журналы; ученому было мало дела до того, что происходило в стране да и в мире; куда больше, чем сиюминутная суета, его интересовали абстрактные знания, исторические хроники или же прогнозы, касающиеся какого-то гипотетического будущего. Дом был набит книгами: стеллажи и книжные шкафы превращали внутреннее пространство в настоящий лабиринт. Книжные полки тянулись практически по всем стенам от пола до потолка: бесконечные ряды томов в кожаных переплетах поражали воображение; блестящие полупрозрачные страницы, золотые обрезы и тисненые буквы названий — казалось, на этих полках представлена в печатной форме вся мудрость, накопленная человечеством. Книги стояли на полках в полном беспорядке: профессор без всякой системы, без всякого каталога отлично помнил, где находится любой том, и мог найти нужную книгу с закрытыми глазами. Пьесы Шекспира соседствовали с «Капиталом», изречения Конфуция — с «Жизнью тюленей», альбомы старинных морских карт стояли рядом с готическими романами и древнеиндийской поэзией. Консуэло каждый день тратила несколько часов на вытирание пыли с этих бесконечных полок. Когда очередь доходила до последнего шкафа, пора было приниматься за дело с самого начала. Девушка аккуратно брала в руки каждый том, нежно, словно лаская, стирала с него пыль и позволяла себе роскошь на пару минут погрузиться в неведомый внутренний мир незнакомой книги, открыв ее наугад, на первой попавшейся странице. Мало-помалу она стала узнавать те книги, что уже попадались ей в руки, и постепенно запомнила тот порядок, в котором они располагались на полках. Она так и не решилась попросить у хозяина разрешения брать книги к себе в комнату и читать. По вечерам она тайком снимала какой-нибудь том с полки, уносила к себе, а утром так же незаметно ставила на место. Консуэло понятия не имела о большинстве политических перемен, катастроф, трагедий и преобразований своей эпохи, за исключением студенческих волнений, прокатившихся по стране и оказавших весьма ощутимое воздействие на жизнь обитателей уединенного пригородного особняка. Надо же было такому случиться, что активная фаза этих волнений, равно как и не менее активное их подавление властями, произошла в тот самый день и час, когда профессор Джонс выбрался в центр города, чтобы пройтись по аптекам и купить необходимые для его экспериментов препараты. Поход закончился тем, что профессора чуть не растоптала конная полиция. Консуэло пришлось самой делать ему примочки и перевязки и, кроме того, кормить супом и поить пивом из детского рожка с соской, до тех пор пока у него не зажили челюсти и не встали на место едва не выбитые в уличной мясорубке зубы. Рассеянный, думающий только о науке, доктор не учел, что отправляется в город за нужными препаратами в день карнавала — не столько веселого, сколько разнузданного праздника, который каждый год собирал свою дань: несколько погибших и несколько десятков покалеченных в пьяных драках. Впрочем, на этот раз никому и в голову не пришло бы подсчитывать тех, кто пал жертвой привычного веселья, подпитываемого алкоголем: другие, более жестокие и значимые события привели в движение давно не видевшую ничего подобного, словно погрузившуюся в сон, страну. Кто бы мог предположить, что самая серьезная стычка между распоясавшимися студентами и полицией произойдет именно в тот момент, когда профессор Джонс решит перейти центральную улицу города. На самом деле то, что впоследствии было названо бунтом, началось двумя днями раньше; отправной точкой принято считать избрание студентами университетской королевы красоты путем прямого голосования: был создан прецедент всеобщих, честных, по-настоящему демократических выборов — впервые в стране. Водрузив на голову красавицы соответствующую ее королевскому рангу корону, зачинщики беспорядков выступили с поздравительными речами, в которых, помимо цветистых комплиментов победительнице, позволили себе сказать такие слова, как «свобода» и «независимость». Очень быстро студенческий карнавал перерос в митинг, а затем выплеснулся в виде демонстрации на городские улицы. Ничего подобного в стране никогда не случалось, и полиции потребовалось двое суток, чтобы прийти в себя от изумления, осознать происшедшее и нанести ответный удар по бунтовщикам; на пути несущихся галопом конных полицейских как раз и оказался профессор Джонс, вышедший из очередной аптеки с охапкой флаконов и склянок и пачкой рецептов. Нет, он, конечно, видел приближающиеся к нему шеренги всадников со сверкающими мачете,[3] но даже не подумал отойти в сторону или ускорить шаг: мысли его были заняты другим — какой-то химической формулой, чрезвычайно важной для дальнейших исследований. Крики и цокот копыт он воспринял не как предупреждение об опасности, а как звуковой раздражитель, свидетельствующий, что жители города, как всегда, предаются какому-то низкопробному веселью. Что произошло в следующие секунды, он так и не смог вспомнить. В себя он пришел уже на носилках, на которых его несли в больницу для нищих. Сориентировавшись в пространстве, он сумел пробормотать что-то вполне убедительное, что заставило носильщиков сменить курс и отнести его домой. При этом он вынужден был всю дорогу придерживать рукой челюсть, чтобы едва державшиеся на своих местах зубы не повыпадали от тряски и не рассыпались по мостовой. Его положили на постель в спальне, обложили со всех сторон подушками, а пока он приходил в чувство, полиция сумела схватить зачинщиков мятежа и бросить их за решетку; впрочем, избивать задержанных дубинками полицейские не рискнули, потому что среди бунтовщиков оказалось немало отпрысков самых знатных и влиятельных в стране семей. Затем произошло непредвиденное: задержание части студентов нисколько не напугало остальных, а, наоборот, подняло волну протеста в знак солидарности, и уже на следующий день десятки молодых добровольцев пришли к дверям полицейских участков и тюрем с требованием отправить и их за решетку. Их оформляли и распределяли по камерам по мере поступления, но буквально через несколько дней были вынуждены отпустить вместе с зачинщиками беспорядков: в тюрьмах просто не оказалось достаточно камер для такого количества заключенных, а кроме того, стоявший над городом крик и стон сотен матерей начал неблагоприятно сказываться на аппетите и пищеварении Благодетеля. Несколько месяцев спустя, когда зубы профессора Джонса уже встали на свои места и заново приросли к челюсти, а сам он стал оправляться от тяжелейшего морального потрясения, студенты вновь взбунтовались; на этот раз мятеж был поддержан и некоторыми молодыми офицерами. Наученные горьким опытом, власти церемониться не стали: войска под руководством военного министра жестоко подавили восстание за каких-то семь часов. Те из мятежников, кому удалось спастись в этой бойне, спешно уехали за границу; так, не то в ссылке, не то в эмиграции они прожили до дня смерти Благодетеля Отечества, который скончался тихо и мирно в собственной постели, а не подвешенным за яйца на фонарном столбе на главной площади столицы, о чем так мечтали его противники и чего не без оснований опасался американский посол. Вместе со смертью старого каудильо подошел к концу долгий период жестокой диктатуры; профессор Джонс засобирался в дорогу — он намеревался перебраться обратно в Европу, уверенный, как и многие другие, что страна неминуемо погрузится в экономический и политический хаос. Тем временем члены кабинета министров, не на шутку перепуганные случившимся и всерьез опасавшиеся народного восстания, собрались на экстренное совещание, чтобы решить, как быть дальше; в этот момент кто-то и предложил обратиться за помощью к уважаемому иностранному доктору. Это предложение было мотивировано тем, что поскольку в свое время труп Сида Кампеадора,[4] привязанный к седлу верного коня, смог дать бой маврам, то почему бы покойному президенту Виталисио[5] не продолжать править после смерти в виде забальзамированной мумии, восседающей на троне тирана. Ученый муж явился во дворец в сопровождении Консуэло, которая несла чемоданчик с реактивами и по дороге с непроницаемым лицом разглядывала город: дома с красными крышами, трамваи, людей в соломенных шляпах и двухцветных ботинках, президентский дворец, впечатление от роскоши которого было, безусловно, несколько смазано всеобщим беспорядком и следами поспешного бегства некоторых его обитателей. В течение нескольких последних месяцев, когда всем, кто знал истинное положение дел, было ясно, что дни диктатора сочтены, система безопасности дворца как-то сама собой ослабла и стала давать сбои; теперь же, через несколько часов после смерти правителя, в президентском дворце царил такой беспорядок, что ни у ворот, ни внутри здания вообще никто не остановил профессора и его ассистентку; у них даже не поинтересовались, кто они такие и с какой целью прибыли во дворец. Они прошли через множество гостиных и коридоров и наконец оказались в самой дальней части дворца — в той самой комнате, где и покоился человек, еще совсем недавно обладавший неограниченной властью, отец едва ли не сотни внебрачных детей, владелец огромного, просто неслыханного состояния. Тот, кто десятилетиями вершил судьбы страны и всех своих многочисленных подданных, лежал на постели в ночной рубашке, в тонких лайковых перчатках и был насквозь пропитан собственной мочой. У входа в президентскую спальню собрались несколько наложниц и кое-кто из перепуганной свиты; никто, включая и самих министров, не знал, как поступить: бежать за границу или остаться и посмотреть, сможет ли мумия Благодетеля продолжать руководить страной. Профессор Джонс подошел к трупу и стал разглядывать его с тем интересом, с каким энтомолог рассматривает очередное попавшее к нему занятное насекомое. — Доктор, это правда, что вы умеете сохранять тела умерших? — спросил заплывший жиром мужчина с усами, очень похожими на те, что носил диктатор. — Мм… — Я бы настоятельно рекомендовал вам больше этим не заниматься, по крайней мере здесь, сейчас и с этим конкретным покойником. Я даю вам этот совет по праву человека, который теперь будет управлять страной, ибо покойный президент был моим единоутробным братом, — пригрозил профессору другой мужчина, посчитавший необходимым подкрепить свои слова, словно невзначай коснувшись здоровенного пистолета, заткнутого за пояс. В этот момент в спальне президента появился военный министр, который, в свою очередь, тоже хотел поговорить с ученым, причем для этого отвел его в сторону, чтобы их разговор не был слышен посторонним. — Даже не думайте пытаться забальзамировать тело президента… — Мм… — Очень рекомендую вам не соваться не в свое дело, и поверьте мне, я знаю, что говорю: править страной предстоит мне, и никто не осмелится встать на моем пути, потому что Вооруженные силы находятся исключительно в моем подчинении. Растерянный и сбитый с толку профессор вышел из дворца в сопровождении Консуэло. Он так и не узнал, кто его вызывал, зачем и на каком основании. По дороге домой он все время бурчал себе под нос, что ни один нормальный человек никогда не поймет, что творится в головах у этих жителей тропиков, а в его положении лучше всего вернуться в родную страну, где, по крайней мере, действуют общепризнанные законы логики и здравого смысла и откуда ему вообще не следовало уезжать. Военный министр назвался верховным правителем, не слишком хорошо представляя себе, чем ему на самом деле предстоит заниматься: всю жизнь он был в подчинении у Благодетеля и даже не помнил, когда в последний раз ему приходилось самостоятельно принимать хоть какое-либо решение. В столице царила атмосфера неуверенности: народ отказывался верить в то, что президент Виталисио действительно умер; люди полагали, что траурные мероприятия — это своего рода спектакль, что старик, лежащий в роскошном, достойном фараона гробу, вовсе не Благодетель и что весь этот маскарад затеял сам диктатор, чтобы поймать с поличным своих недоброжелателей. Жители столицы позапирались в своих домах и старались без крайней необходимости не показываться на улице; дошло до того, что гвардия прошлась по жилым кварталам, вламываясь в дома и квартиры: людей буквально пинками выталкивали на улицу и гнали на центральные проспекты и площади, чтобы граждане, выстроившись бесконечной вереницей, изобразили искреннее горе и стремление отдать последние почести Отцу Нации; сам он тем временем уже начал пованивать, несмотря на то что его тело было со всех сторон обставлено свечами из первосортного натурального воска и обложено великолепными ирисами, специально доставленными самолетом из Флориды. Увидев роскошные похороны, проведенные по всем правилам самыми высокопоставленными служителями Церкви, облаченными в пышные церемониальные одежды, народ в конце концов уверовал: такая штука, как бессмертие, оказалась неподвластна даже тирану. Люди вышли на улицы, чтобы отпраздновать это долгожданное событие. Страна словно проснулась после долгой сиесты, и чувство тоски и усталости, угнетавшее народ многие годы, развеялось буквально в течение каких-то нескольких часов. Люди не верили тем мыслям, на которых ловили сами себя: да как же это так, неужели они и вправду мечтают о том, что можно назвать свободой? Они кричали, танцевали, швырялись камнями, били окна и даже разграбили виллы, принадлежавшие некоторым семьям, особо обласканным прежним режимом; более того, они сожгли здоровенный черный «паккард» с президентским штандартом на крыле: именно на этой машине разъезжал Благодетель, наводя ужас на всех, кто попадался ему на пути. Впрочем, через некоторое время военный министр взял себя в руки, преодолел охватившую его растерянность, занял президентское кресло и первым же указом распорядился несколько поумерить народное ликование посредством разгона манифестаций и стрельбы по тем, кто совсем уж зарвался и перестал отличать мечты от реальности. Вслед за этим новый правитель обратился к своему народу с речью, которую транслировали по радио на всю страну. Главным мотивом этого обращения был какой-то никому не ведомый «новый порядок», который следовало установить в государстве; в общем, постепенно в стране вновь воцарились мир и покой. Тюрьмы, в которых содержались политические заключенные, опустели, ибо их следовало привести в порядок и подготовить к приему нового потока узников; в том, что их окажется немало, никто в стране не сомневался. Через какое-то время был сформирован и новый кабинет министров, не без оснований названный прогрессивным. Еще бы: это правительство пообещало ни много ни мало как превратить страну в государство двадцатого века; эта идея вовсе не была эффектным лозунгом или красивым образом. Стране действительно следовало встряхнуться и постараться догнать убегающее время, ибо в течение предыдущих тридцати с лишним лет она практически не развивалась. На этом девственном политическом пейзаже стали происходить разительные перемены: образовывались первые партии, был учрежден парламент, а в умах граждан началась эпоха возрождения — новые идеи и проекты посыпались как из рога изобилия. В тот день, когда была похоронена любимая мумия профессора Джонса — забальзамированное тело адвоката, ставшего жертвой кровавой диктатуры, — у самого профессора случился припадок бешенства, закончившийся кровоизлиянием в мозг. По ходатайству новых властей, которые не желали каким-либо образом связывать себя с предыдущим режимом, родственники жертвы тирании согласились предать тело адвоката земле; похороны были организованы с размахом и роскошью; впрочем, многие из присутствовавших на траурной церемонии не могли избавиться от ощущения, что убитого много лет назад либерала хоронят заживо, — настолько хорошо он выглядел. Профессор Джонс приложил все усилия, чтобы его любимое детище не было погребено в своем фамильном склепе; увы, все было напрасно. В порыве отчаяния он встал в кладбищенских воротах в надежде преградить дорогу траурной процессии. Кучер, управлявший катафалком, на котором возвышался гроб из полированного красного дерева, с серебряными ручками, даже и не подумал попридержать лошадей; в общем, если бы доктор не отскочил в сторону, его просто растоптали бы без малейшего сочувствия и уважения. Когда церемония закончилась и нишу склепа закрыли мраморной плитой, великий мастер бальзамирования рухнул на землю как громом пораженный; одну половину его тела парализовало, а другая билась в конвульсиях. Вместе с адвокатом либеральных убеждений в мраморном склепе было погребено главное свидетельство того, что методика, разработанная профессором, действительно позволяла обмануть природу и препятствовала разложению тела в течение неограниченного времени. Вот, пожалуй, и все знаменательные события, происшедшие в жизни Консуэло за годы пребывания в доме профессора Джонса. Все различия между диктатурой и демократией свелись для нее к тому, что теперь она могла сходить в кино и посмотреть какой-нибудь фильм с участием Карлоса Гарделя,[6] на которые раньше девушек не пускали; кроме того, так уж получилось, что политические перемены в стране совпали со значительным ухудшением здоровья ее хозяина. После случившегося на кладбище припадка он фактически стал инвалидом, за которым нужно было ухаживать и присматривать, как за малым ребенком. Впрочем, его привычки и образ жизни практически не менялись вплоть до того дня, когда работавшего у него садовника укусила ядовитая змея. Садовником был индеец, высокий, крепкий мужчина с мягкими чертами лица, на котором словно застыло унылое, меланхоличное выражение; за все годы совместной работы Консуэло едва ли обменялась с ним десятком фраз, несмотря на то что он частенько помогал ей при работе с трупами, раковыми больными и идиотами. Пациентов он благодаря своей силе перетаскивал на верхний этаж особняка, где располагалась лаборатория, настолько легко, будто это были пушинки: перекинув очередного бедолагу через плечо, он поднимался по высоким крутым ступенькам, не проявляя ни малейшего любопытства к происходящему и как будто даже не делая разницы между еще живым пациентом и трупом. — Садовника укусила гадюка, — сообщила Консуэло профессору Джонсу. — Когда умрет, принеси его в лабораторию, — распорядился ученый, с трудом ворочая перекошенным после перенесенного удара ртом; ему пришла в голову идея сделать из индейца-садовника мумию индейца-садовника, подрезающего кусты; впоследствии он намеревался поставить это чучело в качестве украшения в саду. Возраст и последствия кровоизлияния в мозг пробудили в нем художественные наклонности и образное мышление, он стал подумывать, чтобы организовать у себя в доме музей: тематическую экспозицию «Профессии» должны были представлять забальзамированные трупы людей, владевших этими самыми профессиями при жизни. Впервые за свою молчаливую и безропотную жизнь Консуэло осмелилась ослушаться приказа и поступить так, как сама считала нужным. Призвав на помощь кухарку, она перетащила индейца в свою комнату, находившуюся в сарае на заднем дворе, и уложила на тюфяк. Она была полна решимости спасти его, во-первых, потому, что ей было бы жалко видеть старого знакомого в качестве садовой скульптуры — неодушевленного украшения, созданного по капризу хозяина, явно выжившего из ума; а во-вторых, иногда она сама чувствовала какое-то необъяснимое беспокойство, наблюдая за тем, как эти большие смуглые сильные руки ласково и деликатно касаются растений, гладят их и приводят в порядок. Она промыла ранку водой с мылом, взяла на кухне нож для разделывания кур и сделала в месте укуса два довольно глубоких надреза. После этого она долго отсасывала зараженную ядом кровь, то и дело сплевывая ее в специально подставленную миску; чтобы не отравиться самой, она после каждого плевка прополаскивала рот уксусом. Потом она обернула пострадавшего вымоченными в скипидаре простынями, промыла ему желудок настоем целебных трав, залепила ранку собранной по углам паутиной и разрешила кухарке зажечь свечи у статуй святых, хотя сама не слишком верила в эффективность этого ненаучного метода лечения. Когда укушенный садовник стал мочиться кровью, Консуэло пробралась в кабинет профессора и принесла оттуда «сандаловое солнце» — незаменимое средство при всех воспалениях мочевого пузыря и мочеиспускательного канала; увы, несмотря на все ее старания, нога садовника стала гнить прямо у нее на глазах, а у него самого началась агония. Все страдания индеец переносил мужественно и с достоинством, ни разу не застонав и не пожаловавшись на боль; он даже не позволил себе хотя бы на миг потерять сознание. В какой-то момент Консуэло заметила, что мужчина усилием воли заставляет себя забыть о приближении смерти и более чем благосклонно принимает ее заботы, выражающиеся прежде всего в прикосновениях и растираниях его тела. Его энтузиазм по поводу ласковых касаний рук Консуэло выразился весьма недвусмысленным образом, и та — уже зрелая, но все еще не удосужившаяся потерять девственность — не смогла ответить умирающему мужчине отказом. Когда он слабеющей ладонью взял ее за руку и умоляюще посмотрел в глаза, она поняла, что настал тот миг, когда ей следует на деле подтвердить, что ее не зря нарекли таким именем:[7] ей выпал жребий утешить умирающего в его последние минуты. Кроме того, она вдруг подумала, что за тридцать с лишним лет жизни ей так и не довелось познать любовного наслаждения; впрочем, следовало признать, что особо настойчиво она его и не искала, пребывая в полной уверенности, что это занятие не для простых смертных, а развлекаются таким образом, пожалуй, лишь герои фильмов. В общем, она решила подарить себе это удовольствие и откровенно предложила себя умирающему, рассчитывая, что такая благосклонность с ее стороны поможет ему перейти в лучший мир если не довольным, то по крайней мере удовлетворенным. Я так хорошо знала мать, что без труда могу представить себе в подробностях, как именно произошла эта любовная история, хотя сама мама никогда не посвящала меня в детали. Нет, она не была чрезмерно стыдливой и обычно отвечала на все мои вопросы предельно откровенно, но, как только речь заходила о том индейце, она мгновенно замолкала и погружалась в воспоминания — по всей видимости, едва ли не самые приятные во всей ее жизни. Она сняла хлопчатобумажный халат, нижнюю юбку и льняное белье, затем распустила волосы, заплетенные в косу и уложенные, по неизменному требованию хозяина, на затылке. Эти волосы — пожалуй, главный атрибут ее красоты — рассыпались по плечам, прикрывая, пусть частично, ее наготу. Она аккуратно села на умирающего, стараясь делать все так, чтобы не увеличивать его страдания. Она не слишком хорошо представляла себе, что именно ей нужно делать, по той простой причине, что в данном случае у нее не было никакого опыта. Впрочем, все то, о чем она не знала, было подсказано ей природой, инстинктом и добрыми намерениями. Под смуглой кожей мужчины заиграли напрягшиеся мускулы, и она почувствовал себя так, будто скачет на каком-то огромном и сильном животном. Неразборчиво проговаривая только что придуманные и еще до конца не понятые ею самой слова, вытирая простыней выступивший по всему телу пот, она соскользнула по его телу именно туда, куда было нужно, и стала двигаться ласково и осторожно, как любящая жена, привыкшая заниматься любовью с пожилым мужем. Затем он опрокинул ее на спину и крепко обнял — обнял со всем жаром неминуемо приближающейся смерти; в этот краткий миг их счастья вспышка света, родившаяся между их телами, казалось, разорвала в клочья все тени в самых дальних углах комнаты. Там я и была зачата — там, на смертном одре моего отца. Тем не менее садовник не умер, к немалому удивлению и даже разочарованию профессора Джонса и ученых-французов из серпентария, которые рассчитывали заполучить труп индейца для своих исследований. Вопреки всякой научной логике он начал выздоравливать, у него упала температура, нормализовалось дыхание и наконец появился аппетит. Консуэло понимала ситуацию так: сама того не сознавая, она нашла чрезвычайно эффективное противоядие от последствий змеиных укусов. Стремясь подтвердить свою догадку, она с нежностью и готовностью отдавалась садовнику всякий раз, когда он того желал. В итоге в один прекрасный день пациент сумел самостоятельно встать на ноги. Прошло совсем немного времени, и он ушел. Она не пыталась удержать его; они постояли, взявшись за руки, минуту-другую, чуть печально поцеловались, а затем она сняла с шеи уже порядком поистершийся шнурок с висевшим на нем золотым самородком: свое единственное сокровище она отдала своему единственному возлюбленному — на память о безумной скачке во весь опор. Он ушел — благодарный и почти выздоровевший. Мама говорила, что он уходил, улыбаясь. Консуэло не позволила себе дать волю чувствам. Она продолжала работать так, словно ничего не произошло; о том, каким образом ей удалось спасти того, кого уже записали в покойники, она не стала рассказывать никому — даже тогда, когда у нее начались приступы тошноты, головокружения, когда стали слабеть и подкашиваться ноги, когда перед глазами то и дело начинали плясать, затуманивая взгляд, разноцветные круги. Она продолжала молчать и тогда, когда у нее стал расти живот. Со временем даже профессор Джонс обратил внимание на изменение ее фигуры и прописал ей слабительное, пребывая в полной уверенности, что вздутие живота у служанки является следствием каких-то нарушений в работе пищеварительного тракта Консуэло продолжала хранить молчание и тогда, когда подошел назначенный природой срок произвести на свет младенца. Двенадцать часов она терпела страшную боль, продолжая работать, и, лишь когда терпеть эти муки стало уже невозможно, закрылась в своей комнате, готовая не просто родить ребенка, а прожить, прочувствовать все эти мгновения как самые важные в своей жизни. Она причесалась, заплела волосы в тугую косу и подвязала ее новой лентой, затем разделась, вымылась с головы до ног, положила на пол чистую простыню и села над ней на корточки — так, как она видела в книге, описывающей традиции и уклад жизни эскимосов. Вся в поту, зажав во рту скомканную тряпку, чтобы заглушить стоны, она тужилась изо всех сил, стремясь произвести на свет это крохотное создание, так упорно цеплявшееся за нее. Она была уже немолода, и роды шли трудно; к счастью, тяжелая работа: мытье полов на четвереньках, перетаскивание тяжестей вверх-вниз по лестнице и ежедневная многочасовая, порой до полуночи, стирка — все это наполнило мышцы Консуэло редкой для женщины силой. Именно они, эти мускулы, выполнив предписанную им природой работу, и помогли ей родить ребенка. Сначала она увидела, как из ее тела показались две крохотные ножки; они чуть заметно шевельнулись, словно в нерешительности собираясь сделать первые шаги на долгом и трудном жизненном пути. Консуэло глубоко вдохнула и, в последний раз застонав, почувствовала, как в глубине ее тела что-то оборвалось, и между ее бедрами проскользнуло нечто большое и уже не совсем принадлежащее ей. Свершившееся потрясло мою мать до глубины души. Да, это была я, обмотанная синей пуповиной, которую она аккуратно сняла с моей шеи, чтобы помочь мне сделать первый вздох и начать самостоятельную жизнь. В этот миг дверь комнаты Консуэло распахнулась и на пороге появилась кухарка, которая заметила долгое отсугствие моей матери и, поняв, что происходит, бросилась к ней на помощь. Она появилась в комнате Консуэло, когда самое трудное было уже позади: я лежала на животе у матери, и между нами еще не была оборвана последняя физически ощутимая связь. — Плохо дело — девчонка, — сказала нежданная повитуха, перевязав и обрезав пуповину. — Она родилась ножками вперед — это к счастью, — не в силах говорить громко, одними губами, на которых играла счастливая улыбка, прошептала моя мать. — Вроде бы здоровенькая. Силенок хоть отбавляй, вон как кричит. Если хочешь, я могу быть ее крестной матерью. — Вообще-то я не собиралась крестить ее, — ответила Консуэло, но, увидев, как вспыхнула от возмущения кухарка, решила ее не обижать. — А впрочем, почему бы нет? Немного святой воды — что в этом плохого. В конце концов, может, это пойдет ей на пользу. Я назову ее Евой, пусть это придаст ей настоящую жажду жизни. — А какая у нее фамилия? — Никакой, фамилия — это ерунда. — Ничего подобного, у каждого человека есть фамилия. Только собаки могут жить с одним лишь именем. — Ее отец принадлежал к племени, которое называет себя детьми луны. Что ж, пусть мою дочь будут звать Ева Луна. Дай мне ее подержать, я хочу почувствовать ее в своих руках, хочу убедиться, что она цела и здорова. Консуэло даже не пыталась встать из лужи околоплодной жидкости, да и не смогла бы этого сделать: у нее не осталось сил и все кости в ее теле повисли, словно тряпичные; и все же, превозмогая боль и усталость, она взяла меня на руки и стала внимательно осматривать со всех сторон. Она со страхом искала на моем теле какую-нибудь отметину, какой-то болезненный знак того, что вместе с семенем отца мне передалась частица змеиного яда. Не обнаружив никаких внешних отклонений, она облегченно вздохнула. У меня не раздвоенный язык, и на мне нет змеиной чешуи, по крайней мере снаружи. По мере того как я росла, становилось понятно, что несколько необычные обстоятельства моего зачатия дали скорее положительный эффект: получив частичку змеиного яда в свою кровь, я обрела на редкость крепкое здоровье, а также дерзость и упрямство, которые стали проявляться в моем характере с самого раннего детства и благодаря которым я все же сумела переломить судьбу и выбраться из жизни, полной унижений, казалось бы уготованной мне от рождения. Сильная кровь досталась мне, по всей видимости, в наследство от отца. Только очень сильный человек мог в течение стольких дней сопротивляться попавшему в организм смертельному яду и по ходу дела еще доставлять удовольствие ухаживавшей за ним женщине. Всем остальным в своей жизни я обязана матери. В четыре года я подхватила какую-то заразную болезнь — одну из тех, после которых все тело остается покрыто похожими на кратеры язвами. Мама спасла меня от неминуемого уродства, связав мне руки, чтобы я не чесалась. Она изо дня в день смазывала все мое тело бараньим жиром и не выпускала из темной комнаты на солнечный свет почти полгода — ровным счетом сто восемьдесят дней. Не привыкшая терять время даром, она воспользовалась моим заключением, чтобы вывести мне мелких глистов тыквенным отваром, а здоровенного солитера — корнем папоротника. Болезнь отступила, и с тех пор я росла веселой и здоровой. На коже у меня не осталось никаких шрамов, нет на мне ни пятен, ни болячек и по сей день, если не считать следов нескольких погашенных о меня сигар. Надеюсь и до старости дожить без единой морщины, потому что благотворное воздействие бараньего жира сказывается на коже в течение многих лет. Моя мать была человеком молчаливым, она могла слиться с узором на ковре, ее можно было не заметить среди мебели, она старалась никогда и нигде не привлекать к себе внимания, скорее наоборот, осознанно или бессознательно она делала все, чтобы окружающие забыли о ее присутствии; тем не менее, оставшись наедине со мной в нашей комнате, она просто преображалась. Рассказывала мне о своем прошлом или начинала сочинять сказки. С первыми ее словами комната наполнялась волшебным светом, стены словно раздвигались и исчезали, уступая место потрясающим пейзажам, роскошным дворцам с несметными сокровищами и дальним странам — придуманным ею или же таким, о которых она читала в книгах хозяина; мама бросала к моим ногам все богатства Востока, доставала с неба луну, уменьшала меня до размеров муравья, чтобы я еще ребенком, практически не покидавшим своей комнаты, могла почувствовать все величие и бесконечность Вселенной; она дарила мне крылья, чтобы я могла обозреть землю с небес; она наделяла меня рыбьим хвостом и плавниками, чтобы я познала морские глубины. Стоило ей заговорить, и окружающий мир наполнялся множеством взявшихся словно ниоткуда людей; многие из них стали для меня такими привычными спутниками жизни, что я и сегодня, спустя много лет, могу вспомнить, как они были одеты, могу воспроизвести интонации их голосов. Мама сохранила в целости и сохранности все воспоминания о детстве, проведенном в затерянной среди джунглей миссии, не забыла ни одну из историй о том, что происходило с людьми и целыми народами в прошлом, и, уж конечно, прекрасно помнила то, что было украдкой прочитано ею в книгах хозяина. Свои сны, мечты и воспоминания она превращала в строительный материал, из которого день за днем возводила для меня мой собственный мир. Слова — они ничьи, за них платить не нужно, говорила она. Это было то немногое, что доставалось ей в жизни бесплатно. Пользуясь словами как своей собственностью, она без счету дарила их мне. Она сумела вложить мне в голову правильные представления об окружающей реальности: на самом деле реальность гораздо богаче, чем мы ее себе представляем, она не только то, что лежит на поверхности, что можно воспринять обычными органами чувств. У нашего мира есть еще одно — магическое — измерение, а раз так, то, если тебе хочется, ты имеешь полное право приукрасить какую-то часть этого мира, что-то в нем изменить или преувеличить, — в общем, делай что хочешь, лишь бы долгий поход по жизненному пути не был скучным. Придуманные мамой и созванные ею со всех концов воображаемого мира в ее сказки персонажи остались для меня единственными яркими и хорошо сохранившимися воспоминаниями о первых годах жизни. Все остальное стерлось, словно покрытое дымкой: в моей памяти перемешались служанки и горничные, ученый старик, восседающий на выписанном из Англии кресле с велосипедными колесами, и бесконечная череда сменяющих друг друга пациентов и трупов, которых вне зависимости от принадлежности к царству мертвых или живых доктор продолжал принимать, несмотря на обрушившуюся на него болезнь. Детей профессор Джонс не то чтобы не любил, они просто отвлекали его, не позволяя сосредоточиться на размышлениях и экспериментах. Впрочем, к тому времени, когда я научилась ходить, он уже потерял былую наблюдательность и остроту мысли и потому, натыкаясь на меня где-нибудь в коридоре или гостиной, не выражал по этому поводу никакого неудовольствия. По всей видимости, он зачастую просто не замечал меня. Я его немного побаивалась и никак не могла понять: профессор ли делает забальзамированные мумии, или же он сам — их порождение. Мне казалось, что и полуживой старик, и отжившие свое, но упорно сохраняемые в презентабельном виде мумии сделаны из одного и того же куска пергамента; и все же присутствие старика в доме не омрачало мою жизнь и не слишком ограничивало мою свободу. В конце концов, мы существовали в разных пространствах: моей территорией были внутренние дворики, кухня, кладовые, комнаты прислуги и сад; когда же мне приходилось сопровождать маму в парадную часть дома, я старалась производить как можно меньше шума и по возможности не мозолить глаза профессору. Полагаю, по большей части он просто принимал меня за продолжение тени моей матери. Каждое помещение в этом огромном доме пахло по-своему, и я бы, наверное, смогла сориентироваться в особняке по запаху даже в полной темноте или с закрытыми глазами; запахи еды, одежды, угля, лекарств, книг и сырости — все это смешивалось с миром персонажей маминых сказок, делая мое детство насыщенным и разнообразным. Меня воспитывали в соответствии с теорией, согласно которой досуг и отдых являются причиной того, что человек начинает предаваться всем возможным порокам: эту идею маме внушили в монастыре Сестер Милосердия, а дальнейшее подкрепление она нашла у доктора, установившего в доме деспотическую дисциплину. Игрушек в обычном понимании этого слова у меня не было. На самом же деле все, что окружало меня в этом доме, я использовала для игр по своему усмотрению. Свободного времени в течение дня у меня тоже не было, сидеть сложа руки хотя бы какое-то время считалось у нас в доме постыдным. Я вместе с мамой драила дощатые полы, развешивала выстиранное белье на просушку, собирала в огороде зелень и овощи, а в час сиесты пыталась шить и вышивать. При этом я не помню, чтобы все эти заботы казались мне чем-то утомительным и уж тем более невыносимым. Для меня это было вроде игры в кукольный домик, с той лишь разницей, что дом у меня был большой и самый настоящий, а не игрушечный. Мрачноватые научные эксперименты меня также не слишком беспокоили: мама сумела втолковать мне, что битье пациента дубиной по голове и выставление человека на съедение комарам (к счастью, все это бывало не так уж и часто) являются не свидетельствами жестокости и безумия хозяина, а, напротив, представляют собой новейшие, особо эффективные методы лечения, разработанные на основе последних строго научных исследований. С мумиями она обращалась спокойно, уверенно и даже как-то заботливо и приветливо, словно те приходились ей кем-то вроде дальних родственников, неожиданно нагрянувших в гости; таким отношением к забальзамированным трупам мама на корню пресекла все мои невольные попытки находить в необычном соседстве нечто страшное; кроме того, она постоянно следила, чтобы другие слуги и рабочие не пугали меня и не вели при мне разговоров на похоронно-загробные темы. Наверняка она следила и за тем, чтобы я держалась подальше от лаборатории… если вспомнить, то я действительно практически и не видела эти несчастные мумии: я просто знала, что они находятся где-то там, по ту сторону двери. Понимаешь, Ева, они ведь такие хрупкие и беззащитные, ты лучше не входи в ту комнату, а то заденешь что-нибудь, пусть даже случайно, и профессор страшно разозлится, говорила она мне. Чтобы еще больше успокоить меня, она придумала каждой мумии имя и со временем превратила всех их в сказочные персонажи, населявшие наш с нею мир. Они были для меня кем-то вроде домовых или волшебников. На улицу мы с мамой выходили не часто. Один из таких редких выходов мне запомнился особенно хорошо: вся прислуга, работавшая в особняке, решила принять участие в организованной епископом процессии и коллективной молитве о ниспослании дождя. В тот день молиться и участвовать в процессии были готовы даже атеисты, это было не столько религиозным действием, сколько общественно значимым событием, объединившим верь народ. К тому времени, как говорят, страшная засуха продолжалась уже три года, ни единой капли дождя не упало с неба на пересохшую, растрескавшуюся землю. Гибли растения, умирали, уткнувшись мордами в сухую пыль, животные, по всем дорогам, ведущим из равнинной части страны к побережью, брели люди, готовые продать себя в рабство в обмен на воду. Перед лицом катастрофы общенационального масштаба епископ постановил вынести из собора статую Иисуса Назарянина и обойти с ней город, вознося к небесам молитву о смягчении ниспосланной стране кары; это была последняя надежда, и в процессии приняли участие бедные и богатые, молодые и старые, верующие и атеисты. Варвары! Дикари! Невежественные индейцы, дремучие негры! — в ярости восклицал профессор Джонс, узнав, куда мы собираемся; впрочем, даже его авторитета не хватило, чтобы воспрепятствовать прислуге участвовать в общей процессии. Огромная толпа людей в самых лучших своих одеждах двинулась вслед за статуей Назарянина от соборной площади по главному проспекту города; против ожидания, мероприятие завершилось гораздо быстрее намеченного: не успела колонна дойти до здания, где размещался офис водопроводной компании, ответственной за снабжение населения питьевой водой, как небеса разверзлись и на город обрушился ливень невиданной силы. Не прошло и двух суток, как город был затоплен и превратился в подобие озера; никакая канализация, никакие сточные канавы не могли справиться с такими потоками воды; под водой скрылись дороги, дома подтапливались один за другим; за городом вышедшие из берегов реки сносили крестьянские хижины и даже усадьбы, а в одном прибрежном поселке с неба на землю вместе с дождем обрушились тысячи морских рыб. Чудо, это же чудо! — не переставая восклицал епископ. Наш многоголосый хор вторил ему. Ну конечно, мы, в отличие от профессора Джонса, не знали, что процессия была назначена на тот день, когда метеорологическая служба твердо пообещала тайфуны и проливные дожди над всем Карибским регионом. Полупарализованный профессор тщетно взывал к нашему разуму из своей инвалидной коляски. Безграмотные невежды! Неучи! Рабы суеверий! — уже по инерции продолжал повторять почтенный доктор. Свершившееся чудо сделало то, чего не могли добиться ни братья-миссионеры, ни сестры-монахини: моя мать приняла Бога, почувствовала свою близость с Ним; случившееся помогло ей образно представить Его сидящим на небесном троне и негромко, чуть снисходительно посмеивающимся над человечеством. Она поняла, что на самом деле Бог очень отличается от того кроткого и даже робкого дедушки, которым Его обычно изображают в религиозных книгах. Продемонстрировав людям, что у Него есть чувство юмора, Бог заодно дал им понять: пытаться наперед предугадать, что Он задумал, высчитать каким-то образом, что входит в Его планы, — занятие бессмысленное и бесполезное. Всякий раз, вспоминая тот пролившийся на нас чудесным образом ливень, мы просто умирали от смеха. Мой мир был ограничен решеткой вокруг сада. Там, внутри, время текло по своим, порой весьма капризным, законам; за полчаса я могла совершить с полдюжины кругосветных путешествий, обойдя вокруг моего собственного земного шара; в то же время отблеск лунного света на плитах внутреннего дворика мог дать мне пищу для размышлений на целую неделю. Свет и темнота — вот что определяло основные перемены в природе вещей моего мира; книги, тихие и неподвижные в течение дня, с наступлением ночи оживали и открывались, их герои сходили со страниц, бродили по комнатам и проживали жизнь, полную приключений; мумии, такие жалкие, беспомощные и робкие в часы, когда солнце наполняло дом ярким светом, с наступлением сумерек обретали силу и прочность камня, а в ночной темноте еще и превращались в настоящих великанов. В том мире пространство растягивалось и сжималось по моей прихоти; крохотный чулан под лестницей мог вместить в себя целую Солнечную систему, а огромное небо, если смотреть на него из слухового окна на чердаке, съеживалось до размеров бледного кружочка. Одного моего слова было достаточно, чтобы преобразить внешний мир до неузнаваемости. Так я и росла в доме у подножия холма — свободная и уверенная в себе. Я практически не общалась с другими детьми, да и с посторонними взрослыми нечасто встречалась: гости в доме почти не бывали, если не считать одного человека, неизменно одетого в черный костюм и черную же шляпу. Это был протестантский проповедник, приносивший с собой Библию, с помощью которой ему удалось изрядно подпортить профессору Джонсу последние годы жизни. Этого человека я боялась куда больше, чем хозяина. |
||
|