"Конь в пальто" - читать интересную книгу автора (Лукьянова Ирина)

Сладкая жизнь


На следующий день выяснилось, что я все сделала правильно, потому что все нормальные газеты и журналы уже ушли в неофициальный загул, который неофициально же мог тянуться до восьмого января. Следующий день был пятница, в «Трубе» и еще двух местах уже нерабочий, а в «Знаке» еще рабочий. Но в «Знаке» я еще вчера сказала, что увольняюсь, безо всяких широких жестов, я там трудовую книжку не держу, зарплату получаю в конверте и никаких договоров не подписывала. Отдадут зарплату за декабрь — большое им человеческое спасибо, не отдадут — значит, умоюсь лапкой и сделаю вид, что так и надо.

Короче, на завтра я решила вызвать газовщика, сантехника и электрика в надежде, что к празднику у меня больше не будет вонять газом, перестанет течь сливной бачок, а в большой комнате появится верхний свет.

Мы проснулись около полудня. Я решила, что дети позавтракают без меня, и села на телефон: звонила в диспетчерскую, Мосгаз и платным специалистам из бесплатной газеты: в диспетчерской было мертво занято, пусть уж, думаю, хоть придут на коммерческой основе мой бачок починять. На коммерческой основе починять никто не стремился: все спрашивали: а у вас сбоку штучка или сверху? А система какая? Ну как это «почем я знаю, какая система?» А я за выезд восемьсот рублей беру, вас устроит? А если у меня таких деталей нет, я вам ничего починить не смогу, вас устроит?

Дети лениво слонялись по квартире неумытые, нечесаные, пытались смотреть MTV, а я их заметала веником на кухню, чтоб сами себе сделали чаю, пока я прячу постиранное белье с глаз долой, убираю постель с дивана и мусор с пола.

— Она хочет бутерброд с вареньицем, — с ненавистью закричал с кухни Сашка.

— А он мне не дает! — завопила Машка.

Я в это время как раз дозвонилась и на деловитое «диспетчерская!» грянула в сторону кухни: «Заткнитесь все!». В трубке и на кухне стало очень-очень тихо.

Я объяснила обалдевшему диспетчеру про свет и бачок. Диспетчер нагло посоветовала лампочку новую вкрутить. Я вкрррутила, зарычала я, но она не горит и гарью пахнет! Электрика мне не обещали, но сантехник, заверили, будет.

На кухне Машка продолжала вой о варенье. В сортире опять натекло из бачка, и я боялась, что нижняя соседка Алиса, только что сделавшая евроремонт, меня съест безо всякого варенья. Сортир я герметиком не обрабатывала.

— Будет тебе варенье, — стонала я, вывозя воду тряпкой из-под унитаза. — Только замолчи на пять минут, а то я за себя не ручаюсь.

— Я не буду больше с ней разговаривать! — хлопнул дверью сын и удалился в комнату.

На кухне рыдала Машка. Судя по колбасным шкуркам, крошкам и грязной чашке, сын уже отзавтракал. Машка чаю не пила, к бутерброду не прикоснулась от обиды, и теперь уже варенье надо было искать всерьез. Где-то стояла мамина клубника, мама мне ее налила в пластиковую бутылку… Смутно помня, что варенье может забродить, я на всякий случай поставила бутылку в раковину: вдруг полезет вон. Повернула присохшую крышку.

Бдыщщщщ! Крышку сорвало с резьбы. В потолок ударила серо-розовая пенистая струя с острым запахом браги. Я смотрела вверх, не понимая еще масштабов катастрофы, пока на лицо мне не стали падать клубничные хлопья. Потолок был уделан забродившей массой. Варенье ползло по занавеске, стекая на цветы на подоконнике. Кухонный шкаф, стиральная машина и плита, и весь хлам на стиральной машине, и ложки-вилки в сушилке, и пылесос, и холодильник, и Машкина нечесаная голова, и плафон кухонной лампочки, и моя голова тоже… — все покрылось пенной мерзостью.

— Саша! — воззвала я.

Машка сидела на табуретке с ногами, стирая с носа варенье, смотрела, как с плафона на пол шмякаются вонючие капли.

— Саша!

На восьмом вопле он явился. Утомленно:

— Ну что еще? — приподняв одно ухо наушника.

— Ведро и тряпку. Быстро. И швабру. И старую простыню. Все, что можно порвать на тряпки. И помогать иди сюда, непонятно, что ли?

Отмытую Машку я закутала в одеяло, сунула сок с бутербродом, вручила пульт и усадила смотреть телевизор — чтоб не лезла под руку. А мы с Сашей начали сверху. Я мыла потолок, потом стены… Саша таскал воду и менял тряпки, проверяя, что смотрит Машка (СТС, конечно) и не полон ли еще сортир воды…

Тут явился сантехник и временно перекрыл воду.

— Мам, — робко заметил Сашка, — у нас сегодня новогодний вечер в пять часов.

Я посмотрела на сына. Тощий, с печальными черными глазами, с вареньем в голове и на футболке, с большими худыми босыми ногами…

— О, закрой свои бледные ноги… — пробормотала я. — В душ иди, потом ищи приличные брюки.

— Воды нет, — безысходно уронил сын.

Из сортира доносилось копошение сантехника. Мы сидели вдвоем на кухне, была пятница, 26 декабря 2003 года, пятнадцать тридцать. Мы устали до смерти и прилипли к табуреткам, у нас еще оставалось неотмытым все, что ниже уровня стола. В комнате у орущего телевизора спала Машка.

— Готово, хозяйка, — пробурчал слесарь, включил воду, взял полтинник и ушел. Бачок довольно зажурчал. Сын исчез в ванной. Я из последних сил взялась за тряпку.

И зазвонил телефон.

— Катька, можешь сегодня к вечеру написать дико смешной прогноз на следующий политический год? Страницы на полторы? В смысле, строчек на шестьдесят?

— Могу, — сказала я, стирая варенье с левой брови.


Кризис жанра

В Новый год на улице все так бабахало, что Джесси пряталась под столом, а Мавра в кладовке. Мы ходили с детьми смотреть салют, а увидели даже небольшой пожар. Во всех концах Москвы ликовали пироманы. Мы сожгли две пачки бенгальских огней и вернулись домой. Дети еще какое-то время по инерции упирались: спать не будем… потом заснули. Я сидела у мигающей елки. Начались поздравительные звонки. Звонил Егор Коровин, опять набравшись, и Таня оттаскивала его от телефона («ты как там сама-то?» — «завтра позвоню, скажу»). Звонил пьянющий ответсек «Трубы». Звонил Вася, бывший бильд из «Классики жанра». Звонила Тамарка Полякова из «Знака» («да, спасибо, звонили, написала, да, уже даже денег дали, представляешь?»). Все поздравляли. Эх, какая я бяка, думала я. Вот люди обо мне помнят, а я даже никому не звоню, не поздравляю. К этому времени из всех мест работы у меня осталась одна хлипкая «Труба».


«Классику жанра» издатель называл не журналом, а проектом. Верный признак, что издание долго не протянет. Мебельный магнат Калитин затеял его, должно быть, для отмывки денег. Все было как у больших: у кольцевой линии метро — офис с хорошими компьютерами и неограниченным доступом в Интернет, худенькая лупоглазая служба маркетинга, которая с утра до вечера писала бумажки и подвергалась критике коммерческого директора. Красивая секретарша. Полный штат сотрудников, включая трех журналистов и главного редактора, плюс художник и верстальщица. Большая бабца в роли рекламного отдела. Она только фыркала, демонстрируя прайс-листы с заоблачными ценами на рекламу, и спокойно заявляла, что теплое это местечко скоро накроется, так что ее программа-максимум — срубить бабла, пока дают.

Калитин приезжал на бесшумной черной машине, входил к нам молча. В черном костюме, торжественно-немногословный, туго накрахмаленный, похожий на гробовщика. Он окружал себя красивыми вещами — у него все было вечное, прочное, с золотыми обрезами и перьями, с мягкой коричневой кожей, тиснением, монограммами. Иногда мне казалось, что где-то в мраморном дворце среди дубовых панелей он держит наложницу с коричневой кожей и золотыми перьями. Поговаривали, что он вел переговоры о золотом обрезе для журнала и очень неохотно расстался с этой идеей. «Классика жанра», говорил он, должна быть строгой и солидной, писать о незыблемых твердынях, о стиле, который на века. Под незыблемыми твердынями понимались Шанель, «Джонни Уокер», «Картье», роллс-ройсы, Лев Толстой, швейцарские складные ножи, Агата Кристи и кожаные диваны его фирмы. Злая фея тянула меня за язык предложить в качестве темы обзор модных тенденций в похоронном деле, но задача моя была иная.

Я сидела на отделе истории вещей и писала о людях и брендах российского прошлого: модельер Ламанова, фотографы Булла и Наппельбаум, аптекарь Пель… Ландрин, Рукавишниковы, Синебрюхов… больше я не успела. Плюс история бисера, унитазов, фонарей, кофемолок, домашних тапочек, трамваев, кошельков, школьной формы, роликов и вообще того, на что взгляд упадет. Ну и по мелочи: то отредактируй, это подрежь, там переведи, тут перепиши… Я потому и держалась за эту работу, что очень уж любила тему. Библиотечное сидение, старые вещи, музейные запасники, архивы… Работа была тихая, размеренная, относительно уютная и хорошо оплачиваемая, что настораживало. Я тоже знала, что придет настоящий день, но надеялась, что это будет нескоро. Мать-одиночка при двух детях в таком месте и должна работать, а не метаться между версткой в одном еженедельнике и планеркой в другом.

Отдел для меня придумал главный редактор Дмитрий Ефимович, бесконечно печальный очкарик с гайморитным призвуком в сочном баритоне. Собственника Калитина с коммерческим директором Олегом Андреичем он спокойно считал дураками и ничего на свете не хотел, кроме одного: чтобы его никто не трогал. До нас он работал в отделе культуры политического еженедельника, откуда ушел, потому что надоели дураки. Слово «дураки» он произносил протяжно, безнадежно, как слоненок из «38 попугаев». Он прочитывал корреспонденции бойкой девушки Насти и кареглазого юноши Пети, водя унылым носом по еще теплым, только что из принтера, листам, и тянул свое «дураки», и вздыхал, и протягивал мне остывшие тела убитых его тоскливым презрением статей, и говорил, морщась: переписывай. И я переписывала. Настю вскоре уволили: ее стиль казался магнату слишком легковесным. Коллектив вздохнул спокойно, не имея больше необходимости слушать ее остервенелый треск. Вслед за ней уволили Петю, совершившего политическую ошибку: он попросил повышения зарплаты как раз после выхода номера, откуда слетели два его больших материала. «Где здесь ваша работа?» — брезгливо кривился Олег Андреич. Брезгливость не сходила с его лица, когда он разговаривал с сотрудниками журнала. Коммерческий директор был одержим идеей оптимизации творческого процесса и минимизации расходов. Экономить предпочитал на зарплатах: провинившихся работников выгонял, не заплатив за последний месяц.

Следующим он уволил бильд-редактора, молчуна Васю. Профессиональный фотограф Вася устал от режима работы в ежедневной газете и хотел отсидеться на тихой службе, готовя свою выставку. «Стар я для четырех съемок в день», приговаривал он. Помню, как он за свои деньги (командировочных не дали, сказали, жирно будет) ездил в Питер снимать старую аптеку к моему материалу о Пеле и привез несколько пленок отменно прекрасных банок-склянок, ярлычков и пиявочек.

Олег Андреич требовал сокращать расходы на фоторяд. Вася бубнил, что это снизит качество. «Привлекайте фотографов, работайте с художниками», — велел коммерческий директор. Бюджет бильда урезали на полторы тысячи долларов, качество фоторяда снизилось, собственник выразил недовольство, Васю уволили.

Фотографы и художники работать к нам не шли, им не нравилось, что начальство бранит качество любой съемки, чтобы сбить цену. Не шли и авторы: платили нерегулярно. Деньги мы получали в бухгалтерии мебельной фабрики нашего магната где-то возле МКАД. Тетки в процессе бесконечного чаепития и сидящие в чатах девушки нас очень не жаловали: «навязались на нашу голову». Занимались нами неохотно, так что конверты мы получали с большим опозданием: издатель, мол, в отъезде, некому подписать документы на выплату. Авторы, ожидающие гонорара по нескольку месяцев, отпадали один за другим. Затем уволили верстальщицу Любу, потому что директор два раза не заставал ее на рабочем месте, требуя срочно переверстать давно готовые полосы. Люба весь день ждала работы, работы не было, ибо не было бильда, и уходила в половине седьмого. Через пятнадцать минут возникал Олег Андреич с вопросом «кто позволил, когда верстка идет». Тут я стала потихоньку догадываться о принципах оптимизации.

Затем уволили наборщицу, и набирать выносы, вносить правки в полосы и подписывать фотографии стала я — как самая владеющая слепым десятипальцевым методом. Затем оказалось, что художник не успевает верстать полосы в одиночестве, и я стала осваивать верстку, потому что работа стояла. Несколько полос мы сверстали на пару с новым бильдом, потом его тоже уволили. Затем уволился художник: работать за троих ему уже не хотелось — а тем более объясняться в отсутствие бильда с фотоагентствами, которым бухгалтерия мебельной фабрики задерживала выплаты точно так же, как и нам. За художником уволилась корректор, которой не платили три месяца: забывали в какой-то приказ включить. Вычитывать полосы за корректора села я как самая грамотная.

Потом уволили ответсека и секретаршу, так что делать план номера, составлять гонорарные ведомости на авторов и отвечать на бесконечные звонки опять-таки стала я. К этому времени все тексты в номере писали мы вдвоем с Ефимычем и фотографировать старались тоже сами — цифровиком главного. Верстал новенький мальчик, гордый тем, что ему, недоучке, доверили такую важную работу. Лупоглазый отдел маркетинга и бабца из распространения были уволены как не справившиеся с работой, и мы с главным задрожали, предвидя, как нас сейчас обременят их денежной отчетностью, и приготовились бастовать.

Наконец, оптимизация завершилась. Коммерческий директор собрал нас и объявил, что проект закрывается как не оправдавший себя. А деньги за последние два месяца, спросили мы. Когда собственник приедет из деловой поездки, ответил он. Мы унесли домой чашки, вывезли бумаги, стерли свои файлы из памяти компьютеров. Наш офис опечатали. Зарплату выдали только белую, по две тысячи рублей на рыло.

— Дураки, — протянул главный, когда мы вышли из здания, и пожал плечами. — Хороший был журнал.


Профессиональный дедушка

— Катюша, а ты не знаешь, где Сережа?

Только мой свекор может позвонить в воскресенье в полдевятого утра. Толстый веселый Борис Алексеич, хлопотливый хлопотун, профессиональный дедушка, когда до него удается довезти детей.

Он на ногах с половины седьмого и ждать до одиннадцати не собирается. Он уже встал и подкрепился, и прочитал газету, и прослушал радио, и навел порядок в инструментах, и покрасил потолок в ванной комнате.

Борис Алексеич делает дома нескончаемый ремонт. Мы с детьми иногда приезжаем к ним в Калугу, и последние четыре года он делает ремонт. Весело, с прибаутками, постепенно — меняет двери, меняет окна, меняет розетки, переклеивает обои. Он уже завершил кухню и спальню, но в большой комнате за дверью громоздятся доски, а под диваном стоят ведерки шпаклевки, а в кладовке упаковки цемента, и Елена Андреевна иронически морщится, но ничего не говорит.

Елена Андреевна элегантная дама, днем она преподает историю России в местном вузе, а вечерами пишет на заказ рефераты, курсовые и дипломы, вооружившись пачкой крепких сигарет и чашкой смоляного кофе, и Борис Алексеич ходит фыркая и говорит «Лена, ты много куришь!»

Она зарабатывает на жизнь, а он делает ремонт. Он военный пенсионер, он не работает, поэтому он готовит, убирает, приводит в порядок дачу, читает газеты, рассуждает о политике и солит огурцы.

Каждую осень он привозит нам калужским экспрессом поздние осенние яблоки в ящиках. Слои яблок переложены газетами, и когда снимешь крышку и сунешь туда нос, накатывает волна запаха. Так бы стояла и нюхала. И нюхала бы. И стояла бы.

Борис Алексеевич катается шариком по дому, и ему все любопытно:

— Шурик, а это у тебя что за тетрадка здесь лежит?

— Дед, не трогай, а?

— Да я не трогаю, я просто посмотрел, голограмма на ней, что ли? Или как это называется, когда изображение переливается? Маша, а ты носки сама умеешь надевать? А почему ты тогда без носков?

— А я босиком по полу хожу, мама разрешает.

— А пол-то грязный… Ты бы помыла, маме бы помогла.

— А я не умею.

— А я тебя научу. Вот мы с тобой поделимся, тебе та половина, а мне эта. А ну, кто быстрее?

— А я не умею.

— А я научу. Пойдем ведро наливать. А ты, Шурик…

— Я Саша!

— Саша-простокваша. А ты в магазин сходи, а то мама голодная придет…

Я была на работе, но живо это слышу.

Я помню, как шла с работы в половине девятого вечера, когда свекор впервые у нас гостил, и думала, что сейчас мне надо будет живо приготовить еду, и купать Машку, и развлекать свекра разговорами…

Розовая, вымытая Машка сидела в постели в махровом халате. Выгулянная собака спала под балконом. Меня ждала кастрюля с картофельным пюре, котлеты и малосольные огурцы горячей засолки («Это мы с дедом солили», — гордо заметила Машка).

Саша злобно переписывал доклад по биологии, потому что деду не понравилось первое его исполнение.

— Катюша, — сказал Борис Алексеич, подсаживаясь ко мне поближе, когда я наелась и упала на диван. — Вот ты в журналистских кругах вращаешься, ты мне объясни, Евгений Киселев — он что за человек? Я что-то совсем его не понимаю.

Утром дед поднял Сашу на зарядку. Сын огрызался, делал вид, что сейчас умрет, отжимался с видом «на, только отстань», и мне было стыдно и неловко.

Когда дед уехал, сын сморщил морду и спросил: «Ну ты-то меня не будешь заставлять отжиматься?»

Когда я вечером привела Машку из садика, меня ждала перевернутая кошачья миска, сломанный стул и домашка по физике.


— Нет, Борис Алексеевич, — пробормотала я. — Он последний раз звонил две недели назад, а мобильный у него не отвечает…

— Плохо, — огорчился свекор. — А у нас Елена Андреевна в Москву в командировку едет, можно у вас остановиться?


Это мне знак

В «Знаке» полагалось держать марку. Главный редактор Валентин полагал, что отдел культуры должен быть концептуальным и продвинутым, а коммерческий директор Рафаил — что он должен привлекать массового читателя. Они никак не могли нащупать баланс между концептуальностью и массовостью, а когда его нащупали, моими главными героями оказались Владимир Сорокин, Кирилл Ганин, Андрей Житинкин и издательство «Ад Маргинем». Между делом я писала в соседние отделы образования и науки, которые тоже никак не могли найти компромисса: в одном из них здравому смыслу противоречил рекламодатель, в другом — ученые, взыскующие научной добросовестности. Журналисты переписывали их несъедобные реплики простым языком, ученые кричали, что они невежды, и требовали все вернуть назад. А над схваткой стояли коммерческий директор и главный редактор и предлагали ценные указания. Поскандальнее, требовал коммерческий директор. Поумнее, брюзжал главный. Побольше гадостей, требовал один. Побольше стиля, требовал другой.

Затем оба сливались в экстазе, требуя больше эротики, больше движения, больше жизни, гадства, сволочизма, чтобы все дрожали, чтобы уважали, чтобы понимали, какие мы раскованные, умные, злые…

Что вы планируете на следующий номер, спрашивал Валентин. Я… я… беседу с переводчиком испанской литературы… А что-нибудь поактуальнее? Почему физичка такая злая, думала я и говорила вслух: выставка в Доме фотографии. Новое кино. Обзор молодой английской прозы. Кому это нужно, кричал Рафаил. Эти переводчики, эти выставки, эта беллетристика, где жизнь, где движение, где скандал?

Валентин загорался идеей. Надо написать про культуру кофеен, говорил он. И собрать с них всех рекламу, подпевал Рафаил. Написать надо компетентно и взвешенно, говорил Валентин. Но не ругать, говорил Рафаил.

Я отключалась, вспоминая, как две головы великана Блендербора в сказке ругаются: изжарить! Нет, сварить! Нет, изжарить! Нет, сварить!

В общем, я думаю, нам надо ориентироваться на продвинутого читателя, — поджав губы, резюмировал Валентин. Наш читатель — выпускник РГГУ, завсегдатай ОГИ… У нас не должно быть ханжества, говорил Рафаил, наш читатель — продвинутый. Наш читатель хочет знать две вещи: как заработать деньги и как их со вкусом потратить, дополнял Валентин.

Каждый, похоже, имел в виду себя.

Напишите про свинг-вечеринки, вдруг в один голос восклицали оба. О Господи, говорила я. Ну это же не значит, что мы всех призываем участвовать в свинг-вечеринках, опять поджимал губы Валентин. Но это все прочитают, вставлял Рафаил. Написать можно по-разному, вы можете относиться к этому как угодно, для журналиста нет запретных тем, хмурился Валентин. Сходите и напишите, припечатывал Рафаил. Нет, упиралась я, апеллируя к разуму Рафаила. У нас серьезные рекламодатели, они будут недовольны. Я думаю, что это проблемы отдела рекламы, ставил меня на место Валентин. И пришлите мне примерный план на следующие полгода. И мне, кричал в мою опечаленную спину Рафаил.

На следующей неделе мне приносили статью внештатницы о свинг-вечеринках: «Светло-волосая вагнереанская валькирия в провокативной блузке от Sonia Riekel»…

— Отредактируйте, пожалуйста, — цедил главный, — и поставьте в номер.

— Здесь почти в каждом слове ошибка! — кричала я.

— И напомните фотоотделу, чтобы поторопились со съемкой, — заключал он, не слушая.


На следующий день после выхода номера половина рекламодателей, считающих себя солидными, грозилась разорвать контракты. Рекламный отдел рыдал у телефонов. Рафаил ходил над ними черной тучей и обещал каждого оштрафовать на сто долларов, если хоть один контракт будет разорван. Вы должны уметь отстоять политику своего издания, вопил Валентин, и объяснить вашим идиотам, чтобы они не лезли не в свое дело.

На следующей неделе собирали четыре креативных совещания, где я уже предпочитала молчать и рисовать в ежедневнике зайчиков. Изжарить, требовал Валентин. Сварить, настаивал Рафаил. А если потушить, предлагала редактор отдела общества Тамарка. Нет, нет, только с белым сливочным соусом, убеждал выпускающий редактор Гера, он же автор ресторанных обзоров, которые делал из бескорыстной любви к кулинарному искусству. Обзоры были знамениты предложениями в пять-шесть вордовских строк каждое и упоительными оборотами: «телятина оставляет стойкое и беспричинное земляничное послевкусие».

Стодолларовый штраф был самой популярной мерой дисциплинарного воздействия в «Знаке». Приказы о штрафах торжественно вывешивались на доску в коридоре и рассылались по внутренней сети, чтобы никто не остался неосведомленным о новой карательной акции.

Меня последний раз оштрафовали в прошлом месяце. За правку в подписанной полосе. Писатель в пятый раз перечитал текст интервью и осознал, что весь второй абзац сверху надо исключить, исключить немедленно, это немыслимо, это бездарно от начала до конца, я не мог так сказать, вы передернули мою мысль, я всю ночь не спал! Можно было отовраться: мол, правка уже невозможна. Но она была возможна, вру я неубедительно, и очень уж он горевал. Я втихую упросила верстальщицу Лизу внести правку. Полосу вывели, подписали, незаметно положили на место. Не учла я только Лизиной неврастении. Когда Рафаил пришел со срочной переверсткой рекламных полос в десятом часу вечера, она не выдержала. И ходят и ходят, вопила истерзанная труженица, и правят и правят, весь день правят подписанные полосы, я это уже верстала, я не буду больше переверстывать, только с санкции главного редактора! Как правят? Кто это правит подписанные полосы? — ухватился Рафаил. И Лиза единым духом сдала четыре отдела и выпускающего редактора Геру впридачу. И сэкономила газете полтысячи условных единиц. Как раз потерянных из-за очередного разорванного контракта.

В минувшем декабре меня два раза разнесли на редколлегии за недостаточную стервозность. Слишком у вас, Екатерина, благостные материалы, выговаривал Валентин, одновременно проверяя почту в компьютере. Так не пойдет, это не журналистская работа. Он еле шевелил губами, так ему противно было со мной разговаривать. Вы напишите так, чтобы на вас в суд подали, тогда это будет журналистская работа. Он закурил и скучающе отвернулся к окну. А так это сочинение для восьмого класса.

Как раз накануне он выбросил из номера сверстанное интервью с моим любимым режиссером. Причину объяснил просто: «Не наш формат». В «Трубе» интервью тоже не взяли, сказали, ну Кать, ты чего, это для нас слишком умно. Я звонила режиссеру с извинениями: я две недели преследовала его просьбами и хотела теперь провалиться сквозь землю. Режиссер меня утешал: что вы, Катя, я отлично понимаю, в каком обществе живу.

Нам нужен новый способ подавать ньюсмейкеров, сказал Валентин. В каком формате вы готовы их подать, Екатерина? В белом французском соусе, предположила я.

Разговоры о кулинарии, оживился Валентин и сразу потух: нет, было, кто-то уже это делал. Макаревич, подсказал Рафаил. Да, сказал Валентин. Екатерина, о чем вы готовы говорить с ньюсмейкерами? О жизни и смерти, буркнула я — просто чтобы отвязались.

— То есть? — удивился Валентин.

— Ладно, неважно.

— Нет-нет, поясните, пожалуйста.

Отступать мне было некуда. Я прокляла свой длинный язык, закрыла ежедневник, переполненный зайчиками, и стала импровизировать:

— О мировоззрении. О целях, которые они перед собой ставят. О том, чем живут… на что надеются… что заставляет их каждый день делать то, что они делают… что думают о смерти и бессмертии…

Главный поскучнел.

— Я думаю, может быть, о стиле? — задумчиво протянул он.

Я нарисовала еще одного зайчика.

Через неделю я приехала забрать оттуда свою чашку и зарядник для телефона, договориться с Тамаркой, что она будет мне писать для «Трубы» под псевдонимом. Перекинуть на пять дискет все свои файлы, вычистить в компьютере закладки, history и cookies, переадресовать почту и выбросить накопившиеся бумаги. У меня они почему-то все время накапливаются.

— Хочешь завтра сходить пожрать? ВИП-клуб с фуршетом и шоу живых тюленей, — уныло предложила Тамарка, прикуривая новую сигарету от окурка. — Презентуют новый программный продукт.

— Добра-то, — гордо отказалась я. — У самой вон чо есть, иди сходи.

И вручила ей простыню факса с приглашением на октябренок-парти в честь выхода книги садистских частушек на политические темы. Форма одежды школьная парадная, говорилась в приглашении, аккредитация обязательна. Желательна звездочка или пионерский галстук.

— Так ведь горошницей, поди, будут кормить, — сморщилась Тамарка.

— И кипяченым молоком.

— С пенками, — Тамарка подавилась дымом.

Из коридора разнесся страшный рев Рафаила, распекавшего рекламную службу.


Выходной у меня!

Надоело рассказывать про коммерческих директоров. Все. Я оттуда уволилась. И вообще у меня выходной. По субботам Сашке не надо в школу, а Машке в садик. По субботам мы можем позволить себе спать до одиннадцати. Потом дети приползают ко мне, и мы лениво смотрим из-под одеяла какой-нибудь «Квартирный вопрос» или передачу из зверской жизни, и пьем чай с бутербродами. Только тогда, когда Машка начинает с визгом драть Сашку за уши, а тот возмущенно спихивает ее ногами с дивана, и на сбитой простыне обнаруживается туча крошек от печенья и восемь конфетных фантиков, — только тогда я начинаю всех строить. «Мама, что ты кричишь на своих крошек?» — басит Сашка. «Крошкам в кровати не место!» — ору я в ответ. Телевизор выключить, всем одеться, умыться, застелить постели, Саша ведет гулять собаку, которая давно визжит у двери, Маша идет кормить кошку, а я беру пылесос — и кто не спрятался, я не виновата.

Вариант субботнего утра — пока дети спят, мать совершает пробежку с собакой и, вернувшись, падает спать, чтобы через два часа обнаружить двоих измазанных шоколадом детей, пляшущих на ее трупе.

Обед, прогулка. Сашка ленится: можно я дома посижу. Я знаю, он будет перечитывать «Властелина колец», гонять в компьютере престарелого капитана Комика и жрать конфеты.

После Нового года у нас оказалось шесть конфетных новогодних подарков, шесть бомб, подложенных под благополучие семьи. Сашка с гастритом и Машка с диатезом третью неделю передвигаются по дому крадучись: осторожно открывая дверцы шкафов, шелестя бумажками и облизывая коричневые губы, и пол засыпан опадающей хвоей и фантиками, и в трещинах паркета прячутся невыводимые конфетти из хлопушки. Я прятала конфеты, запирала их под замок, совала на антресоли… Дохлый номер.


Мы с Машкой лепим снежного зайца и снежного кота, снежную Машку и снежную маму. Машка приносит две ветки и втыкает зайцу между ушей, получаются оленьи рога. Я пересаживаю рога на снежную Машку. Она — на снежную маму. Потом мы уходим под детскую горку — в домик, печь снежные пироги, а когда возвращаемся обратно, наша снежная компания уже растоптана подростковыми тяжелыми ботинками.

— Гады, — мстительно хмурится Машка, — если я их увижу, я их снежками застреляю! Я их рогами забодаю! Я им снега за шиворот набью!

Машка лихорадочно лепит Страшное Страшилище, густо украшая его рогами всех видов и мастей: берегитесь, варвары, вот что с вами будет.

Дома Сашка лежит поперек моего дивана, густо засыпанный фантиками, и читает журнальчик. Обедать, говорит, не хочу. Нет, нет, к жареной картошке это не относится. И вот мы лениво обедаем у видика с включенным «Королем Львом», а перед нами на табуретке поднос с тарелками, молоком и клюквенным киселем.

— Саша, — говорю я, — ты джинсами раздавил конфету. У тебя весь зад в шоколаде.

— Угу, — говорит Саша.

— Сними штаны, залей пятновыводителем, — рекомендую я.

— Угу, — отвечает Саша.

— Маму надо слушаться, — ввязывается Машка и лезет снимать с него штаны.

Бац! Машка получает удар ногой, взвивается в воздух и приземляется на свободный край подноса. С подноса катапультируются тарелка с недоеденной картошкой и две чашки. По полу разливается кисельно-молочная лужа. Хорошо хоть чашки у нас небьющиеся.

— Молочная река, кисельные берега, — восхищается Машка.

На шум является вечно несытая Джесси и стремительно слизывает с пола картошку, кисель и молоко. Пол за ней даже мыть не надо, при таких детях очень удобно.

— Снимай штаны.

— Угу.

— Да что ты там такое читаешь?

А вот что: «Нужно ли целовать девушку на первом свидании? Не испугается ли она?»

«Как только я завожу речь о поцелуе, она сразу переводит разговор на другую тему».

«Ребенок — не повод для брака». «Дальше события начали развиваться так непредсказуемо, что полностью оправдали астрологический прогноз». «Йоу, пиплы! Я Dark Angel. Обожаю «Арию», Кипелова, сериал «Бригада» и футбол». Дальше были безбашенные перцы, Елка-извращенка, Скорпион по гороскопу и съемка клипа с большим красивым гробом.

— Отдай, — заорал Сашка, пытаясь отнять у меня ловко выдернутый из-под его носа журнальчик.

И молодецки напрыгнул на меня всем телом. И я дрогнула. И пошатнулась. И поскользнулась на остатках киселя. И упала на Джесси. И Джесси завизжала. И я загремела в недолизанный кисель с молоком. И зад у меня стал кисельный и очень ушибленный. И встала я, потирая зад, и выслушала извинения своего дурацкого сына, и собрала наши с ним джинсы, и понесла их выводить с них пятна. А Машка все это время недовольно орала, чтобы все отошли и не мешали ей смотреть.

Кажется мне, пора принимать меры. Мне все надоело, мне тридцать три года и ничего для истории. Я пишу короткие заметки в четыре места и прыгаю, как на болоте, с кочки на кочку: то здесь дадут сто баксов, то здесь. То ничего не дадут. Я меняю коронку и хожу с разодранной ноющей челюстью, а отдала я за нее сто пятьдесят долларов, которые мне нужны совсем для другого. Четверть еще только началась, а мой сын за неделю получил десять двоек, Машка меня не слушается, Гриша не платит мне денег, а вчера снял у меня отличный материал и всунул историю про сглаз и порчу, потому что это привлечет читателя. Надо принимать меры, я себя не в мухоморах нашла.


Труба зовет

Но прежде чем я возьмусь принимать меры — набравши воздуху, уф, уф, уф — газета «Труба».

Свое странное название «Труба» получила от Трубной площади, в районе которой жил главный редактор Гриша Вешняков. Гриша гордится своим коренным москвичеством и мыслит себя современным Гиляровским. И газету всегда хотел делать соответственную: корреспонденты «Трубы» пасутся на свалках и вокзалах, на азербайджанских рынках и очистных сооружениях, во вьетнамских общежитиях и похоронных конторах. Общий колорит газеты получается довольно коричневый, не в смысле фашизма, — а я своими статьями о старой Москве добавляю этому коричневому цвету благородного флера. В «Трубе» я писала не только о Шехтеле или Аполлинарии Васнецове — это у меня взяла бы и «Классика жанра». Здесь я писала о повседневной городской механике, о малозаметных персонажах каждого дня: как строят мосты, как работают ТЭЦ, кто водит речные трамвайчики, как живется проводницам поездов дальнего следования, что думают клиенты одежных магазинов о продавщицах и наоборот, где учатся дети афганских беженцев, как реставрируют боярские палаты и где в мегаполисе живут какие бабочки.

Редакция «Трубы» находится в старинном особнячке со скрипучими полами и плохо открывающимися окнами. В ней много крохотных кабинетов с высоченными потолками, потолки по углам ржавые от протечек, столы засыпаны пеплом и старыми полосами. Полосы исчирканы помарками. Здесь до сих пор рисуют планы полос по клеточкам и считают строчки по модулям, полмодуля — девять строчек, с заголовком — пять. И точно знают, что полполосы с картинкой на два модуля и рекламой — это 74 строки по 63 знака и ни буковкой больше, и умеют ровно уложиться в этот объем. По пятницам, когда кончается верстка, в редакции пьют коньяк, поют под гитару и на чем свет стоит ругают своего начальника. В «Трубе» работает парочка кандидатов наук, которые трудятся где-то в институтах, а сюда пишут одна про паранормальные явления, а другой про лекарственные добавки. В жизни они славные люди, а читать их совершенно невозможно. Но одно привлекает читателя, а другое — рекламодателя. Здесь есть пара веселых старушек — историк, бывшая преподавательница вуза, и биолог, научная сотрудница из закрытого в перестройку НИИ. Одна смолит как паровоз и моментально выдает любые справки энциклопедического характера, другая работает огнетушителем, заливая ворванью все бушующие волны. Есть еще пара выпускниц журфака, не вполне уверенных в правилах расстановки знаков препинания, есть свой тихий сумасшедший с круглой лысой головой, одна мать-одиночка (не считая меня) и несколько лихих репортеров, слегка похожих на Серегу. Они-то и обеспечивают коньяк и гитару по пятницам. Они работают еще в десяти местах, и иногда приносят небесно-прекрасные съемки Забайкалья, греческих островов, цейлонских джунглей, австралийских деревьев, цветущих сиреневым облаком, — это чтобы коллеги полюбовались. И московских ливней, троллейбусных парков, монастырей, диких собак в метро, гаишников, выпускников, китайцев — для Гриши. Гриша морщится, перебирает кадры, говорит, все не то, острее надо, характернее… Нет первополосного кадра, орет он, срываясь на фальцет, вы умеете только цену на свои карточки набивать, а карточки у вас хреновые! И давит жилистой рукой беломорину в пепельнице.

Гриша сажает яблони на Марсе и кукурузу в Заполярье, распахивает целинные и залежные земли — и уверен, что вот уже скоро мы будем купаться в золоте, шампанском и птичьем молоке. Последняя его идея — омолодить «Трубу», а то ее одни пенсионеры читают. И в трогательной газете, подробно и компетентно освещающей проблемы артрита и пикировки помидоров, вдруг появляется молодежная вкладка, посвященная панкам, растаманам, граффитистам, сноубордистам, диджеям и так далее. Старушки-веселушки зовут ее «В мире внуков». Читатели озадаченно спрашивают, зачем это. Но главный не хочет останавливаться: теперь, когда нас читает молодежь, мы должны завоевать рынок работающих профессионалов! А то что же это нас не читают состоятельные мужчины в возрасте до 50 лет? Из кабинета валятся клубы беломорного дыма. Начинается набор журналистов и рекламных менеджеров в деловой отдел, автомобильный отдел, спортивный отдел, создаются обзоры DVD-плейеров и снаряжения для дайвинга, хотя всем понятно, что читают нас небогатые образованные бабушки, чья бурная активность не распространяется на футбол, иномарки и сноуборд. Для новеньких освобождают комнату, разгоняя старых сотрудников, дают зарплаты по тысяче баксов на нос, хотя старенькие не получали свои шестьсот уже три месяца, ставят компьютеры, которых в редакции не хватает… В столовке они дружно обсуждают грандиозные планы, не понимая, почему остальные хмыкают, пожимают плечами и понимающе переглядываются. А потом происходит их изгнание с позором. И скандалы, поскольку Гриша тоже считает делом чести не платить уходящим последние две-три зарплаты.

Всякая новая экономическая или идейная инициатива кончается одним: падает подписка, уходит рекламодатель, увеличивается возврат, распространители вопят, что никто не хочет покупать наше дерьмовое издание, и отказываются от сотрудничества. Впрочем, где бы я ни работала, никогда не слышала от распространителей ничего другого. Гриша орет на коллектив, из ноздрей и ушей у него валит дым.

Больше всего «Труба» похожа на огромную семью с сумасшедшим дедом во главе. Дедушкин маразм не обсуждается вслух, на дедушку никто не обижается, но выходки его всех задрали. Однако никто не уходит, разве что Гриша в припадке безумия очень уж сильно обидит. А не уходят потому, что работается легко, читатель любит, редакция очень домашняя и как-то в ней чрезвычайно уютно. Особенно по сравнению с напыженным «Знаком», где, сидишь за компьютером в своей выгородке, как каторжник на галере, не поднимая головы, и строчишь. Ни человеческим словом с кем-то перекинуться, ни за обедом поболтать: даже в столовую ходят поодиночке. Так, бывало, весь день проведешь на работе, рта не раскрыв, и возвращаешься домой.

Гриша — воспитанник советской печати, бывший спецкор центральных изданий, который ухитрился на волне перестройки что-то где-то акционировать или приватизировать. Гриша учит начинающих по старинке: ты журналист, ты должен быть везде, самым первым! У тебя должна быть толстая книжка нужных телефонов! У тебя везде должны быть люди, которые тебе первому все расскажут! Что это ты написал? Для кого ты это написал? Ты напиши так, чтоб тебе самому было интересно! Чтоб Катьке вон было интересно! Кать, тебе интересно? Нет, Гриш, не очень. Ну и дерьмовая тогда у тебя заметка, пошел, переписал, из графика уже выбились.

«Труба» — осколок социализма. Денег не платят, а все работают. Сломается компьютер — привозят свой из дома. Отключат Интернет за неуплату — внесут свои деньги. Иногда думаю: а что ж я не брошу впахивать на Гришу, который мне с ноября ничего не платил? И вопрос встает уже нешуточный: из «Знака» я ушла, «Труба» не платит, накопления мои подходят к концу, что делать-то? Вчера я пришла к Грише и сказала, краснея, бледнея и заикаясь: Гриш, дай хоть за ноябрь зарплату, мне уже нечем детей кормить. Гриша полез в карман, достал четыреста баксов и сказал: больше пока не могу. На следующей неделе будет приход, тогда еще дам.

Я знаю: он надеется, что придут деньги от рекламы биодобавок. Шиш. Я вчера слышала, как на рекламного менеджера этот клиент вопил из трубки, что по нашей рекламе нет никакого отзвона. Впрочем, опять же, кто когда от клиентов слышал что-нибудь другое.

Уйду, уйду я из «Трубы». Только уйти-то пока некуда.

А когда я уйду, мне будет не хватать этого окна с видом на старые дворы и белую церковь, этих людей и этой придурковатой газеты. Время было хорошее, но оно кончилось. Труба «Трубе», это ясно.


Так будет легче

Елена Андреевна приехала рано-рано утром. Я поднялась, сонная, пошла варить ей кофе.

— Катя, а что, Сережа давно не появляется?

— Давно. Дома месяца два уже не был. Звонил на прошлой неделе, сказал, командировка. Обещал зайти. Не зашел. Я не знаю, где он.

— Как же вы так живете?

— А что я могу сделать?

Молчание. Свекровь пьет кофе, ест бутерброд с сыром.

— Катя, а вы не надумали диссертацию писать?

— Да я бы рада, да мне некогда.

— Я вот сейчас как раз буду встречаться с московскими коллегами. Если хотите у нас, так мы всегда пожалуйста, это совсем просто, я говорила. И здесь я могу договориться, если хотите.

— Елена Андреевна, ну я ведь не работаю в науке. Мне степень ничего не даст. Я потрачу год на диссертацию, а то и два, а мне это время нужно просто чтобы семью прокормить… у меня нет возможности элементарно в библиотеке посидеть… мне надо Машку к школе готовить и с Сашкой уроки делать…

— А няню вы никак не можете взять?

— А няня — это четыреста в месяц, если не пятьсот. А у меня на все про все восемьсот в лучшем случае…

— Вот так мне жаль это слышать, вы ведь могли бы защититься… А может, детей к нам — хотя бы на год? У нас рядом с домом школа хорошая. И нам хорошо, и вам бы легче…

— Ой… нет, не могу. Нет, я не могу. Они должны быть со мной. Хоть как, хоть плохо, и школа так себе, но чтобы я их каждый день видела. Я так не могу, чтобы они без мамы росли.

— Катя, но ведь вам трудно? Ведь так будет легче. И Калуга недалеко, и вы сможете приезжать. Или хотя бы одну Машу я могу взять…

— Нет, нет, я не могу так.

— Ну смотрите сами.

Приползает Джесси: гав, гав! Кормить, гулять. Поднимать детей. Свекровь уезжает в институт. Сашка поднимается в школу. Ничего не ест. Уходит. Мы с Машкой идем в сад.

— Мама, а можно я с бабушкой в Калугу уеду? — спрашивает дочь по дороге.

— Нельзя.

— Ну почему?

— Потому что мы семья, мы должны быть все вместе.

— Я не хочу вместе с Сашкой. Я к деду хочу. Хочу жить в Калуге.

— А со мной не хочешь?

— И с тобой хочу. А давай мы все уедем в Калугу?

— Тоже не получится.

— Не получится — не получится, ничего у тебя не получится, — надувается Машка. — А где мои туфли?

Ой, я забыла. Бегом по сугробам, домой за туфлями, с туфлями в сад, в магазин за кошачьей едой, за картошкой в овощной отдел, за гонораром в другое издание, в «Трубу» проверить почту и переложить в номер статью от внештатника, с деньгами к Таньке Коровиной, за фотографиями к теме номера по соседству с Танькой, за Машкой в садик, мышка за кошку, кошка за Жучку, Жучка за внучку, репка, где же ты, репка, куда ты спряталась от меня?


Good girls get reward

Чудеса случаются. И хорошие девочки иногда в полном соответствии со старинными английскими книжками получают награду. Сразу после рождественских каникул мне позвонил главный редактор «Дела», сказал, что давно читал меня в «Знаке», но еще больше в «Трубе», которую выписывает его мать, и всякий раз удивлялся, что я там делаю. И что у них подвис большой отдел, потому что сотрудник ушел в пресс-службу в каких-то верхах. Отдел после его ухода развалился, поэтому все надо делать заново, я получаю полный карт-бланш. И я немедленно согласилась, потому что мать-одиночка с двумя детьми должна работать в ежемесячном издании, а не в еженедельном, и даже не спросила про зарплату. И еще потому, что в это издание позвали лично меня — а не устроил по знакомству Серега, как во все прежние.

Я устроила отходняк в «Трубе», забрала оттуда чашку и зарядник, унесла записную книжку, списала себе нужные файлы, стерла все свое в компьютере. Зря уходишь, сказал Гриша, плюя внутрь окурка, — я тут как раз такую реформу начинаю… Окурок зашипел и погас.


На обложке «Дела» пишется: «Дело №2», «Дело №3», и так до «№12». Целевая аудитория — малый-средний бизнес и все сочувствующие. Я отвечаю в этом «Деле» за науку, образование и «разное». Психологический раздел мне пишет кандидат наук из «Трубы», уставший давать советы свекровям и невесткам, книжки — Тамарка из «Знака». Все остальное делаю я сама. Зарплата оказалась хорошая. Главный редактор тоже. Но он появляется редко, осуществляет общее руководство, а частностями занимается его заместитель Толя. У Толи глаза-буравчики, сросшиеся брови и нос с горбинкой. Когда он говорит, кончик носа немножко шевелится. Но это не смешно. Он похож на Урфина Джюса. Я его боюсь. Я боюсь его до дрожи, до обморока, я каждый день еду на работу, как на вступительный экзамен или в роддом, у меня все замирает в желудке. Я беспрестанно делаю поразительно глупые ошибки, за которые отстроила бы на подоконнике любого своего подчиненного на прежних местах работы. Когда Толя вызывает меня с вопросом «Это еще что такое у вас в подписанной полосе?» — я готова грянуться в обморок. Малое предпринимательство — это не мое дело. Я понемногу разбираюсь в бедах малого предпринимателя, я вникаю, сочувствую, стараюсь изо всех сил, и у меня почти все получается — но мне это скучно до безумия. И безумие подступает.


Плакать в метро и на редколлегиях я начала еще осенью. Зимой добавились приступы страха. Я начала просыпаться по ночам и включать свет, и вздрагивать от шума в подъезде. Я так боялась за Сашку, что он начал вертеть пальцем у виска, когда я умоляла его позвонить мне из школы и сказать, что он благополучно дошел, и звонить после школы, что он дома и все в порядке. Я бессознательно ждала страшного — и не знала, чего именно я жду. Днем я вдруг вскакивала в ужасе, что в садике что-то случилось с Машкой, искала в книжках телефон садика, не находила, успокаивала себя тем, что это расстроенные нервы, ничего не могло случиться. Вечером оказывалось, что с Машкой все в порядке.

Думать о Бекешине я запретила себе еще раньше, чтобы окончательно не рехнуться. Иногда эти мысли пролезали контрабандой, и от них тряслись руки и болел живот.

Я подпрыгивала от страха, когда в офисе кто-нибудь ронял телефон или двигал стул.

И особенно эскалатор. Эскалатор, вывозящий вверх со станции на работу. Стоило мне только встать на него, как я съеживалась от ужаса, ожидая, что сейчас на меня посыплются все возможные несчастья. В первую очередь Толик, едва я только приду, объявит, что меня штрафуют на половину оклада. Потому что я что-то напутала, но не знаю, что. Я должна была что-то сделать, но не сделала. Мне следовало позаниматься с Сашкой дополнительно, а я писала статью, и поэтому у него двойка. Надо было Джесси отвести к ветеринару, потому что у нее глаз гноится, а я не отвела, потому что ходила в школу. Теперь Джесси ослепнет, а Сашку выгонят из школы, а Машка вчера кашляла, если она заболеет, мне надо сидеть с ней дома, а я только вышла на новую работу, меня прогонят отсюда, если я буду сидеть на больничном. Я должна была внести какие-то правки и не внесла. Или отослать что-то рекламодателю и не отослала. Меня кто-то за что-то накажет, но я не знаю, кто и за что.

Я сжималась и втягивала голову в плечи, ожидая, что меня будут бить. Так и ходила, втянув голову.


Наконец, я собралась с силами и пошла к доктору лечить голову. Хотя это следовало сделать еще осенью. Доктор констатировал повышенную тревожность и общую задолбанность, заверил меня, что это не сумасшествие, и прописал антидепрессанты и анксиолитики подешевле, покуда мне не выдадут зарплаты.

Весь январь прошел в антидепрессивном тумане: меня качало. Зато я перестала постоянно плакать и бояться — и смогла хоть как-то работать. К началу февраля я уже перешла на препараты полегче, потолстела на четыре килограмма, получила первую зарплату в «Деле», сходила с детьми в театр, а с Тамаркой — в «Шоколадницу».

— Вчера пошла снег с гаража счищать, — жаловалась Тамарка. — Залезла на гараж, снег толстенный, слежавшийся. С крыши все вниз покидала, мужики внизу идут, ого, кричат, давай-давай, молодец девчонка! Спустилась вниз — надо все от дверей отгребать, что с крыши нападало. Часа два лопатой махала. Прихожу домой — мама родная, вообще шевелиться не могу. Лежу и думаю: надо подняться и пойти в сортир. Не могу. Нет, думаю, надо подняться, а то пузырь разорвется. Только поднялась, ползу — звонок. Бывший мой звонит. Тамарка, говорит, мне кажется, я скоро умру. А с чего ему умирать, бугай такой, в жизни ничего не болело. У тебя что, говорю, болит что-то? Иди ты, говорит, дура, ничего у меня не болит. Я, говорит, умру скоро, а ты меня даже не пожалеешь. Давай, говорит, утешай меня.

Над головой ее завертелась фея с плакатиком «Все мужики — козлы!»


К концу февраля я уже совсем пришла в норму, но по-прежнему боялась Толика.


Умные тоже боятся

Вчера в метро на эскалаторе вдруг поднялся крик. Толпа, запруда, ругань. Женский голос кричит: помогите, помогите! Я уже еду вниз, но на это отчаянное «помогите» скачу вверх по уезжающим ступенькам, навстречу потоку и ругательствам. Толпу держат пожилая женщина и большой мальчик -вроде моего Сашки. Мальчик не хочет ступать на эскалатор, в глазах у него паника. Помогите, кричит женщина, он боится. Хватаю мальчика под руку, приговариваю, что это не страшно, надо только под ноги смотреть, и тащу его вперед. Он, запинаясь, ступает на лестницу.

— Он не трусливый, он у нас хороший мальчик, — торопливо оправдывается женщина, — он просто боится.

— Ничего страшного, — утешаю я. — Для этого просто нужна привычка.

— Вы поможете нам спуститься? — умоляюще смотрит женщина.

— Я не дурак, — вдруг говорит мальчик и смотрит ясными глазами безумца. — Я умный, но умный человек тоже может бояться. Это не стыдно.

— Алеша у нас умный, — говорит женщина.

Мы сходим с эскалатора: сейчас большой шаг вперед — рраз! Молодец!

— Спасибо, тетя, — говорит Алеша.

— Девушка, как вас зовут? — спрашивает женщина.

Я быстро убегаю и, завернув за колонну, торопливо вытираю слезы пальцами. Опять не купила бумажных платочков. Хватит. Я не буду больше расклеиваться. Закидываю в рот таблетку.


Если книжка забыта дома и нельзя запереться в ней, я начинаю смотреть по сторонам и думать. Две недели я пересчитывала людей и сиденья в вагоне в час пик, чтобы понять, могло быть больше пятидесяти жертв при теракте или не могло. Могло, если бы людей туда набилось как селедок; но столько набивается редко.

Я заранее знаю, где зажать нос: на Савеловской сразу на выходе в подземный переход, на Киевской в верхней части первого эскалатора на выходе к пригородным поездам. Там всегда пахнет мочой. На Марксистской у выхода лежат рыжие бродячие собаки, грызут мослы. На Беговой в переходе всегда торчит неприятный молодняк с пивом. На платформе Автозаводской все еще стоят цветы в ведрах в память о погибших.


От дома до работы — полтора часа. Моя новая игра — «мое и не мое».

Не мое:

Вот распухшие, дремлют на сиденьях, половина вагона вокруг них пустует: воняет;

вот группа товарищей, по виду бывшие партработники;

вот обложка с Дарьей Донцовой и мопсами;

вот эти профессионально целуются, работая губами, как осьминоги щупальцами;

вот зеленое пальто в ошметках кошачьей шерсти;

вот пухлые губы в перламутровом блеске, сложенные в брезгливую гримасу;

вот этот развалился на двух сиденьях, колени в разные стороны, на пальце татуированный перстень;

вот конспект: виды пиара;

вот мать с выщипанными в ниточку бровями кричит визжащему ребенку: отлуплю;

вот старшеклассница подружке: бабушка опять пришла, говорит, можно я новости посмотрю, я говорю, ну, блин, ты опять, я же занимаюсь!

Сто человек подряд: остроносые сапоги на шпильке, бурая дубленка с отворотами, шарф до пола, ресницы до бровей, волосы до плеч, одинаково кричат в одинаковые мобильники: ну Леша, ну ты, блин, чо такой?


Мое:

вот мать с беременной дочерью, нет ничего грустнее зрелища матери, оберегающей бледно-зеленую беременную дочь, вот они вошли, огромные, как медведицы, в лохматых искусственных шубах, одинаковые, с глупыми толстыми лицами, с одинаковыми носами картошкой, нет, нет, не мое;

вот парень читает — смотрю что — Пер Гюнта из БВЛ;

вот старик с мохнатыми бровями, бывший инженер или научный сотрудник, трудолюбец, владелец участка и домика, строитель парников, безропотно таскавший в своем институте тяжелые ящики, — от пальто с истрепанной цигейкой пахнет зимой, нафталином, корицей, советским одеколоном, домашней пылью, домом, детством, дедом;

у этой в сумке альбом Джотто, в волосах вместо шпильки колонковая кисточка;

эта, глазастая, вертится, всем улыбается, в руке воздушный шар;

вот девчонки лет шестнадцати врываются с морозной уличной платформы, обсуждая контрольную по химии, изо ртов валится пар вперемежку с трихлоргидратами;

вот вошла грустная, строгая, идет прямо, вдруг качается вправо и падает на меня: ой, извините, меня занесло;

вот классическая бабушка с аккуратной сединой и глазами плюшевого медведя под толстыми очками;

вот одетая с иголочки, красивая, испуганно вопит в телефон, быстро шагая по пустому вагону от двери к двери: Мишенька, ну ты подожди, я уже еду, ты ляг, пожалуйста, температуру мерил? — пока в тоннеле связь не обрывается.


Через неделю упражнений я понимаю, что в «мое» попадают детные, семейные, занятые делом, обремененные заботами и поклажей, несчастные, смешные, заплаканные, непохожие на журнальные фотографии, эквусы вульгарисы и гомо советикусы. «Типичные лузеры», как выразилась бы Лариса. Целый день я грузилась, не значит ли это, что я идентифицирую себя только с лузерами. Нет, девочки с контрольной по химии не лузеры. И парень с серьгой, с виолончелью в футляре, который стоял на платформе, распираемый счастьем, и лучился во все стороны, как лампа на двести ватт, — тоже.

В «не-моих» — сплошь какие-то гоблины в черной коже, бомжи и постсоветикусы. Что роднит гоблина с богатой дамой и группой девок в помаде? Непроницаемость лица. «Мои» люди смотрят на мир с разными выражениями (следуют двадцать строк перечисления выражений). «Не-мои» — с презрительной скукой или непроницаемо; разница в том, что одни истребляют в себе человеческое усилием воли, другие безволием. «Мои» — люди. «Не-мои» — гуманоиды, андроиды, биороботы. Как только гуманоид выразит лицом что-то человеческое, заплачет, испугается, улыбнется — он мой.


О если бы

Ну, если бы я писала молодую английскую прозу, все было бы куда проще. Я бы даже ради этого вытерпела похмелье. Молодая английская проза обязана начинаться с похмелья.

Героиня просыпается и долго описывает, что у нее в голове, во рту, в комнате, и никак не может вспомнить, что она делала вчера… трахалась, да… с кем? С этим… как его… с залысинами… Я трахалась с залысинами?

Да, моя дорогая, и мужики у тебя с залысинами, и сама ты так себе бутончик, два абзаца обвисающих бицепсов, жирных валиков на животе, толстых бедер, варикозных вен, рост в футах, вес в фунтах, выкурено вчера полпачки, выпито двести граммов по сорок пять градусов… Но зато грудь во, задница во, и при зюйд-зюйд-весте я еще сойду за хорька вместо верблюда…

Героиня сползает с кровати и слушает автоответчик. Звонит мать и ничего не понимает в ее жизни. Жалуется: отец на старости лет осознал, что он гей. Звонит подруга и зовет на еженедельные феминистские откровения в пабе, звонит этот как его с залысинами, мне было хорошо с тобой, детка… Куда смотрел редактор, думает читатель, кто в здравом уме говорит «детка»?

Героиня зарывается в шкаф, оттуда несется пыхтение с припевом «мне нечего надеть». Вылетает моль, за ней пиджак, за ним героиня с выраженьем на лице.

Она идет на работу, там ее гнобит шеф. Она переписывается с подругами по мейлу (две страницы мейлов).

Надоело, короче. Наконец, находится добрый с понимающими глазами, затем две страницы восхитительного секса, семейные ценности торжествуют, течет по усам и не попадает в рот. В финале героиня получает замечательную работу и прославляется на всю страну.

Но я пишу русскую прозу среднего возраста, а в ней все делается не так.


Пессимистическая комедия в пяти припадках.


Припадок первый.

Героиня накануне ложится спать в три часа ночи, засидевшись над статьей. Утром не слышит будильника и просыпается от звонка в дверь. За дверью стоит бригада газовщиков: они пришли менять во всем доме ветхие аварийные трубы и просят обеспечить им доступ на кухню. Собака вылетает в прихожую и заливается лаем. Героиня оттаскивает ее в детскую и закрывает дверь.

От бешеного лая просыпается сын и осознает, что опоздал в школу. Героиня пишет записочку: уважаемая Анна Иванна, мой сын Александр не явился на первый урок, поскольку не сработал будильник.

Сын Александр убегает в школу, на ходу зашнуровывая ботинки. По дому, грохоча сапогами и инструментами, ходит бригада и покрикивает: хозяйка! Холодильник-то надо подвинуть! Хозяйка! Мы говорили вам подводку купить?

Я купила, бормочет хозяйка, завернутая в халат, и нащупывает за спиной концы висящего в петельках пояса. Достает из шкафчика за унитазом подводку газовую сильфонного типа, по концам соединение типа «папа-мама» плюс две прокладки. Сколько, критически спрашивает бригада, восемьдесят сантиметров? Мало, надо было метр покупать. Холодильник-то подвиньте, мы трубы будем проносить, места мало. И это вот все уберите, и это. Героиня мечется по квартире, унося в комнату цветочные горшки, сковородки, посуду, зверячьи миски.

Затем идет будить дочь. Дочь капризничает и заползает под одеяло. Внезапный лай и визг вторгается в ее сладкий сон, вонючий дым заполняет квартиру: бригада пилит ветхую аварийную трубу. Дочь хочет есть, но газ уже отключен, плита стоит поперек кухни, перекрывая доступ к мойке, холодильнику, стиральной машине и помойному ведру. Изловчившись, героиня приоткрывает дверцу холодильника и крадет оттуда два банана.

Тем временем дочь отправляется в туалет, включает свет, раздается взрыв, и во всем доме гаснет свет. Бригада уже ушла и теперь с веселым визгом пилит трубу у нижних соседей. Собака воет. Кошки не видно.

Героиня, давно наученная горьким опытом, выходит в подъезд переключить автомат. В доме врубается свет, взрыкивает холодильник, загорается все табло на микроволновке, и лишь в туалете по-прежнему темно и печально.

Дитя мучительно медленно мусолит банан. Героиня включает компьютер. Тот не включается. Она проверяет все провода, прислушивается: жив ли? похрюкивает ли при загрузке? Нет. Лампочки горят, а хрюка нет. Монитор тоже темен и печален.

Мама, говорит дитя, переодень меня, я бананом измазалась. Припадок первый: хохот, заламывание рук, ком в горле.