"Конь в пальто" - читать интересную книгу автора (Лукьянова Ирина)ДятелОпять дятел. Опять этот дятел в правом виске. Он стучит невыносимо, от него помогает только спазмалгон, спазган, что-нибудь такое, сейчас, он где-то лежал в аптечке, болит до ослепления, до сумасшествия, всякий раз, как у меня трудный разговор, тяжелое интервью, международный перелет, запарка, путаница, проблема — прилетает проклятый дятел и клюет мой правый висок. Все правильно, Катя. У Прометея — орел, у тебя — дятел. — Дети, уберите, пожалуйста, у себя в комнате. У меня голова болит, я хочу немножко полежать. Саша, подмети еще на кухне, ладно? Там Джесси насвинячила, а я хочу лечь. — Маша! Пошла вон! Не смей трогать мои диски! — А где тогда моя «Корпорация монстров?» — У меня ее нет, поняла? Все, иди отсюда! — Маааааааааммммммааааааааа! — Дети! Ради Бога, тише, у меня голова болит! Саш, ты на кухне подмел? — Да подмету, подмету. — Саш, ну где моя «Корпорация монстров»? — Ты меня достала, ясно? — Саша, включи ей что-нибудь, когда уберете. — Сама пусть включает. — Саша! Включи ей что-нибудь! — На! Жри! Вот твоя дебильная «Корпорация»! — Мааааааааммммммааааааааааа! — Саша, а поспокойней нельзя? — Да задрала! — Дети, можно я тихо полежу? Ти-хо. Тихо. Шелест. Возня. Яростный шепот. Громче. — Я не буду убирать твои игрушки. Сама убирай. — Хнык-хнык-хнык-хнык… — Мама, пусть она сама убирает свои игрушки. — Дети, вы садисты? Дятел барабанит в висок, как отбойным молотком. Это спазм сосуда. От нервов. Сейчас пройдет. Подушку на голову. Тук-тук-тук-тук. Тук. Тук. Тук. Полчаса стука. Глохнет. Тихнет. Улетает. Улетел. Осторожно высовываю голову из-под подушки. В детской разгром. Саша демонстративно слушает диск. Маша надевает на Барби штаны куклы Димы. В кухне прежний свинарник. Кошка ходит по подоконнику между цветами и карандашами. Собака лежит поперек коридора и вздыхает. — Саша и Маша, я о чем вас просила? — А она ничего не хочет убирать. Это она разбросала. Почему я-то должен убирать? — А на кухне? — Я забыл. — Как — мне — это-все-надоело! Видеть вас не хочу! По крайней мере полчаса — не хочу вас видеть! Я обуваюсь, хватаю поводок, Джесси стремительно вскакивает и заводит свое уррр-ва-ва-ва-ва… Опять двойка Ну ни фига у меня не получается. За детей двойка, за работу двойка, за организованность кол с минусом. И хоть бы маленькая радость для разнообразия. Дети бы посуду помыли. Или в редакции дали бы премию за лучший материал номера, или читательское письмо какое доброе пришло. А то вывесят материал в сети, тут же набегут: — Либеральную суку Кафтанову повесить. — Афтар выпей йаду. Ну выпью, выпью йаду, — что, кому будет легче? Мне точно не будет, и читателю не будет. И ладно сука, но почему либеральная? Это если писать злободневное. Но можно попробовать о добром и вечном. — Очередная рекламная белиберда и заказуха. — Хоть бы ссылочку дали где скачать, а то пожевали сопли и разошлись. А это был статья с массой жизненных примеров и полезных советов, два месяца фактуру собирала. Они не умеют читать. Они не понимают прочитанного. Только и хватает на «аффтар жжот». Аффтар так давно жжот, что скоро дырку прожжот. Зачем я пишу для этого читателя? Что я делаю в этой стране? Что я делаю на этой земле? Нет, определенно я для нее слишком хороша. Катя Кафтанова смотрится в лужу и понимает, что в этом умозаключении что-то сильно не так. Песня о ничтожестве Муж: Ты меня больше не любишь. Ты вечно занята какими-то своими скучными делами. Сын: Хватит меня долбить, чо ты сегодня такая злая? Дочь: Мам, а ты обещала мне порисовать, а сама болтала по телефону. Совесть: Во что ты превратилась? Мама: Кать, у тебя в детской три цветка засохли, их никто уже месяц, наверное, не поливал. Свекровь: Но, может быть, не стоит держать животных, если от них столько шерсти? Ветеринар: Вы вообще обращали внимание, что у вашей кошки делается во рту? Совесть: А сама просидела два часа в Интернете просто так. Физичка: Когда вы с ним последний раз физикой занимались? Редактор: Нет, текст не пойдет, он очень длинный и слишком литературный. Отдыхающие в парке: Уходите отсюда со своей собакой, здесь дети гуляют! Ну и что же — на поводке! Совесть: Меня не должно быть вообще. Воспитатель: Ваша Маша опять сегодня Карину дразнила. Завуч: Екатерина Андреевна опять с несбыточными планами. Читатель: Абсолютно бессмысленная и бесполезная статья. Участковый врач: И никогда не сбивайте температуру цитрамоном! Совесть: Я не была на исповеди с прошлого мая. Затем вступают подруги и френды, сотрудники и начальники, гинеколог и стоматолог; администраторы сайтов и продавцы строительных рынков, пассажиры метро и троллейбусов, библиотекари и консультанты в магазинах электроники, компьютерные мастера и автомат московской городской телефонной сети, прихожане храма св. Живоначальной Троицы и родители одноклассников, уверяя Катю Кафтанову, что она не умеет писать, жить, воспитывать, готовить, покупать, ремонтировать, ухаживать, соблюдать правила, платить вовремя, поддерживать чистоту и порядок, закалять, заботиться, любить и жаловать, смотреть на небо и молиться Богу, умереть, уснуть, достать чернил и плакать, - Господи, не могу больше, стыдно, отпусти, прости, помилуй. Без старших Я люблю гулять одна. Можно и с собакой, но лучше и без собаки, чтобы не отвлекаться. Весной и осенью, ну еще ранним летом — бывают дни, когда можно только гулять, — с высоким небом, с вечерней позолотой, с легкой пылью на сухом асфальте. Глаз просто фиксирует все, за что цепляется, ведет реестры, собирает пригоршни и коробки ненужных мелких подробностей: как беременная трехцветная кошка крадется под припаркованными машинами, как две вороны скандалят друг с другом, как идет молодая семья с ребенком на трехколесном велике. Как лежат тени, висят сережки-листья-цветы на деревьях, как звучит, звенит, пахнет, какой кистью, каким оттенком, каким роскошным мазком выписаны полупрозрачные облака. Я пробовала брать камерой, но выходит все не то: обыкновенно. Навстречу издали идет Борис Алексеевич. Я узнаю его куртку и походку, и сумка на плече у него очень узнаваемая, и из сумки торчит свернутая газета. Через три шага становится ясно, что это не Борис Алексеевич, а совсем чужой дед, ни капли не похожий и даже толстый. И походка не та. А Борис Алексеевич снова прячется и дня через два снова передает мне привет: качает чужого мальчика на качелях. Так бывает при сильной несчастной любви, когда предмет страсти мерещится в каждом встречном: у одного узнаешь профиль, у другого шарф, у третьего пиджак. А я во встречных стариках узнаю покойного Бекешина-старшего: мне не хватает деда моих детей. Я не запрещала сыну ему грубить, не ценила его хозяйственного пыла, морщилась на каждое «Катя, а я тут тебе вон какую штучку пришпандорил», кривилась от детской радости, с которой мне показывали прикрученный к стене крючок для полотенца. Этот крючок, как рыболовный, впивается в губу и тащит куда-то, где уже совсем нет воздуха, а есть только отравленная, режущая легкие вина. Может быть, это Сашка без отца и деда так выпрягся? Иных уж нет, а те далече, а сама я как-то плохо справляюсь с воспитанием детей в духе почтения к себе. Так ждешь покойного деда. Требуешь отъездного мужа, зовешь на помощь маму и бабушку, жалуешься Богу. Болеешь. (Может, пожалеют, раз болею?). Стыдишься (мне и так уже стыдно, дальше некуда, хватит, не добивайте). Плачешь. Не могу, трудно, устала. Моя мама плакала при мне один раз. И мне казалось, что это конец света, потому что она держит небо, как кариатида, а если сядет и заплачет, то небо рухнет. Мои дети живут под накренившимся небом. Мне нужны старшие, чтобы помогли, утешили, приголубили, оценили, поставили мне пятерку и отпустили на каникулы. А старших нет. Я самая старшая. Остановиться, продумать эту мысль. Но тут Коровина звонит: Кать, не поверишь, выписывают! Ну, два круга над стадионом, пока собака обнюхивает следы в молодых лопухах — и домой. Идиллия Конечно, было бы соблазнительно сейчас вывести к героине двух нарядных, немножко заплаканных и испуганных детей, мучимых раскаянием. Пока мать бродила с собакой, дети должны были проникнуться чувством, навести порядок в комнате, вымыть кухню, переодеться в чистое, умыться, нарисовать трогательную картиночку и предстать перед матерью в полной готовности принять ее объятия и разразиться слезами примирения. Но мать, пришедши, обнаружила дочь за просмотром мультов о попугае Кеше, а сына в чате, а на полу как лежали бумажки, два учебника, носок и чайная ложка, так никуда и не делись, и на кухне все осталось по-прежнему. И никто никакой трогательной картиночки не нарисовал. — Мам, тебе этот звонил. Иван какой-то. Или Василий. Сказал, заказать статью хотел. Или Георгий. Не помню. — А телефон оставил? — Нет, сказал, перезвонит. — Мам, а у меня кровь из носа шла немножко. — Мао, мао, мао, мао… — Саш, дай Мавре рыбы. — Рыба кончилась. — А в магазин сходил? — Я зато уроки сделал. — Я зато тоже статью написала. Поэтому не буду тебя завтра кормить. — Ну мам! — Одевайтесь, пойдем за рыбой, еще не поздно. — Мам, а можно мы три киндерсюрприза купим? — Нельзя. У тебя аллергия на шоколад. — А можно их Сашка съест, а я посмотрю, что внутри? — Ой, а можно вы пойдете, а я останусь? — Если на кухне уберешь, как обещал. — Ну лааадно… И т. д., и т. п., ничего особенного. Мой Кролик Саня берет трубу и орет басом: — Маааам! — и еле слышно шепчет: «это твой Кролик». Сердце падает. У Гали немыслимая фамилия Кролик. Это даже хуже, чем Зайчик — в конце концов, я знаю несколько достойных Зайчиков. Но Галя — Кролик. Мы вместе работали у Гриши в «Трубе» — я редактором отдела, Галя — ответсеком. Кролик звонит и, свесив мягкие уши на мое дружеское плечо, печально рассказывает, что: — во рту сломался зуб, поэтому она шепелявит, у сапога сломалась молния («надеваю, зашиваю и хожу с зашитой молнией»), зарплату опять не дали, телефон сломался; — в форточку залетела птичка со сломанным крылышком («я ей шинку пыталась сделать, она мне исклевала весь палец и искакала весь стол, а пока я ее ловила, я упала, разбила локтем стекло в балконной двери, бедром ушиблась об стул, чудо еще, что локоть цел»); — ее кошка ее вчера сожрала все котлеты, которые Галя купила в кулинарии по восемнадцать рублей штука себе на ужин, и пришлось опять есть гречку, но ничего, похудею; — Галин папа совсем сошел с ума, и с ним очень тяжело, потому что он думает, что ей восемь лет, и пытается ее воспитывать, а ей тридцать восемь, и воспитывать уже поздно. Я прижимаю трубку к уху: от меня ничего не требуется, только говорить «угу» и «какой ужас». В промежутках я могу спокойно работать, Галя будет журчать независимо от того, что я скажу. Галя живет с мамой и папой, которые непрестанно ее воспитывают и сообща болеют, работает по-прежнему ответсеком в районной газете — из тех, что поздравляют ветеранов района с золотыми свадьбами, публикуют репортажи с последних звонков и размещают грозные отчеты ГАИ и пожарной охраны. Это уже седьмое или восьмое место Галиной работы, до этого еще была газета политической партии, журнал по кошководству, рекламный журнал по ремонту, имя им легион. Меня почти не трогают Галины бедствия, я продолжаю клацать по клавишам, выправляя статью, пока она повествует, что: — у нее сломался унитаз, а на его ремонт нет денег, так что надо ходить писать к соседям, а их троих уже никто из соседей не хочет пускать; — она порезала руку, когда пыталась отрезать кусок копченой колбасы, приспичило же матери копченой колбасы, а она по шестьсот рублей килограмм и твердая, как каменная. Когда Гриша перестал платить, Галя перебралась в кошководство — порекомендовал какие-то кошатники — и временами возникала у меня в телефонной трубке с маминым сердцем, папиным маразмом, кошкиной непроходимостью кишечника, простудами, женскими болезнями и хроническим, беспросветным безденежьем — таким, при котором ходят в дальний магазин за творогом подешевле и идут пешком, если на остановке нет киоска с абонементами — чтобы не покупать у водителя по двойной цене. Я говорила «какой ужас» и подбрасывала денег. Особенно меня вот что пробило. Я стояла в очереди в магазине, и передо мной бесконечно копалась растерянная старуха в изожранной молью шубе — когда-то лисьей. Старуха долго вынимала из-под шубы деньги в белом пакете из-под пастеризованного молока — старом, со стершимися буквами, — перебирала бумажки, шевелила губами, терзала продавщицу: какой у вас творожок есть? А жирность какая? А откуда он? «Активию» я не хочу, у меня в тот раз от него живот болел, а «Савушкин хуторок» сухой очень, дочка. Наконец она нашла нужный творожок, но он стоил на четыре рубля дороже, чем бабушка предполагала, а у меня болела вена на ноге, болела нестерпимо, горела, требовала лечь немедленно, лечь и задрать ногу выше головы — а старуха медленно ковырялась в своем пакете сухими лапками с мяконькой, беленькой старческой шкуркой и просила взамен творожка — сырков без сгущенки, и длила, длила, тянула единственный за день момент человеческого общения перед тем, как уйти в свою опостылевшую квартиру. А я хотела уже кричать — бабушка, миленькая, возьмите четыре рубля, возьмите сорок, четыреста, ради Бога, только пустите меня купить еды, мне немного! Но бабушка роняла бумажки и шептала «ничего не вижу», а сзади копилась очередь. И тут Галя Кролик позвонила мне на мобильный и сказала, что зубы крошатся, оттого что кальция нет, доктор сказал пить витамины с кальцием, а они в аптеке триста рублей, и творог есть, а у нее от всех болит живот, а журнал-то наш, представляешь, вообще закрывается с первого числа. А бабушка, отошедшая было от кассы, властной рукой отодвинула меня и заявила: дочка, я еще макарон забыла купить, почем у вас макароны? Какие, безнадежно уронила продавщица. А какие есть? — торжествующе вопросила бабушка. «Шоб те провалиться», — прошептал мужик, стоящий за мной. Я решила спасать Кролика от участи бабушки в лысой шубе. На сей раз я дала ей не денег, а рекомендацию в корпоративное издание, куда меня звали опять-таки ответсеком, а мне не хотелось, не люблю я это дело. В конце концов, пока мы вместе работали у Гриши, Галя справлялась с работой нормально, хотя и с вечными авралами, несчастьями и перевыводами подписанных к печати полос. Потом историю Галиного интервью мне красочно рассказали дважды: Галя и работодатель. Она явилась к нему в дырявом черном свитере, покрытом белой кошачьей шерстью, и сказала текстуально следующее: — Резюме у меня где-то было, мне его сосед набрал, надо будет попросить, чтобы он мне его нашел в компьютере, я знаю, где распечатать, у нас в соседнем отделе принтер есть. — Ой, я вообще не умею посылать по почте, я бы на работе попросила девочек, но у нас там Интернет отключили. После этого Галя сказала мне «нет, ну там же у них с компьютером надо работать, а я не умею» — и я только тогда поняла, что у Гриши мы работали только в бумаге. Работодатель сказал, что ждал от меня более вменяемой кандидатуры. По счастью, мы с ним никогда крепко не дружили и больше не пересекались. С тех пор я перестала помогать Гале. Я только слушала ее кроличий шелест по телефону — у кошки глаз загноился, у папы язва, мама в больнице, нам в здании отключили электричество, нас тут хотят судить за долги по квартплате, я тут так упала, такой синяк во все лицо… Ей и не надо было от меня помощи — ей нужно было сострадания и восхищения мужеством, с которым она несет такую связку тяжеленных крестов. Я слушала, приплясывала у телефона от нетерпения. Правила статью одной рукой, невпопад угукая. Знаками просила детей выйти и громко позвонить в дверь, чтобы можно было сказать «ко мне пришли». Кролик шелестел, повесив уши. И я очень боялась, что становлюсь кроликом. Уж лучше конем. Романтический ужин Между тем Иван не то Василий, или Георгий, может быть, оказался Андреем Абрамовым, редактором газеты «Новый век». Зайди, Кать, гонорары получить, заодно обсудим кое-что. Обсуждать кое-что мы всегда готовы. Обсудить кое-что — это наши деньги. Две недели, а то и три, а может и целый месяц мы никак не могли пересечься. Я уже детей распихала — одного в лагерь, другую к маме, я уже квартиру убрала, уже и школа перестала работать, а у него все откладывалось… Наконец, поехала в редакцию «Нового века», недалеко от Пушкинской. Получила гонорар и пошла обсуждать со Абрамовым кое-что. Кое-что оказалось даже симпатичнее, чем я думала: он предложил мне регулярную колонку. — А о чем? — растерялась я. — Ты есть не хочешь? — Хочу, — летом я всегда хочу есть, потому что ленюсь себе готовить, когда семья в отъезде, а на еду в кафе жалко денег. — Об этом колонку?! — Да нет, пойдем поедим, заодно все обсудим. Я получила большой гонорар, я богачка, я сразу согласилась. Удивилась, как он любезно пропустил меня в дверях. Хорошо, что не зима, а то еще стал бы подавать пальто, а я не попадаю в рукава, когда мне его подают. — Здесь есть кафе совсем рядом, там дорого и невкусно. А есть подальше на Тверской, там вкуснее, прогуляемся или сюда пойдем? Ну разумеется, мы пошли прогуляться, хотя мне натирали туфли, потому что я решила, пока детей нет, быть красивой, я надела платье и туфли, и даже взяла сумку вместо рюкзака, и весь день себя за это проклинала, потому что в рюкзаке остались солнечные очки и единый. Солнце жарило, закатываясь, и тумбы с лиловыми петуниями на Тверской удушливо пахли. Я смотрелась в витрины и даже немножко себе нравилась, вся такая в туфлях и с мужчиной. Ушлая девица с букетиками васильков выбрала нас взглядом из толпы и подкатилась: «Василечков не желаете? Сто рублей» Я люблю васильки. У меня как раз дома завяли дачный пестрый букет, я куплю васильков. Сто рублей за васильки — это диковато, но я сегодня богатая. — Нет уж, давай я, что ли, а то как-то оно неправильно выходит, — засмеялся Абрамов, доставая сотню. — Ну да, а так получается, что я тебя раскрутила на букетик. Абрамову лет сорок, а может, сорок пять, у него загар и бицепсы. Загар круглый год, из солярия. Это меня почему-то всегда смешило. У него вечно очумелое от работы лицо и карие глаза умного спаниеля. Он выше меня раза в полтора, и у него красивая, дорогая льняная рубашка. У меня тоже красивое платье. Я его купила несколько лет назад за четыре фунта стерлингов на распродаже в Лондоне, куда ездила в командировку. Но ведь на нем не написано большими буквами «коллекция 2001 года», так что можно не грузиться. Кстати и синее, под васильки. Откуда-то вылетела феминистская фея, стала виться вокруг, пихать под локоть и пищать: ну, давай, давай, давай! Ну ты чего, не тормози, давай! Я прицелилась и сшибла ее щелчком. Она унеслась, злобно пища цыганские проклятия: одна будешь, плакать будешь, семь лет счастлива не будешь! — Колонку ты будешь писать о чем сама захочешь, раз в неделю. Желательно, конечно, чтобы это было привязано к какому-то событию, о котором говорят, но это не обязательно. Интересует твой личный взгляд на события. Писать можешь что угодно, постарайся это сделать смешно. — А объем? — Постарайся укладываться в две тысячи триста знаков. Это, естественно, кроме прочих материалов, — ну, которые мы в прошлый раз обсуждали — А платить будете как всегда? — По пятьдесят за колонку, это двести в месяц. Собственно, мы уже все обговорили. Туфля била по пятке немилосердно, жара наваливалась, как шуба. Внутри ресторана, по счастью, работал кондиционер, и главное — можно было сесть и незаметно вынуть пятки из задников. Я сканировала меню, выискивая цены менее двухсот рублей. — Греческий салат и двести пятьдесят домашнего красного вина. — Фигуру бережешь? — Жарко. Не могу много есть по жаре. — А пить можешь? Официант принес свечку в стаканчике. Романтическая обстановка. Смешно, чесслово. Он думает, у нас романтическая встреча, а у нас рабочий разговор. Можно ли расценивать этот рабочий разговор как романтическую встречу? Я стала присматриваться к Абрамову, оценивая его романтический потенциал. Потенциал наличествует: бицепсы из гимнастического зала, загар из солярия, ресторан и свечка в стаканчике. А также намечающиеся взаимовыгодные трудовые отношения. С другой стороны, есть временно бездетная и почти постоянно безмужняя Катя Кафтанова, у которой последний роман случился пятнадцать лет назад и привел к разрушительным последствиям. Не означает ли это, что надо вспомнить прочитанный в очереди у зубного номер «Гламура» или случайно увиденные полсерии «Секса в большом городе» — и устроить себе не то чтобы секс в большом городе, а хотя бы романтический вечер на двоих? Чушь какая в голову-то лезет, подумала Катя Кафтанова, слушая, как Абрамов заказывает гречневую кашу с грибами и свежевыжатый яблочный сок. Едрит твою налево, свежевыжатый яблочный сок. Бедные его домашние, он, должно быть, не терпит ни капли жира на плите, ни крошки хлеба на полу. — И приборы замените, пожалуйста, к этому что-то присохло. Не помню, а он женат или не женат? А тебя это волнует? Да ни капельки, интересно просто, как с таким Абрамовым его Абрамова живет. Но у него, наверное, домработница есть. — Слушай, а у вас ставочки, случайно, нет? — А вот ставочки нет. Не дает мне собственник больше никаких ставочек, а просит, наоборот, кого-нибудь уволить. — Эхх, нигде ставочек нет. — А ты где сейчас работаешь-то? — А ты не знаешь? В школе. — Врешь! Оказалось, что он не помнил даже, что я ему говорила. А ведь именно он восклицал «ну ты даешь!», «есть женщины в русских селеньях!» — и сам предложил мне писать у него аналитику о реформе образования. — И что ты там делаешь? И я, как классический зануда, начала рассказывать, что я там делаю. Долго рассказывала, в лицах, пока не принесли мой салат. Я как раз в этот момент махнула рукой, изображая патетические жесты Валентины Ивановны на педсовете, и треснула подошедшего официанта по пузу. — У моего оболтуса тоже классная не приведи Господи, — сказал вдруг Абрамов, как бы не замечая казуса. — А оболтусу сколько? — Пятнадцать. — Куда ты его поступать хочешь? — Да никуда, в армию сдам на хрен. Ничего не делает, сидит, уродцев во флэше рисует, вроде «Саус-парка», знаешь? — Ну так это же хорошо, что-то интересно человеку. Может, он второй Куваев. — Оболтус он, а не Куваев, они у него только вверх-вниз прыгают, а дальше ему лень, трудно, говорит. — Мой такой же. — А твоему сколько? — Четырнадцать будет в августе. Принесли его гречку. Мы стали молча есть. Я решила, что говорила достаточно, весь вечер на манеже — этого мы не будем. Катя Кафтанова будет таинственной и загадочной, молчаливой и сосредоточенной. Сосредоточенной на том, чтобы не уронить салат себе на платье и не бить больше официантов. И еще красивые бездетные женщины в поисках работы и романтических приключений не крошат, кажется, хлеб в остатки соуса, как это обычно делает Кафтанова у себя на кухне. Абрамов тоже на меня поглядывал — видимо, тоже прикидывал, каков потенциал. Мы молча ели, как два очень голодных человека. Затем я не вынесла молчания, становящегося уже тягостным, и спросила, как он оценивает последние купли-продажи трех изданий подряд. И мы поговорили о тенденциях на медийном рынке и о том, какой будет предвыборная кампания 2007 года. — А Бекешин говорит, сильно больших-то бюджетов пилить не будут, — возразила я Абрамову на что-то. — Какой Бекешин? Из русского «Таймса»? А ты его откуда знаешь? — Привет! — я удивилась. Мне казалось, меня только из-за мужа и берут на работу. — Это же мой муж! — Не может быть. — Паспорт показать? — Да ладно, верю. Нет, странно, у Бекешина жена и четырнадцатилетний сын, я думал, он такой одинокий волк. — И семилетняя дочь, если интересно, но он и есть одинокий волк. — Слушай, я вот его читаю и думаю всегда: а он действительно верит в то, что он пишет? — Естественно. А ты думаешь, за деньги? — Ну кто-то же ему платит наверняка… Хотя в «Таймсе»-то приличные бабки… — А ты думаешь, казачок засланный? — Ну, в общем, не без этого, ты уж не обижайся. Как-то он уж очень такой… радикальный. И я как-то не пойму, за что он воюет. Такое ощущение, что он против всех, такая беспроигрышная абсолютно позиция. Против Путина, против чеченцев, против олигархов, против Европы, против Америки… Это ведь на самом деле очень легко — быть против всех, все в говне, а ты белый и пушистый. — Он не поэтому против всех. Он искренне против них борется. Они ему все противны. Все люди противны. Он такой, знаешь, крестоносец, борец со злом, он везде видит зло и его обличает. Это на самом деле не выигрышная позиция, нет, он, наоборот, такая часть суши, со всех сторон окруженная злом, такой остров последних несданных позиций… — А каких, каких позиций-то не сданных? — Ну не знаю, каких. Это такой часовой из Пантелеева, стоит на одном честном слове. Там вся позиция — в том, что у нас всегда есть выход — достойно умереть. Такое тотальное неприятие, тотальный отказ. Это очень невыигрышная позиция, с этим ужасно тяжело жить. Когда представляешь, что у человека в душе творится, какой там ад кромешный. Жалко его. Молчим. Я допиваю красное домашнее. — Ты десерта какого-нибудь хочешь? — Не-а. Я вообще сладкое не люблю. У него зазвонил мобильный. — Извини, Кать… Да! Да! Да, я! Обедаю! Первый раз за весь день, да. В чем дело? Кто приезжает? Так, а я зачем? А что — Вячеслав Петрович? Ну что за детский сад? Сейчас приду. Недалеко, да, я на Тверской. Давай, все. Пока. Он подозвал официанта: «Счет, пожалуйста». — Кать, ты не обидишься, если я на работу вернусь? Мудаки эти, прости, слов нет… Я с облегчением помотала головой: — Да нет, конечно! Сколько там с меня? — Сиди, народная учительница, я угощаю. — Ну давай я чаевые положу. — Ну давай положи. Я побегу быстро, тебе, может, машину поймать? Куда тебе? — Да не надо ничего, беги. Я по бульвару пешочком пройдусь… — Давай. Колонку первую жду в понедельник! Вышла на Тверскую. Зашла в книжный. Полюбовалась на книгу Бекешина «Семицветик революции» на выставке бестселлеров. Она уже вышла, оказывается. Надо хоть поздравить. Купила книгу, зарылась в детский отдел и долго в нем копалась, и все не нравилось: если книга хорошая — иллюстрации плохие, и наоборот. Купила сыну «Повести Белкина» отдельной книгой с картинками. Долго ходила, читала, листала, смотрела, приценивалась, пока не начала задыхаться: жарко, душно. Вышла на улицу, где уже темнело, но еще парило, купила бутылку холодного чая с лимоном. Отыскала в сумке пластырь, заклеила натертую пятку, тихонько похромала дальше. Город был странный и малознакомый. Сине-фиолетовый, в огнях и рекламах. В нем ходили совсем не такие люди, которых я вижу каждый день в метро, на улицах и на работе. Они где-то прятались целый день, а вечером вышли на бульвары. Мальчики в деревянных бусах и щипаных прическах, девочки с расписными ногтями и дорогими телефонами, я таких видела только в телерекламе, а тут они вдруг столпились, живые и странные, с пивом, с мотоциклетными шлемами, с хохотом, с разговорами. Прохожу мимо: о чем они? О поездке в Тунис, о новом посте юзера Икс в ЖЖ. Ничего особенного. Салон «Евросеть» мигает огнями. Дорогие машины на перекрестке, хоть бы одни «жигули» — нет, зато сразу два красных кабриолета с музыкой. Стоит печальный Пушкин, под ним встречаются, целуются, смотрят на часы, за ним трясется, мерцает, мельтешит свет бирюзовых, красных, золотых лампочек казино. Между деревьями золотые сети огоньков. Стучат каблуки, девушки размахивают сумочками, под навесами с пивными рекламами сплошь головы, головы, головы над пивными кружками и шашлыками. Сине-фиолетовый город, утопающий в голубых и желтых огнях, в лиловом, удушливом запахе петуний, духов, пива, шашлыка, ближнего Макдональдса. Бьет фонтан, мальчики фотографируют подружек у фонтана, подружки проверяют возможности ночной съемки на разных цифровиках и мобильниках. Мальчики и девочки, и даже тети и дяди встречаются, держатся за руки, целуются. Катя, если бы ты не была такой дурой, ты бы тоже сейчас могла здесь целоваться, пищит феминистская фея над ухом, видя, что я не реагирую и заводясь все сильнее. Катя, ты дура, Катя, ты дура, кто тебя тянул за язык — о муже, о детях, о школе, Катя, ты больная, ты больная на всю голову! Шлепнув фею букетом васильков, я сшибла ее в фонтан. Она сердито клокочет, выбирается на бортик, сушит крылышки, внимательно прислушиваясь к начинающейся ссоре молодой пары. Очень приятный город, оказывается, если бы не мусор, не банки, не осколки, не затоптанные сиденья скамеек на бульваре. Город клубов и кофеен, англоязычных изданий для туристов и экспатов, город журнала TimeOut Moscow, мирный, уютный, безнадежно чужой. И даже милый своей чужеродностью, как какой-нибудь Лондон или Нью-Йорк. Две иностранки тащат из книжного несколько томов Достоевского. Толстая кавказская семья ведет толстую девочку лет десяти, девочка ноет. Бежит на шпильках платиновая блондинка, сжимая в руке коммерсантовский Weekend. Идет группа разгоряченных пузанов, по виду моих ровесников, в белых рубашках, уже без галстуков. Я прохожу мимо, не участвуя в этом летнем празднике жизни, прохожу туристом, одиноким наблюдателем. Я люблю быть одиноким наблюдателем на празднике жизни, сквозить незаметной тенью, сливаться с толпой, подмечать детали, складывать в память. Свою или компьютерную. Я втягиваюсь в черную тень деревьев на Тверском бульваре, иду до Никитских ворот, по Никитскому до Арбата — мимо трех музыкантов на бульварной скамейке, мимо влюбленных, которым негде, мимо компании с гитарой, мимо магазина, в переход, в метро. Здесь уже начинается мой город. Август Никого нет. Москва, лето, все в отъезде. Дети на даче. Август. Мне 35 лет. Когда-то меня занимал вопрос, есть ли жизнь после 35 лет. Когда-то я думала с удивлением, что в 2000 году мне будет 30 лет. Это было так далеко, что почти коммунизм. И вот уже 2005, и мне 35, и это даже не ужель мне скоро 30 лет, а полновесные тридцать пять, солнцеворот, поворот на зиму. Это тоже в своем роде август. Вроде бы еще и лето, и пышность, но уже увядание, мухи, подгнившие фруктовые бока, осы над слишком сладким виноградом. Надо готовиться к трудовому сентябрю. У метро продают гладиолусы, а в парке облетают шесть желтых тополей. Я нагнулась посмотреть и увидела, что листья пожелтели не сами, не от старости, что они просто больны, покрыты ржавыми пятнами. Это очень меня обрадовало. Как будто мне отсрочили старость. Тридцать пять — уже кризис среднего возраста, уже усталость от всего, что ты делаешь, и размышления о том, не посетить ли косметолога — размышления, которые так и останутся размышлениями. Это необходимость купить строгий костюм, это отставка джинсовым шортам, потому что перестала влезать, это фруктовая диета и «Бриджит Джонс: грани разумного», забытая в DVD-дисководе. Это затекшие мышцы, и тяжелые сны, и желание иногда делать зарядку (оно скоро проходит), и букет флоксов, осыпающийся на клавиатуру. И дни рождения детей, оглушительно-громкие, с дачным костром в темноте и свечками в разноцветных стаканчиках на садовых дорожках, с малиновым тортом и прятками за смородиной, и даже с жиденьким китайским фейерверком. В этом году все приглашенные к Саше девочки пришли накрашенные. Мой день рождения пришелся на рабочий день, я сижу одна дома и работаю, я не хочу его праздновать. В конце концов зову соседку Надю, давно вернувшуюся из Мьянмы, мы звоним в доставку суши на дом и заказываем четыре порции разных роллов. Наде за 50, она сможет меня утешить. Да не буду я тебя утешать, говорит Надя, я лучше за пивом схожу. К роллам будет самое то. На родину В Финляндии было хорошо. Невзирая на то, что это была просто командировка — Абрамов послал писать о тамошней системе образования, раз уж оно по итогам PISA лучшее в мире… Там было тепло и тихо. Очень тихо. Очень спокойно. Там в воскресенье стирают на море лоскутные коврики. Там в Хельсинки ходишь по рыбному рынку и радуешься цвету и краскам. Или просто сидишь на бульваре и ешь мороженое. Хотя работа, да, — пустые тихие школы, кабинеты светлого дерева, простенькие такие, икейские. Тихие интеллигентные тетеньки. Беседы об инклюзивном образовании. Программа жесткая, мало свободного времени, но как тихо, как сосны шумят, как пахнет черникой и нагретой корой. В кустах бродит ежик. В реке плещет рыбка. И пружина, туго закрученная в желудке, постепенно распрямляется. За неделю — почти совсем. Накрывает уже на паспортном контроле: Катя, ты прилетела, спрашивает мама, у Сашки температура, а у нас лекарства кончились, я у соседки взяла парацетамола взаймы, завтра приедешь — привези побольше! У транспортера с багажом — Катя, когда будет материал, когда колонка, Кать, ты не можешь в школу подойти, там в библиотеке какие-то проблемы… Я еду в душной маршрутке из Шереметьева, и водитель подрезает, и нас обгоняют, и все воняет и толкается локтями. По бокам дороги стоят хамские билборды, и реклама плюет тебе в лицо. Это не то что тебе не улыбаются. И не вечное бухтение в ЖЖ: велком ту раша, ноу тойлет пейпа в первом же пограничном сортире. Она уже есть. Это ты вышел на яркое солнце без солнцезащитного крема: пока незаметно, но скоро будет плохо. Надо принимать меры. И ты принимаешь меры. Так во «Властелине колец» раздают оружие защитникам крепости. Они разбирают арбалеты и опускают забрала шлемов, закрывая испуганные детские лица стальными пластинами. Так показывают по телевизору иногда, как автогонщик садится в свой болид. Он надевает толстые щитки и шлем. Он надвигает очки на пол-лица. Он садится в машину, и за ним закрывают двери, и закрывают его крышей, и он разгоняется и едет — уже не человек, уже болид, уже часть машины, готовая к гонке на выживание. Так мирная машина превращается в страшного боевого трансформера: распускает крылья, появляются бойницы, высовываются дула, щелкают курки. Так желудке закручивается спираль, завязывается тугой узел: хватит расслабленно дышать, соберись. С лица сползает рассеянная улыбка. Брови стягиваются в точку над переносицей. Глаза сощуриваются. Губы сжимаются. Пальцы подбираются в кулак. Адреналин выбрасывается в кровь, которую размеренно качает сердце: раз, раз, раз, раз! Ноги пружинят. Натягиваются нервы. Готовятся мышцы. Душа лезет в раковину, схлопывает створки, обкладывается щитками и стальными пластинами. Душа надевает краги и шлем, опускает очки на пол-лица, берет арбалет, выставляет дула, взводит курки и задвигает над собой крышу болида. Так душа въезжает на родину. Сжалась, приготовилась, сцепила зубы. Понеслась. |
|
|