"Тавро" - читать интересную книгу автора (Рыбаков Владимир Михайлович)

Глава третья

СТАРЫЙ СТРАХ

Мальцев очутился к началу ночи на многолюдной маленькой площади. Прочел: «Пигаль». Порылся в памяти — ничего не нашел. Более суток прошло с тех пор, как Булон угостил Мальцева обедом в одном из самых шикарных ресторанов этого большого города. Погуляв до темноты, Мальцев вернулся к знакомому мосту. Клошаров не было. Но одиночество не давило. На дворе потеплело, тело не кричало о пище. Он проспал до утра сном человека, относящегося с уверенным равнодушием ко всему.

В полдень Мальцев смотрел, как старуха кормила лебедей в парке Монсо. Сев на лавку, он закрыл глаза и долго их не открывал. Под веками проходили одна за другой одинаковые флегматичные спирали. Было спокойно и больно, и Мальцев подозревал, что, если оба эти ощущения соединятся в нем, — что-то произойдет, быть может, непоправимое. Такое — нечеловечно.

Вечером Мальцев вновь стоял на углу Пигаль. В горле рос комок. Хотелось разрыдаться в чьи-то теплые колени, почувствовать ласковую руку на волосах. Он столько лет старался не влюбиться, чтобы его никто не ждал и чтобы не страдать от разлуки… теперь некого было вспоминать, ни в одних глазах он не мог вообразить нежности понимания, участия сильной женщины.

Он свернул в сторону, углубился в лабиринтик кривых улиц. Запахло грязной жизнью. Чем дальше шел он, тем безлюднее становились тротуары, звонче шаги… равнодушие и отчаяние бродили в Мальцеве в поисках друг друга.

Плечо толкнуло что-то живое. Двое молодых парней небольшого роста о чем-то просили. Рядом стоял высокий человек. Мальцев, не извинившись, хотел пройти мимо. Его взгляд охватил четыре глаза с расширенными зрачками. Малорослые ребята явно не хотели пропустить его. Высокий спокойно отступил, перешел на другую сторону улицы. Один из парней сказал Мальцеву:

— Хочешь сдохнуть? Ну? Давай-ка быстро деньги, часы, кольцо!

Это было сказано на парижском жаргоне, но Мальцев все же понял. Но во-первых, у него не было ни денег, ни часов, ни кольца. Во-вторых, они начинали ему действовать на нервы. В-третьих, эти суки, судя по зрачкам, накурились дури — рефлексы у них, значит, никудышние, да и оба вместе они весили не больше ста килограммов. В общем — гнилая шантрапа.

Мальцев привык презирать людей, предпочитающих водке наркотики. В армии он курил анашу, чтобы спастись от голода и мороза. Там было иное, наркотики служили для спасения тела.

Когда Мальцев протянул руку, чтобы отодвинуть в сторону мешающую ему пройти человеческую рухлядь, — рухлядь ожила. Один вытащил нож, другой — короткую цепь. Вид направленного на него стального лезвия вызывал в нем сызмальства — с первой же кровавой встречи — истерический страх, мгновенно перерождающийся в крайне злобную отчаянность. Несжатая рука, изменив направление, сильно ударила человека с ножом по лицу. Свист цепи второго француза заглушил шум падения тела. Удар пришелся по Мальцевой спине и был смягчен тяжелым московским пальто. Человек с цепью не успел выпрямиться, удар по печени заставил его согнуться. Святославу осталось только взять его двумя руками за волосы и нанести два удара коленом, между глаз и под подбородок. Во время драки Мальцев успел, оглянувшись, убедиться, что отошедший на другой тротуар высокий парень ему не опасен: небрежная поза и расслабленность тела говорили, что он зритель, и только.

Не имея привычки драться с наркоманами, Мальцев не знал, что они менее подвластны боли. Это едва не стоило ему жизни. Но ему вновь повезло. Живая рухлядь с ножом поднялась на ноги. Лезвие в дрожащей руке вонзилось в спину Мальцева, натолкнувшись на кость, соскользнуло. Повернувшись, Мальцев, потерявший от страха желание оставлять кого бы то ни было в живых, увидел в темноте кровавый глаз шатающегося парня и одну из его рук, бережно охраняющую член. По ней Святослав и ударил концом ботинка. Человечек не успел поднять нож. Впервые за секунды драки раздался вопль. Длинный. Лезвие упало, тело начало медленно сгибаться. Левая рука Мальцева ударила терявшего сознание парня по лбу, в то время как кулак правой руки понесся к его горлу. Ужас в Святославе был, вероятно, слишком силен: кулак вместо того, чтобы убить парня, сломал ему ключицу. Не как в Мурманске.

Спокойный длинный человек перешел улицу и подошел к Мальцеву, когда тот, разбивая подошвой лицо лежащего, избавлялся от все не уходящего страха. Человек сказал:

— Перестань. Ботинки испачкаешь.

Как в американских романах.

Мальцев выпрямился, глубоко вздохнул, как делают люди после окончания тяжелой работы.

Он чувствовал себя еще более одиноким и готов был даже продолжать… был готов на все, лишь бы бродившее в нем отчаяние не застыло.

— Чего!? Ты тоже хочешь? А ну, подойди! Человек отступил:

— Чего ты! Я же ничего… Я не с ними был. А им так и надо. Эти два идиота должны были мне денежку, потому и стоял. Я — ни с кем. Но как ты их разделал! Это было красиво.

Потоптавшись, видимо, что-то решая, человек спросил, где Мальцев живет, и предложил подвезти его.

Мальцев хмуро ответил:

— Нигде не живу. Ты вот ни с кем, а я нигде… Понял?

В вопросе была невольная угроза. Длинный человек ее услышал и успокоительно рассмеялся:

— Да успокойся ты, ведь я не хочу тебе ничего плохого… да и знаешь что, пойдем-ка отсюда, пока лягавые не набежали. Обычно их здесь не бывает, но кто его знает…

Вновь хотелось есть, спать, забыть о настоящем. Мальцев сел в машину, сказав себе с уродливым смешком: «Вот тебе и поиски наименьшего зла».

Узнав, что Мальцев русский, человек резко затормозил и начал тараторить, что он сам славянин, что болгарского происхождения. Зовут его Тодор Синев. Он хочет, чтобы Мальцев пошел к нему. Он приглашает. Он поможет.

Мальцеву вдруг захотелось все рассказать.

Синев слушал внимательно, не прерывая. Потом покачал головой:

— Я тебя понимаю. Но здесь свобода — это деньги. Без них свобода — говно. Ты скоро поймешь. Не бойся. Тод все устроит. Знаешь что, будешь пока у меня жить. А дальше видно будет.

* * *

Теперь Мальцев ощущал себя в этом чужом, местами вообще не спящем городе, как во время отпуска. Приятному бездумью мешала лишь будившая порою по ночам навязчивая мысль о грозящей ему опасности.

Приютивший его француз болгарского происхождения держал себя радушным хозяином. Проснувшись поздно утром, Святослав бродил по трехкомнатной квартире Тода, готовил себе в сверкающей кухне завтрак, выпивал стакан ледяной водки, затягивался сигаретой и думал, что не может же на самом деле честный человек обладать вот так трехкомнатной квартирой. Кроме того, Синев как-то небрежно бросил, как в колодец, слова: «Я делаю дела». Эти слова затаились в возрастающем недоверии Святослава к этому человеку. Вечерами Синев приводил распутных молоденьких баб — у некоторых были расширенные зрачки — вытаскивал из холодильника бутылки, пил и повторял время от времени, что надо быть милым с советским гостем. Мальцев, пьянея только телом, всматривался в Тодора — в его длинное, не лишенное смазливости лицо — с неясной тревогой.

С наступлением ночи Синев указывал одной из девиц на Мальцева… Эти француженки Святославу не нравились. Они кричали страстными голосами глупые слова, называли его цыпленком, капустой… Они торопились, жадничали, принимая любовь за взрыв, неистовство. Из их тела была изгнана нежность, без которой страсть суха.

Утром Мальцев брезгливо отодвигался от женского тела. Уходящий Синев хлопал его по плечу, давал денег, жизнерадостно двигался:

— Гуляй! Мне не жалко. Трать! Отдашь, когда сможешь… Так, для формы, подпиши расписочку.

Подписанные Мальцевым бумажки он запирал в секретер.

Выйдя на улицу, Мальцев долго бродил, глядя на город и прислушиваясь к себе. Деньги для него уже становились силой, и он не хотел с нею расставаться. Это было удивительно, странно ново.

Мальцеву, всем его друзьям, знакомым, родным в жизни всегда недоставало нескольких рублей: на рубашку, на еду, на бутылку. За деньгами гнались, чтобы сразу обменять их на необходимое, потому и обыденное. Сами по себе деньги не имели ни цены, ни силы — на них можно было обменять-купить ограниченное число товаров. В основном, все давала или не давала власть. Те, у которых было много денег, радовались и страдали. Купив все, что можно было купить, и привыкнув к купленному, страдали от избытка денег, даже получестно заработанных. Что купить? За страданием от избытка приходило страдание от страха: власть не любит богатых, от сытости до недовольства — шаг один, быстрый, часто незаметный. Власть считает: человек должен надеяться на лучшую участь — не искать и не добиваться ее. Поэтому — злая судьба — могут спросить у тебя, а не у соседа, откуда достаток. Поэтому не сосед, а ты покатишься туда, куда Макар…

Нет, деньги не имели большой силы и не давали власти. Тут действительно до коммунизма как будто недалеко.

Мальцев вспомнил, как в спорах с друзьями он утверждал, что на земле существовало и существует два и только два рода власти: власть власти и власть денег. Друзья, разумеется, считали, что должна властвовать справедливость.

Он остановился перед уродливым зданием ЮНЕСКО, покачал головой и излишне громко выпалил со злостью: «Потому вы все — в лагере, а я — в Париже!»

Мальцев чувствовал, как полны силы эти сотни франков у него в кармане. Деньги были здесь кровью жизни. О них люди говорили с почтением. Их жаждали, не боясь, не презирая. Они могли дать спокойствие и уверенность в завтрашнем дне.

Он был рад понимать.

Это было единственное, что пока радовало. Остальное было темным, зыбким. Приютивший его француз болгарского происхождения вонял за версту западней. Хорошо, что тот считает его наивным советским парнем. Все-таки жаль, он оказал ему, Мальцеву, гостеприимство.

Собранные деньги Мальцев положил в сберкассу. Он уже знал, что может открыть счет в банке, но боялся этого капиталистического слова — банк. Советскому рядовому гражданину госбанк, как волку луна. Мальцев никогда не бывал в подобных учреждениях — проходил мимо ворот и стоящих милиционеров, ощущал неприятное почтение и забывал. Теперь мир перед глазами был другой, а чувство — прежнее.

Он дождался того вечера, когда Синев с невниманием в глазах сказал:

— Слушай, сделай одолжение. Да и тебе же интересно будет. Поезжай в Турцию. Дам тебе адрес моего друга. Будешь жить у него. Он даст пакет. Привезешь его мне. Сам бы махнул, да времени нет. Если согласен, выедешь этак через недельку. Как?

Небольшим усилием Мальцев заставил свой голос остаться прежним:

— О чем речь… это же бесплатная туристическая поездка! Конечно…

Отвернувшись, Синев улыбнулся… Мальцев все же разглядел угол его рта. На кухне Мальцев, пробормотав: «Сволочь, ну и сволочь», — проглотил большой кусок сливочного масла. Поездка в Турцию, расширенные зрачки тех парней, которых Мальцев покалечил, и тех девиц, с которыми переспал, — все сходилось и выливалось в вывод: его принимали за дурачка.

В тот вечер Мальцев был в ударе. Заставлял девиц и Синева пить по-русски, и накачал их всех. Выпил он много — но масло спасло. Оставшуюся на ногах девицу пришлось утомить не водкой, а собственным телом.

Под утро Мальцев, добыв из кармана брюк Синева ключи, открыл секретер, нашел расписки… Выходя из квартиры обернулся и сплюнул.

Он был вновь победителем.

Рассвет втискивался в улицы. Мальцев шел размашистой походкой, но все в нем, ежесекундно ожидая нападения, продолжало оставаться напряженно твердым. Умом он знал себя в безопасности, но привычка была сильнее. «Если не считать тех двух насосавшихся наркотиков самоубийц, эта бывшая столица мира — просто рай земной», — думал Мальцев. На самых темных улицах Парижа, когда ему доводилось встречаться с молодыми веселыми парнями, мышцы напрягались до боли… парни проходили мимо. Однажды хиппиобразный малый толкнул его — и извинился. Мальцев простоял с открытым ртом несколько минут.

Где же, черт подери, ежесекундная преступность в этой анархической людной Европе? Люди здесь были веселы, это он видел: ни ругани в метро и автобусах, ни очередей… и создавалось впечатление, что французы не боятся власти. Это было невероятно. Этого Мальцев понять не мог, силился — и не мог.

Как-то Синев отматерил стоявшего на перекрестке полицейского. Мальцев сжался, ожидая погони и ареста. Ничего не произошло. Не бояться власти казалось ему опасной глупостью. Общество, живущее в демократии и не боящееся власти, — теряет в конце концов инстинкт самосохранения. Люди, выбирающие власть, должны ее опасаться, — и быть сильнее ее. Пренебрежение к власти рождает диктатуру… не один народ так проморгал свою свободу. Кому-кому, а русскому это известно.

Пронизывая мыслями запрещенное прошлое своей страны, Мальцев чувствовал, как возвращается к нему бодрость. Забытое не существовало. А он знал и помнил. Это спасало его от тоски и скуки в самые тяжелые дни жизни. Без крамольных идей Мальцев давно уже либо совершил бы непоправимую глупость — сказал бы, подчиняясь безумной необходимости, опасную для власти правду, либо попросту спился бы, как множество других, не знавших, но глубоко ощущавших невыгодность несправедливости.

Шагая по улицам Парижа, Мальцев в то утро забыл, что крамольных мыслей в этой стране почти не существует. Когда он вспомнил, где он находится, жизнерадостность уже прочно сидела в нем.

«Надо жить, а там видно будет», — подумал он, устраиваясь в маленькой гостинице неподалеку от площади Нации.

* * *

У Мальцева оставалось совсем мало денег, когда на улице он увидел двух парней в плащах… они шли к нему. «На морде это у них написано», — подумалось Мальцеву. Он прожил в этой гостинице неделю, тихо-мирно, как на пустынном пляже. Это не могло долго продолжаться.

— Месье Мальцев?

— Да.

— Простите, мы из Министерства внутренних дел. Мы вас ищем вот уже несколько недель… Вы же недавно прибыли из Советского Союза? С вами хотели бы поговорить, задать несколько вопросов, так, ничего особенного, рутина.

«Как они вежливы, эти сволочи, как вежливы». Эта мысль бешено приходила, уходила и возвращалась. Он пока что боролся с нахлынувшим страхом, но не знал, надолго ли ему хватит сил. Когда с ним в детстве родители разговаривали с вежливой сухостью, он знал, что наказание будет долгим. В школе голос учительницы, становящийся свистяще вежливым, означал также неприятности до морковкина заговенья. В армии хлесткая вежливость офицера толкала неприятный приказ. А затем… затем он, Мальцев, всегда предпочитал здание милиции — зданию КГБ. В милиции орали, угрожали, иногда разбивали губы и нос, но он знал наверняка, что выйдет, и скоро, из этого шумного и грязного дома. Сама повестка из КГБ была чище милицейской, здание было холодным, спокойным, и какой-то неведомый запах был сильнее запаха канцелярии. Мальцев по пьянке как-то сказал, что такое опасное для души зловоние может быть порождено только встречей всесильной власти с беспомощным отчаянием. Он никогда не знал, выйдет ли из этого помещения, а если и выйдет, то когда. Мальцев каждый раз, входя в здание КГБ, смотрел на плющ, обвивающий его стены, и старался заставить не дрожать свое тело. Он входил в склеп, нет, в склепе хоть орать можно. Он входил в ту власть, где нет закона, кроме желания власти.

Его всегда заставляли ждать в коридоре несколько часов. Мальцев знал, что это было обычной тактикой, что нарочно коридор был пуст, без стульев, скамей. Знание не помогало.

Его вызывал человек без улыбки, встречал человек с улыбкой, спрашивал о работе, затем спрашивал, почему товарищ Мальцев хочет уехать за границу, иногда даже жалел, что товарищ Мальцев не еврей (было бы проще), затем, покурив, вновь спрашивал, почему товарищ Мальцев хочет уехать во Францию. Иногда он говорил не «почему», а «для чего». В воздухе кабинета тогда повисала тонкая колючая угроза. Иногда улыбающийся человек смотрел на Мальцева с презрительной жалостью. Мальцев, выходя из здания КГБ, невольно смотрел в ближайшей витрине на свое лицо… видел его серым и жалким.

Двое в плащах ждали ответа. Вежливо. И тут вежливо. Мелькнула мысль: «Не посерел ли я? Не видят ли это французские гебисты?»

— Да, конечно, я к вашим услугам. Когда? Двое в плащах улыбнулись:

— Можно сейчас. У нас машина тут, и если вас это не побеспокоит, то…

Мальцев захотел найти в глубине улыбок грязную усмешку. Он знал, что к удаче нельзя привыкать, что свобода окружающих его людей не для него. На этот раз посадят! Он, уже сидя в машине, спросил себя: «А за что?»

Короткие спазмы рвали в Мальцеве ком, в котором сосредоточено отчаяние и в котором отчаяние в этот раз захихикало, принося дополнительную боль. Лицо скривилось, как от кислого: «Если было бы за что, давно посадили бы». Всю дорогу его тихонько знобило.

Коридоры министерства были живыми. Их строгость не шептала угроз. Люди приятно хлопали дверьми, громко переговаривались… У некоторых едва ли не на плечи падали завитушки.

Парни в плащах сдали Мальцева двум коллегам, вежливо простились и ушли, по-детски оглядываясь. Мальцеву начало казаться — кто его знает этих французов, — что он, пожалуй, выйдет из этого здания через парадный подъезд… если… если, конечно, они уже выполнили, к примеру, план по сдаче государству советских шпионов. Должны же они доказывать тут вышестоящим необходимость существования своего учреждения, — это как пить дать. Строй — строем, режим — режимом, а если платят за то, что арестовываешь людей, то стало быть — надо арестовывать. Демократия — демократией, а логика — логикой.

Надежда на скорое освобождение стала в Мальцеве таять. Когда человека задерживают прямо на улице и среди бела дня, это не для того, чтобы погладить по головке, дать водки и девок. Даже в Париже.

Те двое, задержавшие Мальцева, были в одинаковых плащах, эти двое в кабинете — в темных костюмах. Некая постоянность, свойственная всем репрессивным органам… И она дала Мальцеву ощущение привычной опасности. Нужно было взять себя в руки и постараться понять игру господ-товарищей.

Кабинет был уютен — разбросанные там и сям бумажки, небрежно брошенный на спинку кресла плащ, на окнах светлые занавески. Оба следователя держали себя просто, безо всякого напряжения и разглядывали Мальцева с обыкновеннейшим любопытством.

«То, что здесь не бьют, ясно! — подумалось Мальцеву. — Плохо это или хорошо — черт его знает. Ничего не понятно. Методы допросов у французов совсем другие, чем у нас, во всяком случае первый психологический удар: серая обстановка, взгляд не зацепится, морда следователя — кирпич мягче, занавески на окнах — через пять минут забываешь, ночь или день на дворе, — они не подготовили. Посмотрим. Так, сейчас один будет задавать вопросы, глядя в глаза, а другой, мучая своим присутствием спину допрашиваемого, повторит вопрос, видоизменив его. Давайте, черти, все одно…» Тот, кто выглядел постарше, заговорил первым:

— Вы уже давно, месье Мальцев, пересекли, так сказать, советскую границу. Мы бы хотели узнать, каким образом?

Мальцев готов был поклясться, что француз был несколько смущен. Подобная непрофессиональность мог да быть только очередной уловкой.

Выслушав рассказ Мальцева, вопрос задал француз помоложе:

— Значит, у вас остался советский паспорт для внутреннего потребления? Где же он?

— Я его сжег. На всякий случай. Следователи искренне улыбнулись:

— На всякий случай? Что это значит? «А может, они просто маменькины сынки?» — подумалось Мальцеву.

— Это значит, господа, что я опасался, не отправят ли меня, найдя советский паспорт, назад. Следователь помоложе продолжал удивляться:

— Но почему же? Норвегия никогда не выдает. Вот если бы вы попали в Финляндию… Вы разве не знали?

Проснувшееся в Мальцеве раздражение стало вытеснять осторожность:

— Что я должен был знать? Не впервые самые либеральные и демократические страны Запада выдают беглецов. Береженого — Бог бережет.

Следователь не переставал изумляться:

— Это клевета. Франция никогда никого не выдавала, и если вы будете продолжать в таком тоне, то…

Коллега постарше мягко остановил его:

— Ты забываешь, что месье Мальцев — француз, а не иностранец. Печальные ошибки всегда случаются, они неизбежны. Нужно стараться, чтобы их было как можно меньше, не правда ли, месье Мальцев?

Невысказанная угроза и чеканная вежливость отрезвили Святослава, напомнили, что нужно держать ухо востро. «Черт, в Союзе быть иностранцем — спасение. А здесь? Почему он подчеркнул, что я — француз?»

— Да, да, непременно, а как же… Следователь продолжал с видимым благодушием:

— Вы устроились в гостинице сравнительно недавно. Скажите, пожалуйста, где вы жили раньше? Где?

Установившаяся в кабинете тишина хлестнула Мальцева по нервам. Он в глубине души не верил, — несмотря на светлый кабинет, добродушие следователей и знания о французской демократии, — что его остановили на улице только для беседы. Он не мог себе представить, что его, сбежавшего из Советского Союза — из страны потенциально враждебной государству, которому служили эти люди, — не подозревают, не считают возможным агентом. Мальцев подготовился к политическому обвинению… он боялся его, но заранее гордился им. Погибать, так с музыкой, сидеть, так уж по политической. В Союзе он бы сидел как антикоммунист, здесь — как коммунистический шпион.

В повторном вопросе «где?» горячечная фантазия прочла то, что до Мальцева в течение долгих десятилетий читали вереницы допрашиваемых соотечественников: «Говори, мы все знаем».

Власть всегда все знает, и она любит слушать то, что она знает… и по привычке, особенно не задумываясь, он понял, что стоявшим перед ним следователям известно, при каких обстоятельствах он познакомился с французом болгарского происхождения, что представляет собой Синев, его деятельность, что для них не тайна предложение Синева поехать в Турцию… наркотики. Мысль, что его посадят как уголовника, потрясла Мальцева. Медленно поднялась волна отрицания нелепости существования. Рискуя жизнью, сбежать, чтобы сесть во французскую тюрьму! Нет, к черту Синева, к дьяволу благодарность… своя рубашка ближе к телу…

И он заговорил срывающимся фальцетом:

— Я жил у одного… его фамилия Синев. Случайно познакомился с ним. Он болгарского происхождения. Вскоре я стал подозревать, что он занимается контрабандой наркотиков… Когда Синев предложил мне поехать в Турцию что-то кому-то передать и что-то от кого-то получить — я ушел… терпеть не могу уголовников, тем более людей, связанных с наркотиками… вот и все. Если хотите — дам адрес. Но это — мои предположения. Доказательств у меня нет.

Следователи переглянулись, вероятно, не понимая, для чего этот человек все это рассказывает? Почему он боится? И чего? Но в любом случае, решили они, очевидно, надо воспользоваться создавшейся ситуацией: если парень так быстро раскалывается и так боится, — надо продолжать.

— Это очень хорошо, что вы, месье Мальцев, так откровенны с нами, мы это ценим. Дело нас не касается, но мы передадим эти ценные сведения компетентным органам. Скажите, судя по вашему возрасту, можно заключить, что вы только недавно отслужили в Советской армии?

Мальцев сказал рассеянно:

— Да, три с половиной года отслужил. А что?

— Да так. И где?

— На Дальнем Востоке.

— Какой номер части?

Мальцев ответил, не задумываясь:

— Этого я вам сказать не могу. Французы остолбенели:

— Что?

Мальцев повторил:

— Этого я вам сказать не могу.

— Но… но почему?

— Я давал присягу.

Тишина длилась несколько секунд, но она звенела. Затем следователь помоложе буквально взорвался:

— Какая присяга?! Вы нелегально перешли железный занавес! Для советских властей вы — преступник! и вы — антикоммунист! и вы — француз! Вы не имеете права не отвечать на вопросы! Где была расположена ваша часть?

Все в Мальцеве, от пальцев до сердца, стало медленно двигаться. Он услышал свой спокойный голос:

— Ничем не могу вам помочь. Присяга есть присяга. Это все, что могу сказать.

Оравший следователь рухнул в кресло. Его коллега, неказистый человек с расплывчатыми чертами лица — смотри хоть час, все равно не запомнишь — начал успокаивающе танцевать руками по воздуху:

— Спокойно, спокойно. Давайте разберемся. Вы чего-нибудь боитесь? Мести со стороны КГБ? Во-первых, ничего из этой комнаты не просочится, во-вторых, КГБ давно перестал применять за границей насильственные меры воздействия, а в-третьих, то, что вы нам скажете, не представляет же собой государственную тайну, не правда ли? Или у вас остались в СССР родственники, то есть заложники?

Мальцев устало посмотрел на лоб говорящего:

— Дело не в этом. Дело в принципе. Тут ничего не поделаешь. Присяга есть присяга — и все тут!

Следователи бились с Мальцевым еще два часа. Тщетно. В конце концов, утомившись, французы сдались. Они были раздражены, но одновременно у них было ощущение, что день этот был иным, чем другие — приятное ощущение борьбы веселило аппетит и красило в яркие тона наступающий вечер. Прощаясь, следователи дали Мальцеву адрес «Толстовского Фонда» и, улыбаясь, сказали:

— Мы вас еще пригласим, непременно…

Проводили до ворот и отпустили на волю мальцевской судьбы.

Он мысленно сплюнул — тьфу, козлы! Он толкнул плечом прохожего… тот извинился. «Эх, не так бы я вас допрашивал, — злорадно пробормотал Мальцев, — вы бы у меня поплясали. Сожрала их свобода, ничего не осталось, одна оболочка».

Он видел, как обрадовались глаза следователей, когда он стал торопливо рассказывать о Синеве… мол, тот, кто предал, — предаст еще. Европейцы! В это слово Мальцев вложил все живущее в нем пренебрежение. Что они знают о предательстве?!

Париж вокруг был чертовски красив, этакое изысканное спокойствие, а Мальцев все не мог успокоить мышцы шеи, спины, да и страх был готов сейчас, сегодня, завтра вцепиться в глаза, расширить их.

Он шел, шаркая подошвами, думал о предательстве.

Правда, измену Ивана Зобина Мальцев как будто понял. Сколько бы ни копошилась в ушедшей жизни Мальцева память, только в самом раннем детстве она не находила Зобина. Его сутулая фигура всегда маячила… Сидели вместе за партой, вместе получали выговоры, вместе падали с заборов, дрались, рубили головы пойманным крысам, вешали кошек, грабили подвалы, увлекались поэзией, раскуривали первую сигарету и становились серьезными, — все вместе, и никто не мог сообразить, кто же из них двоих держит в руках вожжи этой дружбы.

Когда Мальцев демобилизовался, Зобин заканчивал третий курс мединститута. Все стало как раньше, только уступали друг другу уже не лучшее удилище на рыбалке, не больший стакан во время попойки, а девушек и женщин. И злость от того, что дружба оказывалась сильнее тяги к женщине, уходила быстро и незаметно…

Через полтора года Мальцеву позвонил лейтенант милиции Бойчук. Мать, готовясь к отъезду во Францию, сочла нужным подкупить Бойчука и, отбывая, просила, чтобы лейтенант следил за сыном, помогал ему. Мальцев и Бойчук встретились у заколоченной церкви. Лейтенант усмехнулся:

— Деревенский я. До сих пор тянет — даже в форме — креститься, как прохожу тут. Моя мать здорово верующей была. Отец нет, он только в зеленого змия верил, через это и окочурился. Да… Так вот, старик, дела твои становятся никудышними. Сам знаешь, у нас в Ярославле не так уж много неевреев, желающих уехать туда, к капиталистам. Естественно, значит, что мы за тобой присматриваем, так, на всякий случай. Нашему полковнику всегда приятнее сажать, чем отпускать. Тем более, что стал ты по пьянке все чаще болтать это самое антисоветское, а это, ох как действует на нервы начальству. Пока приказа взять тебя за ушко да выставить на солнышко, где будешь загорать в полосочку, — нет, но ты все же остерегайся провокаций — дома, на улице, на работе, — везде. Кстати, есть у тебя приятель — Зобин. Поменьше болтай перед ним, он про тебя всю дорогу телеги катает, уже год этим полезным делом занимается… что мы бы без таких людей делали?! А? Не веришь, на, почитай.

Мальцеву казалось, что его глаза вылезут из орбит, что голова разорвется, что… Страницы были наполнены ученическим слогом Ивана — предложения были короткими, ни запятых, ни точек с запятыми, ни восклицательных знаков. Сплошные точки. Видно было, что человек старался работать добросовестно. Как говорил Иван: «Лаконизм является отцом честной продуктивности».

Он удивился, так как почти ничего не произошло, только что-то быстро сгорело в нем, не оставив ни злобы, ни горечи. Сгорело чувство, а так как место пусто не бывает, — пришло и удобно разместилось знание.

Что произошло с Зобиным, может случиться с каждым. Вечером в Ярославле людям храбрым или просто привыкшим отвечать на простое насилие простым же насилием глупо выходить из дому с пустыми руками. Кто заливает свинцом спичечный коробок, кто заворачивает в газету напильник… кто, поглупее, добывает себе кастет или нож. Иван достал кастет. На него при выходе из Дома культуры напало четверо. Парнями владела скорее всего скука, они не просили крови и не сразу ее потребовали. Злобное опьянение пришло позже, во время драки, когда противник стал врагом. Подоспевшая милиция нашла Зобина с порезанной спиной… из тех двое убежали, двоих отправили в больницу с поломанными костями. Кастет Иван успел швырнуть в черноту сквера, плохо защитившего спину во время драки. Все прошло бы гладко — многие в милиции помнили, что мать Ивана была когда-то любовницей товарища Бремова из вышестоящих органов, — если бы один дотошный капитан не ляпнул, что Зобин — лучший друг того самого Мальцева, который собирается за кордон. Одному майору пришла в голову забавная мысль: он позвонил своему дружку по рыбалке и охоте, кажется, именно товарищу Бремову из КГБ. Тот выслушал, засмеялся и сказал:

— Почему бы и нет. Валяй! А там поглядим.

Так и пошла жизнь Ивана, как дурной патрон, наперекос. Его вызвали в майорский кабинет. Пока майор обедал, пока курил, пока в уборную ходил, Иван стоял, и боль в ногах все сильнее кричала ему о его собственном ничтожестве. Наконец сержант — его майор любил за красивый голос, — заглянув в кабинет, доложил:

— Тов-майор, по-моему, клиент в нужной кондиции.

Суровое лицо майора Иван встретил как освобождение. Стал жадно вслушиваться.

— Я знаю, ты мне скажешь, что голыми руками покалечил тех двоих. У одного три ребра, у другого скула вдребезги. Где кастет? Молчи! Знаю, что выкинул. Ты знаешь, что тебя ждет? Молчать! Знаю, что знаешь. Мы все знаем. Тебя сначала исключат из комсомола, затем из института и наконец влепят три годика как минимум. Ты же знаешь, что мы это можем сделать?

Зобин честно и грустно ответил:

— Да.

— Но ты знаешь также, что если я с тобой разговариваю, то, значит, тебе дан шанс спасти твое будущее, что будешь, быть может, лечить людей. Я ведь знаю, что ты знаешь. Не правда ли?

— Да.

Все это было действительно правдой.

— Друг у тебя есть. Мальцев. То, что он хочет уехать за границу, мы знаем, но мы еще не решили — враг он или нет, сажать или не стоит. Молчи! Ты уже знаешь, что будешь нам помогать. Кто знает, может ты этим не только себя, но и своего сволочного дружка спасешь. Закрой пасть! Перед тем, как ответить, подумай, хорошенько подумай и ответь себе на один вопрос: если бы мы захотели, действительно захотели — посадили бы этого Мальцева без твоей помощи? Да или нет? Отвечай.

И Зобин ответил честно:

— Да.

Ивану оставалось еще раз произнести эти две буквы, другого не было ему дано. Губить себя ради Мальцева он бы еще мог, но погибать вместе было бессмысленно. Если КГБ захочет — Мальцева все равно посадят. Все, что мог сделать Иван, — это писать смягченную правду. Он так и делал. Добросовестно. В сущности — Мальцев это понял — предательство Ивана вытекало из аксиомы: власть все может.

Власть была для него судьбой, и Зобин не захотел ей противиться. Никому не нужно, разве что совести, но ей можно приказать заткнуться. Дело привычки. Не дохнуть с добром подмышкой, а продолжать искать лучшее существование.

Со странным ему самому спокойствием смотрел Мальцев при встречах в глаза Ивану. Они не избегали друг друга и продолжали быть друзьями.

Им, этим следователям, рожденным свободными, невозможно это понять. Так думал, возвращаясь к своей гостинице, Мальцев.

Был ли он доволен своим поведением во французском КГБ? Да. Пожалуй, да. Возможно, нужно было поступить иначе в этом опасном своей непонятностью мире. Но поднялся в нем солдат: присяга есть присяга. Ничего не поделаешь. Мальцев вздохнул — в конце концов то, что он давно не верит в Маркса, — уже хорошо.

В номере гостиницы все было перевернуто вверх дном. Кто-то что-то искал.

Мальцев тяжело сел, не держали ноги. Хуже всего было то, что он никак не мог решить — понимает он или не понимает происходящее с ним и вокруг него… все время кому-то что-то было нужно, кем-то и отчего-то было нечто сделано. Теперь кто-то что-то искал.

Мальцев долго смотрел на следы обыска. Произвести обыск. Арестовать. Допросить. Посадить. Эти понятия вызывали в Мальцеве старый привычный страх. Он сам вызывал его в себе весь день, всю последнюю неделю. Он хотел его. Старый страх защищал его от сумасшествия, давал отдых раскалившемуся до предела хаосу в мыслях. Мальцев глядел на вещи, выброшенные из чемоданчика, и ему все сильнее хотелось никогда не выходить из комнаты, в которой он сидел.