"Иван Сергеевич Тургенев. Записки охотника " - читать интересную книгу автора

но немцы, по словам Хоря, любопытный народец, и поучиться у них он готов.
Благодаря исключительности своего положенья, своей фактической
независимости, Хорь говорил со мной о многом, чего из другого рычагом не
выворотишь, как выражаются мужики, жерновом не вымелешь. Он действительно
понимал свое положенье. Толкуя с Хорем, я в первый раз услышал простую,
умную речь русского мужика. Его познанья были довольно, по-своему, обширны,
но читать он не умел; Калиныч - умел. "Этому шалопаю грамота далась, -
заметил Хорь, - у него и пчелы отродясь не мерли". - "А детей ты своих
выучил грамоте?" Хорь помолчал. "Федя знает". - "А другие?" - "Другие не
знают". - "А что?" Старик не отвечал и переменил разговор. Впрочем, как он
умен ни был, водились и за ним многие предрассудки и предубеждения. Баб он,
например, презирал от глубины души, а в веселый час тешился и издевался над
ними. Жена его, старая и сварливая, целый день не сходила с печи и
беспрестанно ворчала и бранилась; сыновья не обращали на нее внимания, но
невесток она содержала в страхе Божием. Недаром в русской песенке свекровь
поет: "Какой ты мне сын, какой семьянин! Не бьешь ты жены, не бьешь
молодой..." Я раз было вздумал заступиться за невесток, попытался возбудить
сострадание Хоря; но он спокойно возразил мне, что "охота-де вам такими...
пустяками заниматься, - пускай бабы ссорятся... Их что разнимать - то хуже,
да и рук марать не стоит". Иногда злая старуха слезала с печи, вызывала из
сеней дворовую собаку, приговаривая: "Сюды, сюды, собачка!" - и била ее по
худой спине кочергой или становилась под навес и "лаялась", как выражался
Хорь, со всеми проходящими. Мужа своего она, однако же, боялась и, по его
приказанию, убиралась к себе на печь. Но особенно любопытно было послушать
спор Калиныча с Хорем, когда дело доходило до г-на Полутыкина. "Уж ты, Хорь,
у меня его не трогай", - говорил Калиныч. "А что ж он тебе сапогов не
сошьет?" - возражал тот. "Эка, сапоги!.. на что мне сапоги? Я мужик..." -
"Да вот и я мужик, а вишь..." При этом слове Хорь поднимал свою ногу и
показывал Калинычу сапог, скроенный, вероятно, из мамонтовой кожи. "Эх, да
ты разве наш брат!" - отвечал Калиныч. "Ну, хоть бы на лапти дал: ведь ты с
ним на охоту ходишь; чай, что день, то лапти". - "Он мне дает на лапти". -
"Да, в прошлом году гривенник пожаловал". Калиныч с досадой отворачивался, а
Хорь заливался смехом, причем его маленькие глазки исчезали совершенно.
Калиныч пел довольно приятно и поигрывал на балалайке. Хорь слушал,
слушал его, загибал вдруг голову набок и начинал подтягивать жалобным
голосом. Особенно любил он песню "Доля ты моя, доля!". Федя не упускал
случая подтрунить над отцом. "Чего, старик, разжалобился?" Но Хорь подпирал
щеку рукой, закрывал глаза и продолжал жаловаться на свою долю... Зато, в
другое время, не было человека деятельнее его: вечно над чем-нибудь
копается - телегу чинит, забор подпирает, сбрую пересматривает. Особенной
чистоты он, однако, не придерживался и на мои замечания отвечал мне однажды,
что "надо-де избе жильем пахнуть".
- Посмотри-ка, - возразил я ему, - как у Калиныча на пасеке чисто.
- Пчелы бы жить не стали, батюшка, - сказал он со вздохом.
"А что, - спросил он меня в другой раз, - у тебя своя вотчина есть?" -
"Есть". - "Далеко отсюда?" - "Верст сто!" - "Что же ты, батюшка, живешь в
своей вотчине?" - "Живу". - "А больше, чай, ружьем пробавляешься?" -
"Признаться, да". - "И хорошо, батюшка, делаешь; стреляй себе на здоровье
тетеревов да старосту меняй почаще".
На четвертый день, вечером, г. Полутыкин прислал за мной. Жаль мне было