"Рассказ о слоне визиря" - читать интересную книгу автора (Андрич Иво)IIПрошло немного времени, и слона в самом деле начали выводить из конака: это пришлось сделать, так как молодому животному, лишь только оно подкормилось и отдохнуло после долгой и утомительной дороги, конак стал тесен. Все понимали, что молодого слона нельзя держать в стойле, как послушную корову, но никому не приходило в голову, что животное окажется таким беспокойным и капризным. Легко было вывести слона – ему и самому хотелось простора и зелени, но сдерживать его и пасти было непросто. Уже на второй день он, высоко подняв хобот от радости, вдруг пустился через обмелевшую Лашву, разбрасывая брызги во все стороны. Подбежав к садовой ограде, он начал, играя, толкать ее прутья, как бы пробуя, крепко ли они держатся, гнуть и ломать хоботом ветви. Слуги бежали за ним, а он мчался обратно в реку и поливал водой и их и себя. Через несколько дней слуги придумали выводить слона связанным, разумеется, связанным на особый манер, изящно и со вкусом. На него надели нагрудник из жесткой кожи, обшитый полосками красного сукна, с блестками и колокольчиками. От нагрудника отходили длинные цепи, концы которых держали слуги. Впереди шел высокий плечистый мулат, темнокожий, с косыми глазами; это был своего рода воспитатель и укротитель молодого слона, единственный, кто умел воздействовать на него движением руки, окриком или взглядом. Народ прозвал его Филфилом. Сначала слона водили по берегу около конака, а затем прогулки стали удлиняться, пока наконец его не начали водить через город. Когда слона первый раз провели по базарной площади, народ держался так же, как и в день его прибытия в Травник: сдержанно, робко, с показным равнодушием. Но прогулки участились и наконец стали регулярными. Слон освоился и начал проявлять свой нрав. И тогда чаршия стала свидетелем необычного зрелища. Едва только слон со своей свитой покажется издали, на базарной площади поднимается волнение и суета. Многочисленные городские псы, почуяв заморского зверя, какого им еще не приходилось встречать, вскидываются и в смятении покидают свои места возле мясных лавок. Старые, заплывшие жиром, удаляются молча, а молодые, поджарые и проворные, тявкают из-за заборов или, высунувшись в какую-нибудь дыру в стене, заливаются злобным отрывистым лаем, стремясь заглушить свой собственный страх. Кошки суетятся, перебегают улицу, вцепляются в тент, прикрывающий чью-нибудь лавку, взбираются по лозе, растущей во дворах, кидаются на балконы или даже на крыши. Куры, которые собираются на базарной площади поклевать свою долю овса под торбами крестьянских лошадей, испуганно кудахча и хлопая крыльями, спасаются за высокие заборы. Крякая, неуклюже ковыляют утки и плюхаются прямо в ручей. Но особенно пугаются слона крестьянские кони. Эти низкорослые, терпеливые и выносливые боснийские лошадки с лохматой гнедой шерстью и густой косматой гривой, падающей на веселые бархатистые глаза, просто теряют голову, едва завидят слона и услышат звон его колокольчиков. Они рвут уздечки, сбрасывают с себя груз вместе с седлом и бешено брыкают задними ногами невидимого врага. Крестьяне в отчаянии бегут за ними и зовут их, чтобы успокоить и остановить. (Есть что-то необычайно горестное в облике крестьянина, когда он, широко расставив руки и ноги, стоит перед взбесившейся лошадью, пытаясь со своим небольшим умишком быть умнее и своей обезумевшей скотины, и тех безумцев, которые с жиру бесятся и водят по городу чудище.) Городская детвора, особенно цыганята, выбегают из переулков и, спрятавшись за углы домов, со страхом и сладостным волнением разглядывают невиданное животное. А иногда дети вдруг становятся смелее и предприимчивее, кричат, свистят и со смехом и визгом выталкивают друг друга на главную улицу, под ноги слону. Женщины и девушки, спрятавшись за деревянные решетки окон или выглядывая с балкона, рассматривают слона в красном уборе, который идет в сопровождении хорошо одетых, надменных слуг. Соберутся по три-четыре к одному окну, шепчутся, отпускают шутки насчет необыкновенного зверя, щекочут друг дружку и приглушенно хихикают. Матери и свекрови запрещают беременным дочерям и снохам подходить к окну, а то как бы ребенок, которого они носят, не походил потом на чудище. Хуже всего в базарные дни. Кони, коровы и мелкий скот со страху бегут сломя голову. Женщины из окрестных деревень в своих длинных белых платьях, с белыми, нарядно повязанными платками на голове мчатся в боковые улочки, крестясь и охая от волнения и страха. И в завершение торжественно проходит слон, притопывая, извиваясь и заставляя свиту плясать вокруг себя, и все это так ново и необычно, что временами кажется, будто движутся они под какую-то странную, неслышную музыку и будто шествие слона сопровождается не звоном колокольчиков, смехом и криками свиты и цыганят, а бубнами, цимбалами и другими невиданными инструментами. Слон переступает своими массивными, сильными ногами, в легком и спокойном ритме перенося тяжесть тела с одной ноги на другую, как движется всякое молодое существо, в котором гораздо больше сил, чем нужно для того, чтобы нести и передвигать собственное тело, и поэтому весь излишек сил выливается в проказы и шалости. Слон совсем освоился в городе и с каждым днем проявляет все больше озорства, все больше упрямства и изобретательности в осуществлении своих прихотей, а эти прихоти нельзя ни угадать, ни предвидеть, столько в них дьявольской хитрости и почти человеческого коварства – по крайней мере, так кажется взбудораженной и оскорбленной чаршии. То опрокинет у какого-нибудь бедняка корзину с ранними сливами, то взмахнет хоботом и сбросит на землю вилы и грабли, которые крестьянин выставил на продажу, прислонив к базарной ограде. Люди прячутся, как от стихийного бедствия, сдерживают гнев и молча терпят убытки. Один только раз пирожник Вейсил попытался защититься. Слон протянул хобот к деревянному блюду, на котором были разложены пироги, Вейсил замахнулся на него крышкой, и слон в самом деле тотчас убрал хобот; но тут подскочил этот самый Филфил, мускулистый и сильный, с длинными, как у обезьяны, руками, и отвесил Вейсилу такую пощечину, какой еще не помнил Травник. Когда пирожник пришел в себя, слон со своей свитой был уже далеко, а вокруг него суетились люди, отливая его водой. На щеке у пирожника остались четыре больших синяка и кровавая ссадина от перстня, который Филфил носил на среднем пальце. И все находили, что пирожник легко отделался и что все это ничто в сравнении с тем, что могло случиться. Вообще слоновья свита больше досаждала горожанам, чем сам слон – существо неразумное и непонятное. Со слоном был всегда его непременный стражи главный телохранитель с длинными руками и зверским лицом, которого звали Филфил – настоящего имени его никто не знал. Потом два стражника, а очень часто к шествию присоединяется и еще какой-нибудь бездельник из свиты визиря, которому просто доставляет удовольствие видеть всеобщий переполох и суету, замешательство, комические сцены и смех. Горожане издавна и хорошо знают эту прихоть слуг и прихлебателей в стране бессильных законов и плохих господ, ибо еще старые травничане говорили: горе нам от злых господ, но еще горше от наглых насильников – их слуг и прихлебателей. Никто и не пытается обуздать животное, напротив, все его дразнят и подстрекают ко всяким выходкам. Городские бездельники и цыганята с самого утра собираются и ждут появления слона, чтобы насладиться его фокусами и теми бедами, которые за ними последуют. И ни разу их ожидания не были обмануты. Однажды слон остановился, замешкался, как бы размышляя, а затем направился к лавке Авдаги Златаревича, мелкого торговца, но видного и уважаемого в городе человека (а сам он себя уважал еще больше!). Слон подошел, прислонился задом к деревянной балке, на которой держалась передняя часть лавки, и начал с удовольствием чесаться. Авдага исчез за дверцей, ведущей на склад, в заднюю, каменную часть дома, а свита стоит и ждет, пока слон вдоволь начешется, народ хохочет, лавка ходуном ходит и трещит по всем швам. Назавтра Авдага, уже не дожидаясь, когда слон подойдет к его лавке, раздраженный и злой, сразу спрятался на складе, а слон подошел прямо к его дому и снова прислонился к той же балке, но не стал чесаться, а, чуть расставив задние ноги, помочился громко и обильно перед самым прилавком. Потом встряхнулся, поиграл мускулами спины, довольно пошевелил ушами и отправился дальше своим размеренным, торжественным шагом. Цыганята, шедшие на расстоянии десяти шагов от слона, заливались хохотом, отпускали грубые шутки, а прислуга ласково похлопывала слона по боку. Бывают дни, когда слон пройдет по базарной площади и ничего из ряда вон выходящего не произойдет; случается, что его водят по другой части города, но все так привыкли к его выходкам, что если их не было, их выдумывают. Среди бездельников, которые ежедневно поджидают слона, ведутся разговоры. – Не было вчера слона, – скажет кто-нибудь. – Здесь-то его не было, а знаете, что было в цыганском квартале? – откликнется некто Каришик, пьяница и болтун. – А что такое? – спросят двое в один голос, забывая в этот момент, что перед ними человек с прочной репутацией самого большого лгуна во всем Травнике и его окрестностях. – Выкинула одна цыганка, как увидела слона, вот что! Чтоб мне провалиться на этом месте! Вышла на улицу женщина, беременная на восьмом месяце, ополоснуть блюдо, и только подняла руку, чтобы выплеснуть воду, как вдруг дернуло ее обернуться, а тут – слон, прямо на нее. Она блюдо выронила, крикнула только: «А-ах!» И свернулась. И сразу как польет из нее. Внесли ее в дом с ребенком, родила семимесячного мальчика. Женщина до сих пор не приходит в себя. Ребенок-то жив и здоров, да… немой, голоса не подает. Онемел от страха! Да, брат ты мой!.. Этими словами «да, брат ты мой» заканчивается всякая ложь Каришика, это как бы клеймо, опознавательный знак на всякой его басне и выдумке. Праздные люди расходятся и разносят это дальше, причем большинство забывает сказать, что слух идет от Каришика. А чаршия так и кипит, ожидая завтрашнего дня и появления слона или хотя бы новостей, ложных или правдивых, о нем. Нетрудно представить, как чувствовали себя травницкие торговцы и владельцы лавок, самые спокойные и достойные деловые люди Боснии, серьезные, непреклонные, самолюбивые, гордые своим чаршийским сословием, чистотой и тишиной в городе. Беды, причиняемые слоном, не проходят, а растут, и никто им конца не видит. Кто знает, что на уме у скотины, даже у своей, боснийской, так где уж там угадать, когда она чужая, привезенная из далекого, неведомого края? Кто знает, на какие муки придуман этот слон? Но в чаршии принято думать не о жизни и чужой беде, а о своих делах и о своей выгоде. И пока государство трещит по всем швам, пока Босния прозябает, замерев в страхе и ожидании, пока беги грустят и замышляют месть, чаршия думает только о слоне и в нем видит главного врага. Согласно вере и традициям, здешний люд обычно охраняет животных, даже вредных, кормит собак, кошек и голубей, не убьет и букашки. Но на слона визиря этот обычай не распространяется. Чаршия ненавидит его, как ненавидят человека, и думает лишь о том, как бы его извести. Проходят дни и недели, слон растет, крепнет и становится все беспокойнее. Временами он бешено носится по городу, точь-в-точь как когда-то сосунком носился по широкой африканской равнине, по буйной жесткой траве, которая хлестала его со всех сторон, разжигала его юную кровь и вызывала невероятный аппетит. Носится, как будто что-то ищет, и, не найдя того, чего хочет, опрокидывает и рушит все на своем пути. Слон, может быть, тоскует, слону, наверно, хочется поиграть с подобными ему; у слона начали прорезываться клыки, и поэтому ему не сидится на месте, он ощущает непреодолимую потребность грызть и рвать что попало; а чаршии видится в его поступках дух Джелалии и дьявольские козни. Иногда слон пробежит по городу кротко и весело, ни на кого не глядя и ничего не трогая, как будто бежит в стаде молодых слонов и сам себя, играючи, шлепает хоботом по голове. А то вдруг остановится посреди площади и стоит неподвижно, грустно свесив хобот, опустив веки со светлыми редкими щетинистыми ресницами, как будто ждет чего-то, и тогда он производит впечатление потерянного и обескураженного. А люди в лавках с издевкой подталкивают друг друга. – Знаешь, на кого, по-моему, похож этот слон? – спросит какой-нибудь золотых дел мастер своего соседа. – ?! – На визиря. Вылитый визирь! – уверяет ювелир, который и глаз не смел поднять, когда визирь проезжал мимо его лавки. А сосед, не глядя на животное, находит, что это вполне возможно, и только отплевывается, бормоча что-то нелестное по адресу визиря и слоновьей матери. Такова ненависть чаршии! И если эта ненависть направлена на какой-нибудь один предмет, она его не оставляет, сосредоточивается на нем, охватывает его со всех сторон, со временем изменяет его облик и значение, перерастает его и превращается в самоцель. Самый предмет уже что-то второстепенное, от него сохраняется только название, а ненависть сгущается, сама себя питает, согласно своим законам и потребностям, и становится всепоглощающей, изобретательной и ослепляющей, как извращенная любовь; она во всем находит для себя новую пищу, сама создает повод к еще большей ненависти. И тот, кого чаршия однажды возненавидит глубоко и злобно, рано или поздно должен пасть под невидимым, но гнетущим грузом этой ненависти, тому нет спасения, разве только стереть чаршию с лица земли, истребить ее в корне. Ненависть чаршии слепа и глуха, но отнюдь не нема. На улице люди говорят немного, потому что Джелалия – это Джелалия, но по вечерам, когда сойдутся в своих кварталах, языки развязываются, воображение разыгрывается. Да и погода располагает к этому. Осень. Ночи еще теплые. Темное небо полно низко висящих звезд, каждую минуту они падают, огоньки их пересекают небесный свод, и в глазах людей, глядящих на небо, оно колышется, как полотно. На крутых склонах горят костры. Доваривают повидло из последних слив. У костров ходят или сидят люди, делают дело, разговаривают. И повсюду смех, рассказы, и фрукты, и орехи, и кофе, и табак, и почти всюду – ракия. И не найдется компании, где бы речь не зашла о визире и его слоне, хотя никто их не называет по имени. – Переполнилась чаша! Обычно большая часть разговоров начинается с этих веками освященных слов. Не один раз сказаны они в Травнике за годы и столетия. Нет поколения, для которого не переполнялась бы и не переполнилась чаша, и притом несколько раз за его жизнь. Трудно определить, когда действительно горе переполняет чашу, когда слова эти произносятся по праву. Они подобны глубокому вздоху или тихому стону сквозь зубы и всегда искренни и правдивы с точки зрения тех, кто их произносит. У всех костров говорят об одной и той же беде, только обсуждается она по-разному. У одних костров сидят юноши, которые ведут разговоры большей частью о девушках и о любви, об играх или трактирных подвигах. У других костров собирается торговый люд поплоше, мелкие торговцы и ремесленники. У третьих – крепкие хозяева, богачи, потомственные «деловые люди». Вот у одного костра сидят всего двое молодых людей. Хозяин Шечерагич и его гость Глухбегович. Хозяину нет еще и двадцати лет, он горбатый и болезненный, единственный сын у родителей, а гость – его ровесник, высокий, крепкий и стройный парень с острым взглядом голубых глаз, над которыми сходятся прямые тонкие брови, похожие на металлический прут, заостренный на концах и прогнутый в середине. Разные во всем, они неразлучные друзья и любят уединиться от общества и свободно поговорить обо всем, что радует или печалит людей их возраста. Сегодня пятница. Вся молодежь отправилась в город – шептаться с девушками сквозь заборы или приоткрытые ворота. Вокруг котла с кипящим повидлом хлопочут две девочки и парень, который его помешивает, юноши курят и тихо разговаривают. Пристально глядя в огонь, словно уйдя в себя, горбатый говорит сидящему подле него другу: – Ни о чем другом и не толкуют, кроме как о визире и его слоне. – Так ведь лопнуло терпение у людей! – Надоело мне слушать все одно и то же: «Визирь – слон, слон – визирь». И если хорошенько подумать, то становится жаль эту животину. Она-то в чем виновата? Ее поймали где-то там, за морем, связали и продали, а визирь ее привез мучиться сюда, в чужую землю, одну-одинешеньку. Потом как-то думается: ведь и визирь приехал не по своей воле, и его послали другие, не спрашивая, хочет он того или нет. И тот, кто послал его, тоже должен был кого-то послать, чтобы усмирить и навести порядок в Боснии. И так, мне кажется, и идет: каждый толкает другого, никто не живет там, где хочет, а там, где не хочет и его не хотят; все по какому-то непонятному закону, все по чужой воле. Глухбегович прерывает его: – Э, далеко ты зашел, чудак-человек! Не годится так думать. Пока ты дознаешься, кто кого послал, он тебе на шею и сядет. Поэтому ничего не доискивайся, а лучше не давай никому взнуздать себя и бей, кто поближе и кого можешь. – Эх, – вздыхает горбун, – если каждый будет бить того, кто ему мешает и кто ему попадет под руку, то такое пойдет побоище – до самого другого края света! – Ну и пусть идет! Что мне за дело до другого края света! Шечерагич ничего не ответил, лишь глубже задумался и еще пристальнее стал смотреть в огонь. То, что было сказано у этого костра, не имело никаких последствий ни для города, ни для слона, да и не могло их иметь, так как разговор дела не делает. У другого костра, по соседству, другие люди и другой разговор. Здесь целое сборище – человек десять торговцев из тех, кто «поплоше». Попивают ракию: одни – спокойно, с наслаждением; другие – с оглядкой, отнекиваясь. Разговор идет своим чередом, разрастается. Шутки, обидные уколы, высокопарные монологи, полные хвастовства и искусно вплетенной лжи; мелькают, подобно молниям, блестки житейской мудрости. Ракия поднимает в людях неожиданные ощущения и всякого рода мысли, помогает находить новые слова и смелые решения, которые здесь, на границе веселого огня и тьмы, что заволокла спящий, притихший мир, кажутся вполне естественными и легко осуществимыми. – Ей-ей, друзья, эта свинья нашего визиря – пятно для нас и для всей чаршии. Жизнь мне, ей-богу, не мила, – говорит тихо и горько Авдага Златаревич. И сразу завязывается приглушенный, но живой разговор, в котором участвуют все и каждый на свой лад выражает озлобление согласно своему нраву, имущественному положению и степени опьянения. Среди беседующих быстро возникают две группы. Одни – активные и настойчивые, смелые на словах и в планах, другие – не столь непримиримые, осторожные в речах, более склонные к обходным путям и таким средствам, которые без лишнего шума и крика, незаметно, но наверняка ведут к цели. Какой-то ага, рыженький, костлявый, злобный маленький человечек с короткими, торчащими вверх усами, готов на все, он содрогается от позора, который приходится сносить в своем собственном городе. И клянет Травник и того, кто его создал. Поджечь бы его, говорит он, да так, чтобы сгорела и последняя мышь в стене. Ругает всю Боснию вдоль и поперек. Да разве это страна, говорит он, весь красный от гнева. И кто ее не топтал? Только что слона не хватало! Так вот, и его привезли. Эх, говорит, руки чешутся взять ружье и, как подойдет он к моей лавке, всыпать ему двадцать драхм свинца в лоб. Пусть меня потом четвертуют на площади. Только один из собеседников, пришедший сюда уже нетрезвым, хрипло бурчит что-то в знак одобрения. Все остальные молчат. Они знают этого человека, знают цену его угрозам. Много раз он стрелял этими двадцатью драхмами свинца, а все, в кого он целился, и по сей день живы и здоровы, едят свой хлеб и греются на солнце. Известно также и то, что в Травнике нелегко спускают курок, и уж когда действительно стреляют, то делают это без лишних слов. Разговор продолжается. Маленький ага все грозится. Грозятся и другие, только тише и не так решительно, больше перешептываются. Многие того мнения, что «нужно что-то сделать», хотя и не могут сказать точно, что именно. Другие стоят за умеренные, но верные средства, а до поры до времени – ждать и терпеть. – До каких пор мы будем ждать, – не выдерживает один из самых активных, – пока слон не вырастет и не начнет к нам в дома влезать и людей топтать, что ли? А знаете ли вы, что слон живет больше ста лет? А?! – Слон – может быть, но не его хозяин, визирь, – спокойно говорит пожилой, с бледным лицом торговец. На это все умеренные значительно кивают головой; задиры, вдруг вспомнив, кто хозяин слона, на мгновение притихают; опять переходят на шепот. Даже у таких костров, как этот, где громко похвалялись и шепотом бранились, не возникало ни сколько-нибудь реальных выводов, ни практических решений. Смелые замыслы освобождения города от слоновьего гнета воодушевляли лишь своих авторов, иногда слушателей, но на следующий день, при дневном свете, никто уже и не думал об их осуществлении. На следующий вечер снова у костра разыгрывалось воображение и начинались разговоры. Если иногда в виде исключения и зайдет речь о вчерашних предложениях, то уже несерьезно, и дело обычно завершалось какой-нибудь новой историей. Так возникла и эта история об Алё и слоне. Была сентябрьская ночь, теплая и ясная. Пьют те, кто варит повидло, разговаривают те, кто сидит без дела у костра, попивая кофе и ракию или покуривая. Мило человеку каждое слово, которое он сам скажет, и все, что видят его глаза и чего коснутся его руки. Жизнь нельзя назвать ни легкой, ни свободной, ни обеспеченной, но о ней можно сколько угодно мечтать и говорить – мудро, проницательно, с иронией. У одного костра особенно громкий гомон. Вокруг Алё Казаза[5] собралось с десяток торговцев, из тех, кто «поплоше», но именно поэтому и самых беспокойных. Алё – владелец маленькой, но хорошей и многим известной лавки шелковых изделий, где плетут шнуры и тесьму, продают шелковые кошельки и пояса. Казазы ведут свой род от большой и крепкой, теперь уже вымершей семьи Шахбеговичей. Одна ее ветвь в силу обстоятельств осталась без земли, занялась ремеслом и вот уже больше пятидесяти лет удерживает свое место в цехе позументщиков. Отсюда и происходит их прозвище. Все они считались хорошими людьми и искусными мастерами. Таков был и Алё, только слыл он чудаком и оригиналом. Высокий, плотный. Румяное лицо с черными смеющимися глазами, обросшее черной редкой неровной бородой. Его любили как шутника, наивного и беззлобного, мудрого и славного, как человека, который умеет и не боится сказать то, чего другие не скажут, и сделать то, чего другие не решились бы сделать. Трудно было понять, когда он смеется над всем светом, а когда позволяет другим смеяться над собой, когда у него под шуткой скрывается правда, а когда он шутит над тем, что другие называют правдой. Юношей он ходил с войском под началом Сулейман-паши в Черногорию, где выдвинулся столько же благодаря своей храбрости, сколько и благодаря своим шуткам. Алё не успел еще сесть, а его уже засыпают вопросами: – Алё, мы вот спорим, что на свете хуже всего и страшнее всего, а что лучше всего и слаще всего. – Хуже всего ветреной ночью оказаться в черногорских скалах, когда впереди один отряд черногорцев, а за спиной – другой. Отвечает Алё быстро, не размышляя, как по писаному, но затем сразу останавливается, умолкает и задумывается. Все пристают к нему, требуют ответа и на второй вопрос. Он долго смотрит блестящими черными глазами, упрямыми и озорными, и наконец тихо говорит: – Что слаще всего?… Что милее всего?… Что слаще всего, да?… Да это может спрашивать только дурак, а каждый умный человек сам знает, что слаще всего. Это знают, об этом не спрашивают… Отвяжитесь! Но после первых невинных шуток разговор вдруг переходит на слона. Обычные жалобы, угрозы, похвальбы. Кто-то предлагает выбрать пять человек из чаршии, с тем чтобы они пошли к визирю и открыто пожаловались ему на слона и его слуг. Маленький, болезненный Тосун-ага, портной, опрокинул стаканчик ракии, громко откашлялся (ракия требует громких слов) и заявил: – Да вот я первым пойду! Это какая-то тень мужчины, человек порочный, с плохой репутацией, и именно потому в нем столько суетности, что она подавляет в нем все прочее и даже страх. В ярком свете костра он кажется еще более бледным, изможденным и слабее, чем обычно, еще более безжизненным; и лишись он в этот момент головы, вряд ли кто-нибудь сказал бы, что Тосун-ага многое потерял. – Ну! Ну! Если ты идешь первым, я хоть третьим пойду, – сказал сквозь смех Алё. Но и остальные выпили и стали перебивать друг друга: – И я пойду! – И я!.. Долго они так храбрились, стараясь превзойти друг друга в словесной перепалке. В ту ночь они разошлись поздно, составив план действий и торжественно поклявшись, что завтра перед лавкой Тосун-аги соберутся пятеро выбранных, отправятся в конак, потребуют, чтобы их допустили к визирю, и скажут ему всю правду – подлинное мнение чаршии и народа о слоне и его бессердечной и своевольной свите, – и попросят его убрать эту напасть. Этой ночью не один из них просыпался, спрашивал себя со страхом, возможно ли, чтобы он, за вином и разговорами, дал слово предстать перед лицом Джелалии, или это только страшный сон. |
||
|