"Анатолий Трофимов. Повесть о лейтенанте Пятницком (про войну)" - читать интересную книгу автора

и ступал сапожищами по мерзлой, едва припорошенной снегом земле с
равнодушной привычностью старожила войны. Познакомились они час назад в
сараюшке господского двора Варшлеген, где старшина седьмой батареи Тимофей
Григорьевич Горохов, немолодой полнеющий мужик, кормил Пятницкого
невообразимой фронтовой роскошью - жареной картошкой и, заполняя термоса
солдатским хлебовом, без особой надобности переругивался с писарем и
поваром. Пахомов, заглянувший к артиллеристам по старому знакомству, не
только вызвался проводить вновь прибывшего лейтенанта до наблюдательного
пункта батареи, но и навьючил на себя один из термосов, приготовленных
Гороховым для своих пушкарей. Он сказал Горохову:
- Ты, дядька Тимофей, занимайся своим делом, а варево я доставлю и за
этим, по правде сказать, разболтанным народом не хуже тебя присмотрю.
Разболтанный народ - писарь с поваром - невнятно, не для ушей Пахомова,
пробрюзжали что-то.
Пахомову двадцать три года, здоровенный, пудов на шесть. О таких говорят:
несгораемый шкаф с чугунными ручками. Простоват, словоохотлив, и есть в
нем что-то, что трудно объяснить сразу. Побудешь с таким человеком
четверть часа - и расставаться не хочется. Имело, видно, значение и то,
что Игнат Пахомов знал войну, не в пример Пятницкому, давно и со всех
сторон. Там, в хозотделении дядьки Тимофея, Пятницкий приметил, что орден
Красного Знамени у сержанта не из новых - не на колодке, а привинчен.
Игнат Пахомов упомянул колобка пухлощекого, который пороху не нюхал, и
осекся, покосился украдкой на Пятницкого. Ладно, тот лейтенант из охраны,
а этот-то свой, вместе солдатскую лямку тянуть будут.
Надо бы примять неловкость, да она как-то сама примялась. Прежде чем
спрыгнуть в ход сообщения, Пахомов обернулся, крикнул идущим сзади:
- Курлович, Бабьев! Марш в ход сообщения!
- Молчи, пехота, мы тебе не подчиненные,- лениво огрызнулся писарь. Он и
повар Бабьев тоже несли термоса.
Пахомов выпучил глаза:
- Ноги вырву, мышь бумажная, и скажу, что так было!
Рявкнул - и вся неловкость с сержантской души спала.
Тощий и сизощекий от небритости писарь сплюнул неумеючи, подхлестнутый
криком, скрылся в траншее. Туда же последовали Пахомов с Пятницким. Но
скакнул, пожалуй, только Пятницкий. Пахомов, с учетом дородности,
просто-напросто обрушился.
Справа и слева вилюжистого хода сообщения - всхолмленная равнина, редкие
колки клена и граба, исхлестанные железом, заваленные спрессованным
воздухом. Все остальное - пахотная земля, размежеванная проволочной
изгородью, в ряби глубоких и мелких снарядных выворотней. На озими, чуть
припорошенной снегом,- военный посев: распяленные скелеты машин, горелые,
растерзанные танки и самоходки, повозки вверх осями и без колес, побитые
немецкие орудия, уткнувшиеся рылом в землю, скомканная дюралевая рвань
самолетов, а между ними посев помельче - противогазные коробки, тряпье,
продырявленные каски, смятые наискось ящики, патронные "цинки"...
Шли они на сам-ый-самый передний край войны, где грудь стоящего в окопе
защищена земной твердью в километр, а голова - насыпкой бруствера, где за
бруствером от ствола твоей винтовки до ствола вражеской винтовки - полоса
нейтральная. Повернув голову к Пятницкому, Пахомов с неожиданной печалью в
голосе сказал: