"Эдуард Тополь. Русская дива (fb2)" - читать интересную книгу автора (Тополь Эдуард)

38

Темное и густое пиво мощной струей било в стеклянные кружки. По случаю неожиданно поступившего в продажу чешского пива «Сенатор» под линялым тентом пивного бара в парке «Сокольники» было многолюдно и шумно. Толпа мужчин, разбавленная несколькими женщинами, теснилась у стойки. Там две разбитные продавщицы подставляли кружки под тугие пивные струи, и не успевали эти кружки наполниться пивом до половины, как пена уже лилась через край и продавщицы тут же вручали их покупателям, небрежно сбрасывая в ящик мокрые деньги. А когда стриженный наголо Карбовский попросил долить пива повыше, продавщица зыркнула на него наглыми глазами и тут же отдала его кружки с пивом кому-то другому.

– Света, он со мной, со мной! – тут же вступился за друга Рубинчик. Еще не так давно он бывал тут ежедневно и потому знал всех продавщиц.

– А чо он тут выступает – «повыше»! – продавщица подняла очередную кружку под самый кран, чтобы струя сильней билась о дно, добавляя пены.

– Молодой еще! Только освободился! – объяснил Рубинчик.

– А, это другое дело, так бы и сказал! А то «повыше»! – Света, разом сменив гнев на милость, тут же долила шесть кружек Карбовского доверху и спросила у него: – За что сидел-то?

– За Арафата, – нехотя ответил Карбовский.

– Ого! – уважительно сказала Света. – Это чего ж ты ему сделал?

– Пока ничего. Но жизнь длинна… – философски ответил Карбовский.

– Во евреи пошли! – Света удивленно крутанула головой. – Водку пьют, с арабами воюют! – И спросила у Рубинчика, наливая очередную партию кружек: – Ты где был-то? Я тебя месяц не видела!

– В завязке, – объяснил Рубинчик. – Просто сегодня друзья освободились, нужно отметить!

И, уплатив за пиво, вслед за Карбовским унес шесть своих кружек – по три в каждой руке – к дальнему столику, который держал для них семидесятилетний актер Ефим Герцианов, известный по эстраде и десятку комедийных фильмов. Теперь, обритый наголо в КПЗ Нагатинской тюрьмы, Герцианов, постелив на стол свежую «Правду», жесткими прокуренными пальцами разминал на ней сухую тараньку. Помогал ему в этой нелегкой работе еще более знаменитый Андрей Кольцов, тридцатишестилетний кинорежиссер, лауреат Каннского и других кинофестивалей, во всех фильмах которого снимался Герцианов до подачи документов на выезд в Израиль. Сухая, как дерево, таранька плохо поддавалась их усилиям, но они не сдавались, продолжая извечный диалог русско-еврейской интеллигенции.

– Понимаешь, старичок, – говорил Герцианов Кольцову, хотя Кольцов был в два раза моложе него. – Что бы я тут ни делал, я все равно чужой. Если я говорю русскому народу, в какое дерьмо он влез с этой советской властью, – этот народ меня же и ненавидит за то, что я, жид, это говорю. – Герцианов постучал таранькой по мокрому от пива столику и стал разминать ее на ребре стола. – А когда играю в твоих фильмах доброту и долготерпение русской души, все равно плохо: подлизываюсь, значит, и жопу лижу «старшему брату». И никто не понимает, что весь советский режим держится на этой проклятой доброте и терпении русского народа! Уж лучше бы вы злыми были! – Он расщепил наконец тараньку, раздал по щепе своим собутыльникам и поднял свою кружку с пивом: – Поехали! Все-таки свобода – великая вещь! Даже после пяти дней отсидки!

Они выпили. Утирая тыльной стороной ладони пену с губ, Кольцов вдруг сказал мечтательно:

– А может, и мне слинять? Послать все на хер, а? В тех же Каннах, например. Хлопнуть дверью так, чтобы гул пошел…

Судя по его тону, это было не хмельной и сиюминутной, а давней идеей. И Рубинчик живо представил, какой гул Кольцов имел в виду. «Известный советский режиссер Андрей Кольцов, член жюри Каннского кинофестиваля, находясь в Каннах, отказался вернуться в СССР и попросил политического убежища…» – это сообщение все газеты мира вынесли бы на первые полосы.

– Нет, вам нельзя уезжать! – вдруг убежденно сказал Карбовский, замачивая в пиве свою тараньку. – Ведь у вас что происходит? У вас идет борьба за русский народ. Между вами и Сусловым. Между Тарковским и Андроповым. Между Солженицыным и Брежневым. Вы тянете народ в одну сторону, а они – в другую. Вы говорите народу про душу, совесть, милосердие, а они – про дружбу с Арафатом и повышение производительности труда. И каждый раз, когда они выталкивают вас за границу – сегодня Солженицына, завтра Тарковского, послезавтра вас, – они отыгрывают у вас народ. Нет, если бы я был русским, я бы не уехал!

Кольцов усмехнулся:

– Вам легко говорить, отъезжаючи…

Герцианов посмотрел на Кольцова своими маленькими карими глазками и сказал огорченно:

– Мудак ты! Русский ты мудила, вот кто! – Он потер ладонью свою непривычно колючую бритую голову и закурил «Яву» – кислую сигарету без фильтра. – Во-первых, мы никуда не уезжаем, мы в отказе. Это раз. А во-вторых… Думаешь, у меня нет чувств к России? Или я Чайковского хуже тебя понимаю? Или не знаю, что лучше русских баб нет и не может быть в мире женщин?

Герцианов нагнулся к своему портфелю, вытащил початую бутылку «Московской», заткнутую пластиковой пробкой, и разлил ее по четырем пустым уже кружкам из-под пива, говоря при этом:

– Я, чтоб ты знал, еще вполне скважину бью, и у меня жена на тридцать семь лет моложе! Но ты никогда не поймешь, что это такое – быть чужим у себя же на родине. Это шекспировская тема, старик! Похлеще Гамлета! – Он поднял свою кружку с водкой. – Поехали! За свободу! За нашу и вашу свободу!

Он залпом выпил свою водку, стукнул кружкой о стол, сказал с горечью:

– С-суки! Они мне уже два года как кислород перекрыли – и в кино, и на эстраде! Меня уже люди не узнают, за алкаша держат…

– Ничего, – сказал Карбовский, – там сыграешь.

– Там-то я сыграю! – воскликнул Герцианов.

– На каком языке? – спросил Кольцов. – Do you speak English?

– Не важно! – хмельно отмахнулся Герцианов. – Искусство как пиво – интернационально. И всегда в дефиците. – Он показал на их опустевшие кружки.

– Сейчас, – понял намек Карбовский. Но Кольцов остановил его:

– Нет, теперь моя очередь.

– Я пойду с вами, а то и вам недольют, – сказал Рубинчик.

Вдвоем с Кольцовым они собрали со стола пустые кружки и ушли к стойке.

Герцианов, покусывая тараньку передними зубами, оглядел павильон. Гул голосов, смешанный с запахом пива, водки и моченого гороха, стоял над тридцатью грибками-столиками. Фиксатые московские алкаши… Небритые командированные с деловыми портфелями… Морские десантники… Студенты в джинсах одесского «самопала»… Густо накрашенные женщины… Но это была его публика, это были люди, которые всего два года назад знали его в лицо и называли королем эстрады.

– Н-да! А многие считают, что в Советском Союзе трудно быть евреем, – вдруг произнес Герцианов негромко, но публично, то есть тем особым актерским манером, который всегда отличает мастера сцены, уверенного в том, что аудитория будет внимать даже его шепоту. – А на самом деле – ничего подобного! Это в царской России трудно было быть евреем…

– Ефим, не надо! – попросил Карбовский.

Но Герцианов продолжал:

– Мой дед, например. Он, чтобы быть евреем, должен был жить в черте оседлости, это раз! Ходить в синагогу – два! Соблюдать субботу – три! Иначе кто бы его считал евреем?…

– Ефим, не заводись, – опять попросил Карбовский, оглядываясь по сторонам.

Действительно, несмотря на то, что Герцианов вроде бы говорил негромко, только себе и Карбовскому, все, кто стоял за соседними столиками-грибками, умолкли и повернулись к ним. А Герцианов, словно не замечая этого, продолжал:

– А у нас в стране быть евреем куда проще! Если у меня папа или мама евреи – все, я уже еврей, и ничего больше мне делать не надо. Даже обрезание делать необязательно. Обрезано у меня или не обрезано – никто не проверяет, правильно?

Вокруг неопределенно засмеялись, еще не решив, как реагировать. Только компания пьяных студентов в предвкушении развлечения врубилась с ходу:

– Давай, давай, дед! Скажи нам!

– Конечно, скажу. – Герцианов теперь уже открыто развернулся к публике.

– Ефим, мы же только сегодня освободились! – с тоской сказал ему в спину Карбовский.

Но Герцианов уже не слышал его.

– Есть у меня обрезание или нет – не важно, – не спеша, как профессиональный конферансье, говорил он публике. – Знаю я еврейский язык или не знаю – не важно. Ем свинину или не ем – все равно я еврей, и все тут. Даже в еврейскую школу ходить не нужно, их в нашей стране все равно нет. Стоит нам родиться от евреев-родителей, и мы уже евреи навсегда!

– Да это же, этот… как его?… артист! Герцианов! – узнали его в группе молодых морских офицеров-десантников.

Но Герцианов, предупреждая оживление публики по поводу этого узнавания, поднял руку и пошел меж столиков, словно спустился со сцены в партер:

– Правда, некоторые из нас пытаются уйти от своего еврейского происхождения, скрыть его и для этого меняют свои фамилии, имена и отчества. И в паспорте, в графе «национальность», им за большую взятку пишут в милиции, что они русские, украинцы, узбеки. Но ведь это не помогает! Как говорит поговорка, вы нас бьете не по паспорту, а по морде, правда?

– Это провокация! – громко сказала какая-то маленькая женщина-татарка. – Нужно милицию позвать!

– Пусть говорит, – возразил ее хахаль – высокий, красивый мужик в кожаном плаще.

– Говори, пахан! – разрешили и хмельные студенты. – У нас свобода слова! Пусть говорит!

– Спасибо! – кивнул им Герцианов и повернулся к татарке. – А насчет того, что вы нас бьете не по паспорту, так эта старая поговорка родилась на почве народного опыта, как все поговорки. Но представляете, какой опыт мордобоя нужно выдержать, чтобы родить такую поговорку!

Публика засмеялась, из дальней компании рабочих-шабашников крикнули:

– Иди сюда, артист! Мы те стакан нальем! А ты нам всю правду скажешь – с ленинской прямотой!

Губы Герцианова тронула тонкая улыбка удовлетворения – теперь его узнали все, весь бар. А вынырнувший из толпы у пивной стойки Кольцов, держа в каждой руке по три кружки пива, остановился:

– Ефим, кончай!

– Отстань, – тихо и вбок ответил ему Герцианов и громко обратился к слушателям: – А недавно со мной вообще смешной случай случился. В Киеве. Ехал я там, знаете, в трамвае, и вдруг в вагон вошла женщина с собачкой. И собачка, извините, пописала. Прямо в трамвае, ага. Пассажиры, конечно, стали возмущаться: мол, безобразие, запах плохой и, вообще, почему разрешают собакам в трамваях ездить. Но тут поднимается один гражданин и говорит: «Ну шо вы шумите? Якшо мы жидов терпим, шо воны з нами у трамваях ездют, так собак тем более можно терпеть!»

Герцианов переждал хохот слушателей и сказал:

– Так что, как видите, быть евреем в нашей стране очень легко. Для этого ничего делать не надо. Нас и без этого от собак отличают!

– Нет, это безобразие! – снова возмутилась татарка, хотя публика предпочла посмеяться.

Но Герцианов умело подхватил свой конфликт с татаркой:

– Отчего ж безобразие, дорогая? Неужели вы не знаете, что вы татарка? Моему внуку, например, уже в семь лет его уличные друзья объяснили, что он еврей. Они поймали его, когда он шел из школы, повалили в снег и стали совать сало в рот, говоря: «Вот тебе, жиденок! Жри наше сало! Угощайся!» Но это, конечно, дети – что с них возьмешь? А вот когда я во время войны выступал на Южном фронте с концертами, пришел к нам за кулисы один полковник…

– Ефим! Не надо! – уже в отчаянии сказал у него за спиной Андрей Кольцов.

– Отстань, мне надо! – ответил ему Герцианов и снова повернулся к аудитории, которая увеличилась за счет любопытных, пришедших сюда из ближайших аллей. – Да, так вот. Пришел к нам за кулисы один полковник с такими, знаете, бровьями…

Одного этого слова, произнесенного с поразительно точной брежневской интонацией, оказалось достаточно, чтобы слушатели поняли, о ком идет речь, и притихли в оторопи от этой немыслимой дерзости старого актера. А Герцианов продолжал как ни в чем не бывало:

– Поговорил он с нашими артистками, а потом пригласил меня у свой кабинет. И там собственноручно налил мне, сами понимаете, стакан и грит… – Тут Герцианов совершенно непонятным образом, без всякого грима, перевоплотился в Леонида Брежнева и продолжал его голосом: – «Ну до чего ш вы, жиды, талантливый народ, мать вашу душу! Если б я мох так смешно увыступать, я б усех телехфонисток употребил!»

Публика расхохоталась – все, даже морские десантники.

– Так что проблем сохранения своей национальности у евреев в России нет. Больше того, правительство проявляет о нас постоянную заботу. Вот на днях приезжал сюда товарищ Арафат. Как известно – не самый большой друг евреев. Так за день до его прилета нас всех собрали, вывезли из Москвы и наголо, как видите, побрили. Это, как я понимаю, для того, чтобы мы вшами не заразились. От сокамерников, я имею в виду…

Очередной хохот сотряс пивной бар так, что сюда стали стягиваться даже проститутки и влюбленные парочки, тискавшиеся в темных кустах.

– А закалка! – продолжал Герцианов, наслаждаясь успехом. – При царе, если вы знаете, была пятипроцентная норма приема евреев в университеты, а теперь – полупроцентная! То есть правительство воспитывает в еврейских детях дух борцов, а вас, между прочим, расхолаживает…

– А ну кончай выступать! Тут не театр! – закричали из-за стойки продавщицы, уязвленные тем, что вся очередь за пивом отвернулась от них к Герцианову.

Однако никто – ни Герцианов, ни публика – не отреагировал на этот крик, и потому Света вытащила из-под прилавка телефон и стала резкими, срывающимися движениями накручивать диск.

– Не надо, Света, – попросил ее Рубинчик. – Ну, выпил человек…

– А выпил – пусть домой идет и там выступает! А тут я отвечаю! – Света решительным жестом откинула волосы от уха и приложила к нему телефонную трубку. – Алле! Товарищ капитан! Это Соловьева из пивного бара. Тут у нас один артист речи толкает…

Рубинчик, оставив на стойке свои кружки с пивом, спешно прошел за спиной выступающего Герцианова к Кольцову и Карбовскому:

– Надо уводить его. Сейчас милиция приедет.

Кольцов усмехнулся:

– Вы когда-нибудь пробовали увести актера со сцены? Да еще при таком успехе?

И действительно, успех у Герцианова был абсолютный.

– …И до того у нас в стране дошла забота правительства о евреях, – вещал он толпе, – что никого не отпускают жить за границу – если вы, или какой-нибудь узбек, или украинец напишете заявление, что желаете уехать на Запад, так вас за это сразу в дурдом, вы же знаете! А евреям опять привилегии. Особенно если ты не очень нужный еврей – жулик, лентяй или какой недоразвитый и хочешь в Америку – пожалуйста, катись! В Австралию? Скатертью дорога! В Израиль – да ради Бога, вали, сука! А толковые евреи, ученые всякие – ни-ни! Сидеть в России! Ну разве это не забота о чистоте еврейской расы?

Герцианов проводил взглядом какого-то молодого офицера-десантника, который, оставив своих товарищей, вдруг пошел к выходу, и продолжал:

– Вот, кстати, один мой друг, тоже, между прочим, моряк по фамилии Иванов, пришел в ОВИР к генералу Булычеву и потребовал, чтобы его отпустили в Израиль, потому что он еврей. «Как? – изумился начальник ОВИРа. – Какой же ты еврей? Ты же Иванов, русский!» «А я, – говорит Иванов, – чувствую, что я еврей!» «Да у тебя же и отец, и мать – русские!» А Иванов свое: «Чувствую, что еврей, и все!» Вы поняли, до чего дошло? Русские записываются в евреи! Украинцы! И даже грузины! А почему? Обленились, не хотят коммунизм строить, хотят на Западе отдохнуть…

– Атас! Милиция! – вдруг крикнули у входа в бар, куда уже подкатывал милицейский «рафик» с красной мигалкой на крыше.