"Эдуард Тополь. Русская дива (fb2)" - читать интересную книгу автора (Тополь Эдуард)

24

Куда идет человек за помощью, когда ему уже некуда идти за помощью?

К кому он обращается за советом, когда ему уже некуда обратиться за советом?

К Богу.

Даже если он атеист, безбожник, преступник – кто угодно!

Когда нам уже совершенно некуда идти, мы идем в церковь, в мечеть, в синагогу. К священнику, к мулле, к раввину.

Человеком, который своим появлением на улице Архипова удивил полковника Барского, был действительно Иосиф Рубинчик, убежденный атеист советского детдомовского розлива. У него уже кончились и деньги, и силы на выпивку, он не мог больше смотреть на водку без рвотных потуг, а самое главное, он не мог больше видеть изумление и ужас в глазах своих детей, когда он – грязный, небритый, пьяный и пахнувший дешевой водкой-«сучком» – добирался к ночи домой.

– Папа, что с тобой? Ты заболел?

Он не отвечал. Он валился на раскладушку, которую теперь завела для него Неля, и проваливался в сон – отвратительный, глухой и темный, как омут. Но перед тем, как утонуть в этом омуте, он успевал услышать, как Неля говорила детям:

– Не трогайте его. Спите!

Неля не разговаривала с ним с того дня, как он, прилетев из Салехарда, «признался» ей в своем тайном пороке – «запоях в командировках» и рассказал, что в Салехарде к нему, пьяному, проникла в номер какая-то шлюха, а через минуту нагрянула милиция, составила протокол об аморалке и теперь, конечно, в редакцию придет «телега», да и в ОВИРе, если подать документы на эмиграцию, возникнут осложнения.

Но Неля, как ни странно, отнеслась к этому покаянию с большим скептицизмом. Она решила, что он и в командировку поехал и выдумал всю эту грязь как последнее средство задержать их отъезд из России. И презирала его за трусость начать на Западе жизнь с нуля. Но развестись с ним и уехать без него, с детьми, как она грозила ему когда-то, Неля и страшилась, и фактически не могла. Потому что без разрешения отца, пусть алкоголика или даже сидящего в тюрьме уголовника, никто не имел права вывезти из страны детей.

Рубинчик знал об этом и в своей тайной, заочной битве с КГБ все оттягивал и оттягивал решающий миг выхода на ринг, набирая приводы в милицию и в вытрезвитель, как профессиональный спортсмен набирает форму перед боем.

Спортивной силой Рубинчика в этом бою должна была стать его слабость – алкоголизм. Конечно, он не знал всех замыслов Барского на его счет, но зато как никто другой, даже лучше Барского, знал и географию, и количество своих тайных «бакенов любви» на карте советской морали. «У страха глаза велики», – говорит русская пословица. И еще в Салехарде, после подписания милицейского протокола о «нарушении гостиничных правил и половом акте с гражданкой Натальей Свечкиной» и ухода милиции, Рубинчик, оставшись один, заметался по номеру. Какой-то животный, на уровне крови, инстинкт кричал ему, что это сплющенное, медальное лицо мужчины в дорогом импортном костюме таит в себе страшное, смертельное жало опасности. Но кто он? Начальник местной милиции? Начальник Салехардского управления КГБ? Он не арестовал его, не взял подписку о невыезде, но все равно этот налет не был заурядным «рейдом нравственности», какие время от времени устраивают красные рабочие дружины и милиция. Ведь они пытались подложить ему эту Наташу еще в Киеве! Но зачем? Что они затевают? Что они хотят от него? И кто – «они»? КГБ? Неужели и в Якутии те гэбэшники охотились все-таки за ним?

Страх не дал ему ни уснуть, ни усидеть в номере. Он осторожно выглянул в окно – ночная улица была пуста, светло-молочна от незаходящего полярного солнца, подморожена вечной мерзлотой земли и без следа милицейских машин. Он подошел к двери, приоткрыл – в коридоре тоже не было ни души, гостиница опять храпела густым и хмельным сибирским храпом. Он оделся, вышел из номера и, минуту спустя, – из гостиницы.

Жидкое солнце разбитым яйцом растеклось вдоль горизонта, освещая неживым, матовым светом деревянные тротуары, щербатый от гусеничных вездеходов панцирь мостовой и низкие домики, по пояс утонувшие в грязных и окаменевших за зиму сугробах. Во дворах этих домов спали олени и топорщились шесты с вывернутыми собачьими шкурами – проветривались перед тем, как из них сделают унты.

Сам не отдавая себе отчета в том, куда он идет, Рубинчик двинулся в сторону Оби, к ресторану. Стая бродячих собак, худых, голубоглазых и похожих на волков, попалась ему навстречу. Они обнюхали его карманы, словно уличные грабители, и, не учуяв ничего съестного, побежали дальше по своим собачьим делам. Ресторан «Волна» был уже закрыт, возле его крыльца спала еще одна стая бездомных сибирских лаек, поджидая утренних поваров и охраняя эту «свою» территорию от пришлых собак. Рубинчик понял, что он опоздал, и уже собрался повернуть назад, когда от скрипа его шагов вдруг зашевелился какой-то серый сугроб и Рубинчик увидел, что это не сугроб вовсе, а несколько оленей гуртом спят на земле. Из центра этой груды высунулась фигура в оленьей малице с глухим капюшоном.

– Выпить хотса? – спросил капюшон с ненецким смягчающим акцентом.

– Хотца, – признался Рубинчик.

– Русский паспорт есть, однако?

– Есть…

– И теньги есть?

– Есть. А что у тебя, водка? – недоверчиво спросил Рубинчик.

– Моя вотка нету, однако, – сказал ненец, выбираясь из оленьей кучи. – Факторию пойдем, однако, Светка будить будем. Светка русский паспорт покажешь, вотка купишь, ненца Санко немножко тоже дашь, однако.

Рубинчик понял его промысел. По гениальному сталинскому закону о паспортном режиме все советские эскимосы – ненцы, ханты, чукчи, марийцы, а также все сельские жители страны не имели паспортов и, следовательно, вообще не могли покинуть ни свои колхозы, ни места своего проживания; без паспорта было невозможно ни получить койку в гостинице, ни снять жилье, ни даже купить авиабилет. А поскольку ненцев уже давно, еще до революции, споили русские купцы, скупая у них за бесценок, за бутылку водки, тюки норковых и соболиных мехов, советская власть изобрела оригинальную меру охраны этой вымирающей от алкоголизма, туберкулеза и сифилиса нации – всем магазинам было запрещено продавать ненцам спиртное, включая одеколон и технический денатурат.

Но ненец Санко, ночуя у ресторана и поставляя продавщице Светке страждущих ночных покупателей, сумел обхитрить закон. Через десять минут, заплатив сонной продавщице двойную цену, Рубинчик держал в руках полулитровую бутылку питьевого спирта и закуску – два соленых огурца и кусок ливерной колбасы.

О, великая обжигающая и оглушающая сила спирта! Утоляющая любую боль, страдания, страхи и печали наркозом забытья и вселенского наплевательства. Вдохновляющая на чистые слезы покаяния, безумную жертвенность, легкую смерть и бездумное убийство. Только глубоко страдающая, ущемленная и униженная душа может понять и принять твое магическое и врачующее благословение.

В ту ночь еврей Рубинчик и ненец Санко сообща приобщились к познанию глубинной сути вещей и духовной свободы под лозунгом «положить на все с прибором!» Они еще трижды будили продавщицу Свету, щедро делились с бродячими собаками ливерной колбасой и, потратив все командировочные Рубинчика, уснули под теплыми боками ездовых оленей Санко.

А утром, допив в аэропорту остатки четвертой бутылки питьевого спирта и получив от Санко на прощание в подарок кость моржового пениса, Рубинчик сел в самолет «Салехард – Москва». Здесь, на его счастье, не было знакомых ему стюардесс, и он смело долетел до Москвы.

Так Рубинчик с помощью ненца Санко открыл средство полной свободы от советской власти, милиции, КГБ и мудрой национальной политики КПСС. Теперь его защитой от любых обвинений в безнравственности будет простая, но самая святая в России причина – пьянство. Весь Салехард видел, как три первых дня командировки он не работал, ни у кого не брал интервью и вообще ничего не записывал в свои журналистские блокноты, а только – пьянствовал. И если на четвертый день этого запоя он – во хмелю, в беспамятстве, ничего не соображая от алкоголя, – действительно трахнул какую-то стюардессу, то какой с него, подзаборного пьяницы, спрос? И все его предыдущие похождения, если они известны КГБ и милиции, тоже результат его тайного порока – алкоголизма. Алкоголизма, который теперь подтвержден справками из вытрезвителя.

Да, тот самый алкоголизм, который еще недавно Рубинчик не понимал и презирал в русском народе, оказался, как он теперь открыл, универсальным и гениальным национальным изобретением русских – на него можно было списать и нелепый поход князя Олега на Константинополь, и групповые оргии на Итильском базаре, и века отрыва от мировой цивилизации, и пьяные выходки Петра, и убийство императора Павла, и взрыв на атомной подводной лодке, и гибель Гагарина, и антисемитизм уличных хулиганов, и вообще – все! Отнять у русских эту привилегию запоя не смогли ни цари, ни секретари коммунистической партии. «Водка стала шесть и восемь, все равно мы пить не бросим! Если станет двадцать пять – будем Кремль брать опять!» – поется в народной частушке, и никогда ни один кремлевский вождь не рискнет пренебречь этим предупреждением.

Но он, Рубинчик, не был русским и не мог пить вечно! Даже если его давление, так резко подскочившее в Киеве, не реагировало на алкоголь, он все равно должен был рано или поздно выйти из запоя, и он вышел из него в то субботнее утро 8 июля 1978 года.

И, выйдя из русского запоя, он, как уже к последней инстанции, отправился к своему еврейскому Богу. Точнее – к раввину.


В то утро, проснувшись, он не обнаружил дома ни жены, ни детей, ни денег, ни даже записки от Нели. Но не удивился – Неля уже не первый раз за последний месяц уходила с детьми к своим родителям, демонстративно оставляя на кухне гору немытой посуды, а в комнатах – незастеленные постели и вообще полный беспорядок.

Подойдя в ванной к зеркалу, Рубинчик долго разглядывал свое небритое и помятое лицо, мешки под глазами, белый налет на языке и утерявшие всякую мускулатуру плечи. Потом долго чистил зубы зубным порошком «Мятный», полоскал горло, брился, обливался холодным душем и растирался махровым полотенцем. И снова критически разглядывал себя в зеркале.

Потом заварил свежий чай, закурил, но тут же раздавил сигарету в пепельнице, а оставшиеся в пачке сигареты отнес в туалет, героически раскрошил их в унитаз и спустил воду.

Довольный таким решительным началом, он выпил остатки кефира из бутылки, которую нашел в практически пустом холодильнике, запил пустым чаем, вернулся в комнату, которая была и гостиной и спальней, вытащил из шкафа свой единственный выходной дакроновый костюм асфальтово-стального цвета, белую нейлоновую рубашку, чистые носки и галстук, оделся и опять пошел в туалет посмотреть на себя в зеркало.

Конечно, теперь он выглядел несколько лучше, чем час назад, и это подняло ему настроение. Он порылся в нижнем ящике письменного стола, нашел запасные ключи от гаража и машины (основные ключи Неля от него давно спрятала), сунул в карман членский билет Союза журналистов и автомобильные права, вышел из квартиры, пересек пустырь и оказался в кооперативном гараже среди рядов разновеликих и разномастных деревянных, кирпичных и металлических, из листовой стали коробок и сараев с дверными замками гигантских размеров.

Здесь догнал его шум очередного набежавшего от Москвы поезда, клацанье его колес по рельсам близкой железной дороги и длинный паровозный гудок, что Рубинчик тоже счел добрым знаком. К тому же и соседи по гаражу, лежавшие, как всегда по субботам, под своими «Москвичами», «Запорожцами» и «Жигулями», меняя машинное масло, карданную смазку и антикоррозионное покрытие, при появлении Рубинчика уважительно выбирались из-под своих «гробов» и, в салюте поднимая замасленные руки, приветствовали его по поводу выхода из запоя, как космонавта, вернувшегося из длительного космического полета:

– Ну ты дал, сосед!

– Сразу видно – наш человек! А я больше недели пить уже не могу! Печень, сука, не позволяет!

– Гляньте на него! Месяц не просыхал и опять как новенький! А говорят, евреи пить не умеют! Силен, брат! Не, ты не обижайся, Иосиф, я ж с полным уважением!

Рубинчик не обижался. Ликуя в душе от успеха своего замысла, он с царственным достоинством отвечал на их поздравления сдержанными кивками, потом открыл свой гараж, сел в свой старенький серый «Москвич», завел его с третьей попытки, надел лежавшую на соседнем сиденье кепку, чтобы прикрыть глаза от встречного солнца, и выехал из гаража, провожаемый приветственными жестами соседей.

Чистая летняя Москва, полупустая по поводу субботы, умытая ночным дождем и поливальными машинами, знакомая до каждого светофора, каждой выбоины в мостовой и каждой тайной гаишной стоянкой-ловушкой, открывалась навстречу его машине. Он включил радио, и, то ли по случаю прибытия в Москву Генри Киссинджера, то ли просто по субботнему озорству ведущего молодежной радиостанции «Юность», воздух тут же наполнился ритмичной песней «Битлов», которая без всякой паузы сменилась песней «Together forever we two», которая, в свою очередь, сменилась еще каким-то американским шлягером…

Рубинчик ехал по Москве, зная, что главное – четыре привода в милицию и вытрезвители – он у КГБ выиграл. А что они могут ему предъявить? Наташу-стюардессу? Но разве она не сама пришла к нему в номер? Таню с якутского зимника? Но это еще нужно доказать, там они его за ноги не держали! Его предыдущих див? Но кто их видел, где они? И вообще зря он так смертельно струсил и с ходу признался Неле в той салехардской истории, ведь «телеги» из Салехарда нет в редакции до сих пор, иначе друзья из «Рабочей газеты» давно бы уже сообщили ему об этом в том же ресторане Дома журналиста.

Нет, все нормально, старик, все нормально, уговаривал он себя по дороге, просто жизнь полосата, как зебра, и сейчас он из черной полосы выходит в светлую, солнечную. Вот и все. Главное – настроить себя на позитив, на прорыв, на победу. Конечно, курить хочется смертельно и похмелиться бы тоже не мешало, в желудке уже просто змей-горыныч поселился, но он пересилит себя, перебьется, он завтра же начнет утренние пробежки, и с детьми пойдет в зоопарк, и с Нелей помирится, и сегодня же ночью доставит ей такое удовольствие, что она все простит и забудет. Ну, сорвался человек, ну, уступил спьяну какой-то сучке-стюардессе – с кем не бывает? К тому же ничего они там не успели, милиция вмешалась. А по поводу алкоголизма, так он уже записался на лечение и готов даже ампулу себе вшить. Нет, простит его Неля, ради детей простит, да и не поедет же она одна с детьми в эмиграцию!

Рубинчик лихо свернул с Манежной площади на Проспект Маркса, браво, под музыку, проехал через Площадь Свердлова, первого председателя Совета Народных Комиссаров, мимо гранитного памятника Марксу и гостиницы «Метрополь», но стоило ему вырулить вверх, к площади Дзержинского, как при виде гигантской серой статуи «Железного Феликса», основателя КГБ, и, главное, при виде стоящей за Дзержинским громадины здания КГБ вся его храбрость и весь боевой задор разом исчезли, испарились, словно воздух из проколотого детского шарика. Конечно, ненцу Санко легко, ночуя с оленями на вечной мерзлоте Заполярья, «положить с прибором» на все, даже на КГБ. Но он, Рубинчик, историк по образованию и журналист центральной газеты, хорошо знает мощь этой организации. Не только у них в редакции, но и в «Правде», и даже в самом ЦК КПСС на Старой площади сотрудники боятся рот раскрыть, если поблизости стоит телефонный аппарат – каждый знает, что это уши всесильного Андропова. Оруэлл в своем романе дерзнул создать систему тотальной слежки в крохотной Англии только к 1984 году, а КГБ сумел осуществить эту фантазию на территории всего СССР на десятилетия раньше! Тут только за слушание книги Оруэлла по «Голосу Америки» или Би-би-си люди получают от трех до пяти лет ГУЛАГа – хотя, казалось бы, как вы можете узнать, какое радио слушает человек ночью, в своей квартире?

Внутренне съежившись, Рубинчик, как и все остальные водители на площади Дзержинского, тут же сбавил скорость на десять километров ниже дозволенной и уже осторожно, под пристальными взглядами дюжих охранников длиннющего пятиэтажного блока-здания ЦК КПСС на Старой площади, спустился по Китайскому проезду к площади имени народного комиссара Ногина и еще через минуту вырулил на короткую и горбатую улицу генерала Архипова.


Поставив машину в ста метрах от синагоги, Рубинчик с изумлением посмотрел на столпившихся возле нее людей. Он не только не ожидал увидеть здесь такое скопление народа, но, самое главное, он впервые в своей жизни видел таких откровенных евреев. Он вырос в русском детдоме, кончил русскую школу, служил в русской армии, учился в русском институте, работал в русской газете, объездил в командировках всю страну и за все тридцать семь лет жизни в этой русской среде привык если не скрывать, то, как все евреи, не выпячивать, затушевывать свое еврейское происхождение. И вдруг в Москве, в столице России и в самом центре «оплота всего прогрессивного человечества», рядом с площадью Дзержинского, – эта вызывающе пейсатая, бородатая толпа, сто, а то и больше мужчин в каких-то длиннополых пиджаках и ермолках на головах. И даже у нерелигиозных, безбородых мужчин и юношей в их демонстративно открытых воротах рубашек ярко блестят золотые цепочки с шестиконечными звездами! И женщины тут! И дети! А язык! На каком языке они говорят? Господи, неужели это… иврит? В Москве, на улице, открыто – иврит???

Еще не понимая, как он может сочетаться с этими евреями, но уже чувствуя себя не одиноким пловцом в океане, против которого вся гигантская стихия и мощь СССР, а среди своих, друзей, союзников, Рубинчик протиснулся сквозь толпу к двери синагоги. Тут какой-то низенький рыжебородый еврей в открытом черном пальто-лапсердаке, с белыми шнурками из-под пиджака и с какими-то тоненькими черными кожаными ремешками в руках остановил его:

– Аид?

Рубинчик вдруг с радостью обнаружил, что знает это слово. Но он не знал, как сказать по-еврейски «да», и поэтому лишь вальяжно, как вахтеру в редакции, кивнул рыжебородому и прошел в синагогу.

К его удивлению, внутри синагоги людей было значительно меньше, чем снаружи. В центре большого молельного зала стояли человек сорок мужчин. Усердно, как дятлы, раскачивая взад и вперед головами в ермолках, они бормотали какие-то негромкие гортанные слова:

«Эйн кейлохейну, эйн кадонейну, эйн кемалкейну, эйн кемошейну…»

Рубинчик уважительно снял кепку и поверх голов молящихся посмотрел в глубь молельного зала. Там, лицом к молящимся, стоял высокий, черноволосый и, к удивлению Рубинчика, молодой, не старше сорока, раввин в очках, в белой наплечной накидке с кистями поверх черного костюма. Он читал молитву наизусть, с закрытыми глазами, тоже раскачиваясь, взад и вперед, но периодически открывал глаза и, не прерывая своего молитвенного речитатива, зорко, как птица, взглядывал на дверь.

Рядом с раввином и тоже лицом к залу молились два огромных, усатых еврея тоже в белых наплечных накидках и удивительно похожих не то на грузин, не то на армян. За их спинами, в стене, был высокий стеклянный шкаф. Дверцы этого шкафа были украшены цветным витражом, а за стеклом стояли какие-то белые свертки и лежала на подушке какая-то толстая старая книга.

«Интересно, – подумал Рубинчик, – почему этот старый еврей, стоящий поблизости и поразительно похожий на знаменитого комедийного актера Герцианова, уже несколько раз оглянулся на меня с осуждением в глазах?» Рубинчик осмотрел себя – нет, все на нем в порядке, и кепку он снял уважительно, как и положено в церкви. Ладно, не будем обращать внимания. «Ми кейлохейну, ми кадонейну… Ми кемалкейну, ми кемошейну…» – невнятно неслось по синагоге, и Рубинчик с ужасом подумал, что он, конечно, никогда не выучит этот язык. Впрочем, ему и ни к чему, тут же успокоился он. Он не собирается молиться ни тут, ни там. И, уже не вслушиваясь в голоса молящихся, Рубинчик стал вглядываться в молодого раввина. Является этот раввин агентом КГБ или нет? Посвященный по роду своей профессии не то чтобы в секретные, но в неафишируемые подробности работы государственной идеологической машины, Рубинчик знал, что все священники во всех русских церквах получают свои приходы только по согласованию с Управлением по делам религиозных культов при Совете Министров СССР, но при этом Совет Министров – лишь вывеска и прикрытие, а на самом деле весь штат этого Управления состоит из кадровых офицеров КГБ, и ни один священник, включая самого Патриарха Всея Руси, не может состоять в своей должности без той или иной формы сотрудничества с этим Управлением. До такого контроля за душами и даже молитвами граждан не додумался, кстати, сам Оруэлл, но может ли и еврейский раввин быть гэбэшным стукачом?

– «…Ноде лемайлкейну, ноде лемошиэйну…» – раскачивался в молитве зал.

– «Ата ху Элохейну, Ата ху Адонейну! – возвысил вдруг голос раввин. – Атаху Малкейну, Атаху Мошиэйну! Амэн!…» А теперь, – продолжил он по-русски, – в связи с опозданием нашего высокого гостя, честь выноса Торы мы передаем сегодня нашим грузинским евреям, братьям Ираклию и Давиду Каташвили. Они пожертвовали на нашу синагогу каждый по две тысячи рублей! Прошу вас, Ираклий и Давид!

Раввин открыл стенной шкаф и со словами «Ваего бисноа гаарон, ваемэр мошекума гашем…» достал свиток в белом шелковом чехле с золотой вышивкой, передал его в руки двух грузинских евреев. Ираклий и Давид, с выражением высокой значительности на своих дынеобразных усатых лицах, огромными, как клешни, пальцами в золотых перстнях осторожно подняли священную Книгу и стали обносить ею молящихся. А раввин шел за ними, говоря:

– «Гадлу лагашем, ити унэромэма, шмо яхдав…»

И теперь, по мере приближения раввина к Рубинчику, он уже с близкого расстояния смог разглядеть его удлиненное, как у Христа, лицо с короткой бородкой и большими, чуть навыкате, доброжелательными и даже какими-то веселыми глазами.

Между тем каждый, к кому приближались грузиноевреи со свитком Торы, целовал ее шелковый чехол или трогал его белыми кистями, торчащими из-под их черных пиджаков. Но когда свиток приблизился к Рубинчику и он тоже потянулся губами к его белому шелку, грузиноевреи вдруг пронесли этот свиток мимо, не дали прикоснуться. Однако Рубинчик не посмел обидеться – черт их знает, подумал он, может, тут такой порядок и поцеловать Тору может лишь тот, кто пожертвовал что-то на синагогу…

Закончив обход, раввин взял свиток у братьев-великанов, положил его обратно в шкаф и запер этот шкаф ключом. И тут же толпа молящихся задвигалась, заговорила на разные голоса. Рубинчик понял, что утренняя служба закончилась, и собрался протиснуться к раввину, но раввин вдруг поднял руку и сказал по-русски:

– Ша, евреи! Перед тем, как мы разойдемся, я хочу напомнить вам, что главное для еврея в субботу – не только молитва. Когда Господь диктовал Тору Моисею, он велел нам праздновать субботу. То есть, что бы ни случилось за прошедшие шесть дней, – радоваться жизни, петь, веселиться, вкусно есть и пить вкусные вина. Иными словами, Бог подарил своему народу пятьдесят два праздника оптимизма, которые заряжают нас на последующую неделю труда и преодоления трудностей! И плюс – еще дюжину поводов веселиться: Пурим, Ханука, Песах, Симха Тора… Такого количества праздников жизнелюбия нет ни у кого, и это один из секретов нашей живучести. Со времен царя Ирода десятки тиранов отнимали у нас деньги, дома, скот, землю, право носить еврейскую одежду, издавать свои книги и газеты, говорить на своем языке и учить ему наших детей. И не могли понять, почему, потеряв все, даже родину и родной язык, мы остались евреями. А разгадка проста: человека, который хотя бы раз в неделю радуется жизни, сломать нельзя! А уж целый народ – тем более! Подумайте сами: разве может выжить в веках народ угрюмый, злобный, живущий в грязи, разврате и зависти? И кого, кроме уродов и бандитов, можно зачать со злости, агрессивности и в алкогольных парах? А у евреев даже интимный момент зачатия новой жизни – тоже праздник, освященный Богом. Потому мы рожаем не тиранов, не убийц, не Гитлеров, а Эйнштейнов, Шагалов и Гершвиных…

Господи, с изумлением подумал Рубинчик, разве не то же самое он всегда говорит в постели своим русским дивам: соитие – это праздник, подаренный Богом! Именно потому он останавливает их нетерпение, включает свет, подносит им вино или шампанское – чтобы освятить им этот момент, сделать его праздником!

– И до тех пор, пока мы будем праздновать жизнь и благодарить за нее Творца хотя бы по субботам, мы останемся евреями, несмотря ни на что! – сказал раввин и вдруг стал отбивать по своей трибуне ладонями какой-то ритмичный, как в рок-концерте, мотив и петь:

«Адом олам, ашер малах Бетерем кол ецир нирва! Леейт нааса вехефцо кол, Азай мелехшемо никра!…»

Зал подхватил песню, задвигался, застучал и захлопал в такт, и Рубинчик, который не понимал ни слова в этом псалме, вдруг ощутил, что его тело пульсирует и движется в ритме этой песни и ноги приплясывают вмеcте со всеми.

«В руки Творца Вверяю свой дух И ничего не боюсь!»

– по-русски завершил свой гимн молодой раввин. – Все, евреи! Желаю вам веселого праздника! Гут шабес! – И направился к внутренней двери, которая была за шкафом с Торой.

Рубинчик торопливо ринулся за ним:

– Извините, пожалуйста!…

Раввин повернулся и посмотрел на Рубинчика поверх очков. В его веселых темных, чуть навыкате глазах было что-то знакомое, почти родное. И Рубинчик сказал открыто:

– Я собираюсь эмигрировать и хочу почитать что-нибудь об Израиле. Дело в том, что я…

И вдруг раввин, который только что был таким веселым и открытым, отшатнулся от Рубинчика и, вскинув руки, закричал:

– Как вы смеете?! Это провокация! Мы тут такими вещами не занимаемся!

– Это не провокация, что вы! – опешил Рубинчик и заверил раввина: – Я честно… Просто у меня нет никакой информации об Израиле, а я…

– Вон отсюда! Вон! – снова вскричал раввин, с каким-то даже чрезмерным, театральным гневом показывая ему на дверь.

– Подождите! Минуту! – негромко попросил Рубинчик и вынужденно признался: – У меня есть проблема другого свойства. С органами. И я хотел…

Но тут два великана грузиноеврея взяли его под локти и потащили из зала, говоря тихо, но грозно:

– Ыди, ыди, провокатор!

– Да я еврей, клянусь! – в отчаянии уперся Рубинчик, стараясь повернуться к раввину: – Я Рубинчик! Еврей!

Никогда в жизни он еще не выкрикивал свою фамилию в надежде, что именно она ему поможет. Наоборот, он всегда стеснялся ее и даже статьи свои подписывал ее сокращенным на русский лад вариантом.

– Тыхо! – сказали ему братья-великаны, легко поднимая его за локти над полом и неся к выходу. – А то обрезание сделаем, сразу станешь еврей!

– Да у меня есть обрезание! Показать? – психанул Рубинчик.

Но могучие братья уже вышвырнули его из синагоги прямо на улицу. И следом – его кепку, которую он обронил, пока они несли его.

Вся толпа евреев – все сто человек, которые толпились перед синагогой, – повернулись к нему и стали молча рассматривать его в упор, с брезгливостью и презрением в глазах. А один из них – какой-то молодой и лохматый, как хиппарь, и с гитарой с руках – даже насмешливо бряцнул по струнам, когда Рубинчик, выброшенный из синагоги, «приземлился» на все свои четыре конечности.

Но он не уйдет отсюда, нет! Рубинчик вскочил на ноги, как в детстве в детдомовской драке, и в бешенстве посмотрел на этих жидов. Вот вам хер! Вы евреи – и я еврей! Вы хотите уехать, и я хочу уехать! А то, что мне раввин не поверил, – что ж! Может, и правильно! Мало ли каких провокаторов может подослать КГБ в синагогу, чтобы потом обвинить раввина в сионистской пропаганде! Но он, Рубинчик, докажет, что он не провокатор. Он предъявит паспорт, где в пятой графе черным по белому записано «национальность – еврей»! В конце концов, здесь-то это должно ему помочь!

– Аид? – прозвучало рядом.

Рубинчик повернулся. Перед ним стоял тот самый рыжебородый, который пробовал остановить его при входе в синагогу.

– Да! Аид! – с вызовом ответил Рубинчик.

– Как отца звать?

– Не знаю. Я сирота.

– А мать?

– Я же сказал – не знаю! Они все в войну погибли! А в чем дело?

– Не кричи! Обрезан?

– Показать?

– Нет, держи при себе. Тефилин наденешь?

– А что это?

Рыжебородый не стал объяснять. Из бездонных карманов своего не то пальто, не то лапсердака он извлек тонкие черные кожаные ремешки, на которых держалась крохотная черная коробочка. Эту коробочку он приложил ко лбу Рубинчика, а тонкие кожаные ремешки обвил вокруг его головы и левой руки. При этом, сокрушенно качая головой, сказал:

– Какой же еврей в субботу на машине ездит? Да еще в синагогу! И в синагоге кепку снимает! Ай-яй-яй! Все забыли!…

Только тут до Рубинчика дошло, почему его приняли в синагоге за провокатора.

– Повторяй за мной! – приказал рыжебородый. – «Барух Гашем…»

– Подожди! – сказал Рубинчик. – Мне нужна информация об Израиле. И вообще, мне нужно с кем-то посоветоваться…

– Тише. Не кричи. Мы тебе все дадим. И книги, и совет. А теперь повторяй за мной. «Барух Гашем Элухейну…»

– «Барух Га-шэм Элу-хэйну…» – с трудом, непривычным к таким гортанным звукам языком повторил Рубинчик.

– «Леаних тефилин…»

– «Леаних тефилин…» – вторил Рубинчик.

Вокруг стояли евреи, смотрели на него и рыжебородого.

– «Шэма Исрайэл…»

Рубинчик встретил взгляды этих евреев, набрал в легкие воздух и выдохнул громко, с вызовом:

– «Шэма Исрайэл!»

– Зачем кричать? – вдруг сказал рыжебородый по-русски. – Он тебя и так слышит. Говори спокойно: «Адонай Элохейну, Адонай Эхад!…»

– «Адонай Элохейну, Адонай Эхад!» – изумляясь себе, вторил Рубинчик на иврите.

И вдруг ему показалось, что он уже говорил когда-то эти слова. Но где? Когда? Он не мог вспомнить.

Хиппарь с гитарой и маленькая седая женщина одобрительно качали головой в такт его молитве.


А напротив, на другой стороне улицы генерала Архипова, в серо-пепельном жилом доме, за окном третьего этажа, стоял у подзорной трубы полковник госбезопасности Олег Барский и счастливо улыбался. Лед тронулся, пела его душа, лед тронулся! Иосиф Рубинчик вышел из запоя и примкнул к самым отъявленным, самым активным еврейским активистам – Карбовскому, Бродник, Герцианову и прочим. Капитан Зарцев усердно снимал это фотокамерой «Зенит» с длиннофокусным объективом.

Лучшего подарка Рубинчик не мог преподнести КГБ, даже если бы захотел.