"Выстрел на Лахтинской" - читать интересную книгу автора (Михайлов Владимир Георгиевич)

7

С утра моросил мелкий дождик, который нередко бывает в Ташкенте ранней осенью. В стареньком темном плаще, шагая прямо по лужам, шел в этот день Сазонов в милицию, по дороге еще раз обдумывая, как он построит сегодня допрос Марины.

Что могло толкнуть ее на убийство? Наследство? Но ведь все, что имел профессор, и без этого принадлежало ей.

Да, случай сложный, и Сазонов понимал, что допрос должен стать решающим. Заключение эксперта гласило, что профессор умер не на кровати, а на полу. Уже одно это дает основание изобличить Марину во лжи. Далее, если бы профессор стрелялся сам, то револьвер лежал бы рядом с ним, и в дуло затекла бы кровь — судя по фотоснимку, ее скопилось там немало. Наконец, профессор отнюдь не был левшой. Так почему же он стрелялся левой рукой? Пусть Марина попытается объяснить все это.

Волновался Сазонов, пожалуй, не меньше, чем Марина, которая час спустя постучала в уже знакомую, обитую черной клеенкой дверь. Следователь сидел за тем же столом, покрытым зеленым потертым сукном. Пепельница перед ним была полна окурков, в комнате клубился табачный дым.

— Ну что ж, приступим, Марина Андреевна, — сказал следователь, внимательно взглянув на обвиняемую.

Он увидел, как она изменилась за эти два месяца — похудела, даже постарела, и глаза ее стали какими-то потухшими, в углу рта обозначились горькие складки.

— Итак, судя по вашим предыдущим показаниям, профессор застрелился на кровати и после этого вы перенесли его на пол?

— Нет, — ответила Марина, — в прошлый раз я нарисовала не совсем верную картину самоубийства.

Это было полной неожиданностью для следователя. Он-то полагал, что Марина подтвердит свои показания, и уже приготовил заключение экспертизы, чтобы уличить ее во лжи.

— В действительности дело обстояло так, — продолжала она, — Вечером, накануне гибели мужа, мы опять мучительно и долго выясняли отношения, и я заявила, что, наконец, твердо решила уйти от него. Спали мы на полу, так было прохладнее. Ночью муж часто вставал, ходил по квартире, что-то обдумывал. Я спала плохо, мне было тревожно.

Рано утром пошла на базар неподалеку, чтобы купить фруктов к завтраку. Открывая дверь ключом, я услышала выстрел. Подбежала к постели и увидела, как у Николая Петровича с виска тоненькой струйкой стекает кровь. Я страшно закричала, а он чуть приподнялся, повернул голову в мою сторону и дважды перекрестил меня.

— Почему же вы раньше утверждали, что перетаскивали мужа вместе с постелью на пол? Ведь вы были предупреждены об ответственности за дачу ложных показаний.

— Мне было стыдно — вдруг все узнают, что мы с профессором спали на полу.

— Гм... мне кажется, что эта причина не настолько серьезна, чтобы обманывать следствие. Ну, ладно. Скажите, где находился револьвер после выстрела и почему на нем нет следов крови? Прошу на этот вопрос ответить точно и правдиво.

— Как я припоминаю, револьвер лежал после выстрела на постели. Он был чуть испачкан кровью, но я его вытерла, а затем положила на стол в прихожей. Когда какой-то мужчина побежал вызывать скорую помощь, я снова взяла револьвер и даже выходила с оружием во двор.

— Если вы говорите правду, то ваш поступок меня крайне удивляет. Вы ведь понимаете, что после убийства или самоубийства все должно оставаться на месте, чтобы не затруднять следствие. Вы ведь и судебную медицину изучали?! Зачем же вы это сделали?

Она ответила не сразу. Сидела потупившись, затем подняла на Сазонова глаза, полные слез, тяжело вздохнула и проговорила с трудом:

— Я взяла револьвер потому... Потому, что сама тоже хотела покончить с собой.

— Вот как! Неужели вы так сильно любили своего мужа? Не каждая жена решилась бы на это!

— Я не просто любила Николая Петровича. Я боготворила его. За ум, за талант ученого. Он был необыкновенный человек во всем. Я бы покончила с собой тогда. Остановило одно: мама. Она тяжело больна. Это убило бы ее.

— Марина Андреевна, — сказал следователь как можно мягче, — я хотел бы вам верить, но, к сожалению, в ваших поступках много противоречивого, и это вызывает большие сомнения. Судите сами, сначала вы говорили, что муж застрелился на кровати и вы перенесли его с постелью на пол. Теперь утверждаете, что он спал на полу. Чему верить? На первых допросах вы заявляли, что не трогали револьвер, а теперь говорите, что брали его в руки, даже обтерли и хотели выстрелить в себя. Где гарантия, что вы не придумали это объяснение, чтобы оправдать себя?

Профессор не был левшой, а между тем выстрел произведен в левый висок... Вы понимаете, слишком много говорит не в вашу пользу, и я должен вас предупредить: если вы не сумеете доказательно объяснить эти противоречия, улики оборачиваются против вас. В последний раз советую: расскажите всю правду, какой бы горькой она ни была. Вам станет легче, и суд учтет ваше чистосердечное признание... Ну, Марина Андреевна...

— Поверьте, я сказала правду, — она всхлипнула.

— Но нужны факты, факты, Марина Андреевна.

— Мне больше нечего добавить.

Сазонов написал обвинительное заключение и поехал с ним к прокурору для утверждения.

— Так все-таки призналась она в убийстве? — спросил прокурор, листая обвинительное заключение на двух десятках страниц.

— Нет, категорически отрицает свою вину, утверждает, что профессор застрелился сам.

— Ну, а вы... уверены, что это убийство?

— Безусловно, — заявил следователь, — обвиняемая все время говорит неправду, путается в собственных показаниях. Вначале она утверждала, будто муж застрелился на кровати, и она уже потом перенесла умирающего на пол...

— Зачем ей было обманывать?

— Объяснение смехотворное — боялась огласки, что они с профессором спали на полу, я же думаю, ей надо было как-то объяснить отсутствие револьвера на постели, куда он непременно должен был упасть из руки профессора.

Убийство подтверждается и необычным для самоубийц входным пулевым отверстием; оно на левом виске, но известно, что левшой профессор не был. Далее, если мы согласимся с тем, что муж якобы перекрестил Марину Андреевну уже умирая, то фотография, сделанная после смерти Панкратьева, вновь уличает обвиняемую во лжи. Поворачивая к ней голову, он должен был испачкать кровью затылок, спину, подушку.

— Каковы же, по-вашему, мотивы преступления?

— Суть, полагаю, в том, что обвиняемая разрывалась между матерью и мужем, жизнь ее превратилась в сплошное терзание. Она искала выход. Вот она и пришла к мысли об убийстве. Рано утром пятого августа Марина вернулась с базара и застала профессора еще спящим. Тогда она вытащила из-под подушки револьвер и выстрелом в левый висок убила мужа, чтобы решить, как ей казалось, все проблемы.

— Логично ли это? Прежде чем утвердить обвинение, я хочу подробнее ознакомиться с приведенными в деле документами.

Вечером, когда посетители уже разошлись, а за окном стемнело, прокурор зажег настольную лампу и начал внимательно читать объемистое «Дело по обвинению М. А. Панкратьевой в преднамеренном убийстве мужа». Вновь и вновь перелистывал он его. Сперва выводы, сделанные следователем, казались незыблемыми, но постепенно возникали сомнения. Ну, хотя бы то, что профессор был жив некоторое время после выстрела. Значит, лужа крови, хорошо видная на фотографии, образовалась постепенно.

И выходит, что если Марина, как она утверждает, подняла револьвер сразу же после выстрела, то кровь, естественно, и не могла затечь в дуло. Далее, экспертиза допускает, что профессор мог сделать сознательные движения тотчас после выстрела, то есть перекрестить жену. Вполне вероятно, что Панкратьев тогда приподнялся, поэтому и не испачкана кровью спина.

Да и мотивы преступления не были, по мнению прокурора, достаточно обоснованы. Чтобы решиться на убийство, нужна активная злая воля. Это хорошо знал прокурор, много лет имея дело с преступниками. Вряд ли это свойственно молодой интеллигентной женщине. В любом случае надо было расспросить о Марине подробней. Хотя бы ее товарищей, подруг по институту. Следствие, к сожалению, не сделало это.

Что и говорить, было немало фактов, которые свидетельствовали в пользу версии об убийстве. И все же некоторые обстоятельства снова и снова настораживали прокурора. Вот, к примеру, в обвинительном заключении как бы подчеркивается, что «религиозная мещаночка» убила своего мужа за то, что он сделал открытие, подрывающее самые основы религии.

Почему, кстати, Сазонов не поинтересовался, действительно ли Панкратьевым сделано важное открытие? Мало ли что напишет тот или иной корреспондент. А ведь это легко могли подтвердить многочисленные коллеги профессора по медфаку.

Но Панкратьев, как видно из тех же материалов дела, сам был религиозным человеком. Не зря же написал он келейное письмо митрополиту Никандру. Впрочем, здесь, как и в некоторых иных случаях, заметно противоречие. Профессор однажды сказал своему сотруднику Тарасову, что был атеистом еще до революции. Если он мог сказать неправду в этом случае, то почему не мог сделать это и тогда, когда рассказывал одному из своих соседей о неких «крупных суммах», якобы предложенных ему кем-то за научное открытие?

Все эти соображения прокурор изложил письменно. И на обложке дела размашисто написал: «Начальнику следственного отдела гормилиции. На доследование».

 

Зинкин вызвал в свой кабинет Сазонова и Маргонина, сообщил им о возврате дела на доследование. Все трое понимали — это их недоработка, просчет в ведении следствия.

— Дело решено передать Маргонину, теперь он полностью за него отвечает, — тон начальника был приказным.

— Ясно. Когда передать? — спросил побледневший Сазонов.

— Немедленно. И ты, Георгий Викторович, не спрашиваешь, отчего так решили?

Сазонов молчал.

— Потому, что твоя версия зашла в тупик, а ты этого не видишь. А тебе, Леонид, советую выяснить, что было главным в жизни профессора, поглубже познакомиться с его исследованиями, детально разобраться в них, побеседовать откровенно с коллегами Николая Петровича и подругами его жены, выяснить, что за человек Марина.

Уполномоченным уголовного розыска часто приходилось самим следить за подозреваемым человеком, самим его допрашивать и вести всю следственную работу — работников в милиции не хватало. Маргонину уже не раз приходилось бывать в роли следователя, и он был уверен, что справится с порученным делом. Необходимо было собрать новые факты, тщательно все проанализировать и установить, наконец, убили ли Панкратьева — и кто это сделал — или он застрелился сам. А «белых пятен» в деле было довольно много.

Маргонин прежде всего пришел на кафедру физиологии. У входа в добротное кирпичное здание стоял, кого-то поджидая, молодой человек в коротком черном халате. На поводке он держал небольшую рыжую собачку, которая заливалась жалобным лаем.

— Здравствуйте, доктор Тарасов!

— Откуда вы меня знаете?

— Именно таким я и представлял вас, когда знакомился с делом Панкратьева. Моя фамилия Маргонин.

Молодой человек чуть растерялся, но быстро овладел собой и, передав служителю собаку, пригласил Маргонина в кабинет, где еще недавно работал его шеф. Над письменным столом висело изречение: «Я не вижу оснований для пессимистических взглядов, согласно которым искусственное превращение мертвого вещества в живое никогда не удастся. — И. Лееб».

Заметив, что гость внимательно читает эти слова, Тарасов разъяснил:

— Любимое выражение профессора. Он много работал как раз для того, чтобы подтвердить это.

— Все же оно, вероятно, относится к области фантастики?

— Пока да, но ведь речь-то идет о будущем.

В углу стоял аппарат величиной со шкаф. К нему с двух сторон вели электрические провода. Через переднюю прозрачную стенку прибора Маргонин увидел какие-то пленки и множество резиновых трубок.

Заметив, что следователь заинтересовался прибором, Тарасов объяснил, что это последнее изобретение Николая Петровича — аппарат для принудительного отмывания крови, как называл его профессор. Но о деталях конструкции прибора он не рассказывал даже своим сотрудникам.

— Это мне известно из материалов дела, — перебил Маргонин, — но сам аппарат видеть не довелось. Я как-то представлял его гораздо меньше. Хотелось бы разобраться, насколько мне это доступно, в исследованиях, которые проводил Панкратьев и которые, как я слышал, продолжаете вы, — сказал Маргонин, усаживаясь на стул.

— Что ж, постараюсь посвятить вас. Итак, свои исследования профессор начал еще накануне первой мировой войны. В то время у некоторых ученых возникла мысль о возможности очищения крови от ядов и других вредных веществ, проникающих в организм. Панкратьев был захвачен идеей очищения крови, но началась мировая война, и исследования пришлось прекратить. Затем переезд в Ташкент, гражданская война, и вот лишь в 1924 году у профессора появились условия для работы, и он развернул ее довольно широко. Опыт следовал за опытом.

— Чего же достигал профессор этими опытами?

— Дело в том, что введенное животному ядовитое вещество — морфий — концентрировалось, главным образом, в жидкой части крови или плазме. Поскольку плазму заменяли смесью солевого раствора с желатином, то вместе с ней удалялся и яд. А эритроциты, на которых оседала часть яда, промывались и, уже обезвреженные, вводились животному вновь.

— При каких же заболеваниях предполагал профессор использовать свой метод лечения?

— В случае отравления различными ядами, при тяжелых болезнях почек, когда они перестают очищать кровь от ядовитых веществ и в результате наступает отравление организма...

— Не замечали ли вы в последнее время каких-либо перемен в поведении профессора? — с интересом спросил Маргонин.

— Да, действительно, последнее время профессор ходил мрачным.

— И чем же вы это объясняете?

— Ну, во-первых, на одном из заседаний ученого совета медфака шеф выступил с отчетом о научной работе кафедры, и его исследования подверглись критике. Дело в том, что после статьи в центральной печати у профессора появились завистники.

— Вот как! — воскликнул Маргонин. — Так вы считаете, что критика объясняется завистью его коллег.

— Возможно, это и не совсем так. Просто шефу предложили ввести в опыты контрольную группу животных, — разъяснил Тарасов.

— А что это значит?

— Речь идет о дополнительных наблюдениях над животными, которым тоже вводили морфий, но промывание крови не делали. После того как мы приступили к этим опытам, оказалось, что в контрольной группе некоторые животные тоже выживали, несмотря на то, что их кровь не промывали. Тогда профессор распорядился увеличить дозу морфия. В этом случае погибали не только все контрольные животные, но, к сожалению, и некоторые собаки, которым мы делали промывание крови.

— И что же? — спросил Маргонин, не вполне поняв разъяснения молодого ученого.

— Это ставило под сомнения результаты исследований, как выразился профессор, «спутало все карты». Николай Петрович считал, что все дело здесь в несовершенстве аппаратуры: кровь во время центрифугования нагревалась и часть эритроцитов разрушалась. Конечно, если бы у нас была центрифуга с охлаждением, процесс отмывания крови ускорился бы, увеличилось бы количество выживших животных. Но то, о чем мечтал профессор — перенести результаты исследований на больных людей, пока отодвигалось все дальше и дальше. Все это действовало на Николая Петровича удручающе, он стал вспыльчивым и, пожалуй, нетерпимым. Мы, его сотрудники, боялись лишний раз обратиться к профессору даже по делу. А тут еще в связи с решением совета медфака создали комиссию якобы для помощи нашей кафедре. Один из членов этой комиссии, весьма недоброжелательный человек, доцент Соловьев, как-то в отсутствие шефа заглянул в лабораторию и принялся расспрашивать сотрудников о ходе экспериментов. Ему удалось выяснить, что за последние два месяца погибло девять собак. Когда Николай Петрович узнал об этом, он был очень возмущен и, естественно, расстроился, собирался даже пойти с жалобой к руководству университета, но потом оставил эту мысль.

— Да, — покачал головой следователь, — ситуация у Николая Петровича сложилась не совсем приятная.

— Профессор был человеком очень упорным, и мы были уверены, что все закончится успехом и Панкратьев докажет свою правоту, — с энтузиазмом сказал Тарасов. — Тем более, что науке известны факты, когда прекрасные идеи и даже открытия не получали сразу признания. Один из таких случаев произошел с нашим земляком, известным хирургом Петром Фокичем Боровским.

— И давно это было? — заинтересовался Маргонин.

— В конце прошлого века Боровский открыл возбудителя пендинской язвы, сделал доклад на заседании Петербургского хирургического общества, но не получил признания. Даже знаменитый Склифосовский не поддержал его. К голосу безвестного врача, да еще из далекой провинции, никто не прислушался. Согласились, наоборот, с прославленным Склифосовским. А через пять лет после этого американец Райт осматривал больную девочку и снова открыл возбудителя болезни — ведь об открытии, сделанном Боровским, Райт ничего не знал. Пока еще и о наших исследованиях мало кто знает. Труд Панкратьева, который он писал несколько лет, исчез.

— Рукопись мы нашли. Ее, оказывается, украл приемный сын профессора Анатолий, — ошеломил Тарасова Маргонин.

— Вот как! А где же она теперь?

— Приобщена к делу. Но после окончания следствия будет вам возвращена.

— Когда еще следствие закончится... — Тарасов вздохнул. — Профессор собирался опубликовать свой труд в самое ближайшее время, а то получится так же, как с открытием возбудителя пендинской язвы.

— А разве Панкратьевым и его сотрудниками открытие уже сделано? — серьезно спросил Маргонин.

— На этот вопрос нелегко ответить однозначно. Во всяком случае, предпосылки для этого уже есть.

— Мне трудно в этом разобраться, я не врач, а следователь.

— И поэтому вы, конечно, обратитесь к авторитетным ученым за консультацией и повторите ту же ошибку, которую сделали члены Петербургского хирургического общества.

— И, наконец, последний вопрос... Верно ли, что профессору кто-то предлагал большие деньги, да еще в иностранной валюте, за его рукопись?

— Я об этом ничего не слышал, по крайней мере, мне об этом шеф не говорил. Впрочем, не думаю, чтобы это было так. Панкратьев не делал из своих исследований тайны. Даже с трибуны научного съезда врачей Средней Азии он во всеуслышание рассказал о своих опытах. Правда, в то время наблюдения производились лишь на собаках, а впоследствии к ним прибавились опыты и на обезьянах.

— Труды съезда опубликованы?

— Да, — подтвердил Тарасов.

— Значит, любой желающий мог бы ознакомиться с ними?

— Конечно! А вообще, исчерпывающую информацию о возможности использования метода отмывания крови у больного мог бы дать профессор Канев. Он прекрасный клиницист и давно уже интересуется исследованиями Николая Петровича.

Канева на кафедре не оказалось, он уже ушел домой, и Маргонин направился в библиотеку медфака. Там ему выдали небольшой том материалов научного съезда врачей Средней Азии. В оглавлении значился и доклад профессора Панкратьева. Не все он понял в этом докладе, однако его содержание соответствовало тому же, о чем рассказывал Тарасов.

Маргонин обратил внимание и на прения по докладу, опубликованные в том же сборнике. Как оказалось, с критическими замечаниями в адрес докладчика выступил Александр Николаевич Канев.

«Выводы автора будут иметь значение для клиники, — заявил Канев на съезде, — если для промывания организма будет употребляться кровь другого индивидуума».

Это замечание коренным образом меняло предложенный Панкратьевым метод. Ведь вместо промывания крови можно было после вывода «отравленной» крови перелить чужую — от здорового человека.

«Значит, не все ученые одобрили доклад, — подумал Маргонин, — ведь все, что делал Панкратьев в эксперименте, он предлагал в дальнейшем применять к человеку. Кто же прав — Канев или Панкратьев? Да, наука не так проста, и решать надо, только взвесив все «за» и «против». Версия о том, что Панкратьеву предлагали «большие деньги» за его открытие, не подтвердилась...»

Профессор Канев жил в небольшом особняке на Жуковской. Найдя нужный номер дома, Маргонин с минуту постоял у высоких двустворчатых дверей с медной табличкой «Профессор Александр Николаевич Канев» и решительно повернул кольцо звонка. Дверь открыли, его пригласили войти, видимо, приняв за больного.

В приемной находилось уже несколько человек — трое мужчин и одна женщина. Маргонин сел за круглый столик рядом с фикусом в большой деревянной кадке и стал просматривать журналы. Наконец очередь дошла и до него.

Маргонин оказался в просторном кабинете, все стены которого занимали полки с книгами. Комната обильно освещалась заходящим солнцем. За огромным письменным столом с красивыми резными тумбами сидел широкоплечий мужчина с круглым лицом и внимательными серыми глазами. Маргонин опустился в кресло и буквально утонул в нем.

— На что вы жалуетесь? — мягким голосом спросил Канев.

— Пока, к счастью, ни на что. Я из милиции,

— И что же вас привело ко мне? — удивленно произнес профессор.

— Видите ли, мы расследуем случай гибели заведующего кафедрой медфака Панкратьева. В связи с этим мне пришлось познакомиться с трудами научного съезда врачей Средней Азии. В прениях по докладу Николая Петровича вы отметили ряд недостатков в его исследованиях. В чем был прав, а в чем неправ Панкратьев?

— Это разговор надолго. А у меня правило — больные прежде всего. Надеюсь, вы разрешите закончить прием?

— Конечно, я подожду.

Через полчаса ушел последний посетитель, и профессор, наконец, освободился. Он усадил Маргонина на диван, придвинул к нему небольшой столик и, попросив немного подождать, через минуту появился с подносом, на котором стояли красиво расписанный чайник, две пиалы, варенье и ваза с виноградом.

— Теперь я к вашим услугам, — произнес Канев, аккуратно и не спеша разливая чай. — Случай трагической гибели профессора Панкратьева потряс нас всех. Я слышал, будто в его смерти обвиняют жену?

— Это не совсем так, — сделав несколько глотков чая, сказал Маргонин, — мы просто хотим разобраться во всех обстоятельствах дела и рассматриваем разные версии.

Канев заговорил медленно, тщательно расставляя слова в четких фразах, как будто читал лекцию студентам:

— Николай Петрович был очень обидчивым человеком и после моего выступления на съезде долгое время со мной не разговаривал. А после отчета на ученом совете и замечаний коллег Панкратьев вообще замкнулся в себе.

И вот четвертого августа вечером, дату я помню точно, Николай Петрович пришел ко мне домой.

— Он и раньше бывал у вас? — спросил Маргонин.

— В том-то и дело, что нет, — отхлебнув из пиалы, продолжал Канев, — профессор Панкратьев был замкнутым и нелюдимым человеком, в гости мы друг к другу не ходили, поэтому его появление меня удивило.

«Думал зайти к вам ранее, да как-то неудобно было, а теперь узнаю, что вы в отпуск уезжаете... Я хотел бы обсудить результаты исследований с вами...» — говорил он быстро, возбужденно, комкая концы слов.

Затем Николай Петрович разложил на столе протоколы опытов. Мы долго обсуждали результаты его исследований. Введение группы контрольных наблюдений показало, что яд полностью отмыть из крови не удается. Впрочем, это было мне ясно с самого начала. Ведь яды концентрируются не только в плазме, но и в печени, селезенке, лимфатических железах... Вам это понятно? — с сомнением посмотрел профессор на Маргонина.

— В общих чертах.

— Ну, что будет неясно, переспрашивайте. Далее Николай Петрович рассказал мне буквально следующее: «На днях ко мне на работу пришел больной эритремией, и я решил проверить свою теорию в опыте на человеке. Собственно говоря, лишь первую часть опыта, а именно — отмывание крови».

— А что такое эритремия? — спросил Маргонин.

— Это болезнь, при которой увеличивается количество эритроцитов, то есть красных кровяных шариков. Если у здорового человека их число не превышает пяти миллионов, то у больных эритремиеи оно увеличивается до шести-семи миллионов. Лечат это заболевание кровопусканиями. Так вот, Николай Петрович сделал больному кровопускание и решил отмыть эритроциты, а заодно посмотреть под микроскопом, не разрушились ли они. Но опыт не удался, хотя Николай Петрович и отмывал кровь в центрифуге, недавно полученной из Франции.

Как я понял, это ужасно расстроило профессора Панкратьева — он возлагал на новую центрифугу много надежд.

— Почему же так получилось? — заинтересовался Маргонин.

— Кровь больного при центрифуговании свернулась. Известно, что у человека кровь свертывается быстрее, чем у животных. На результат опыта, по-видимому, подействовала и жара — вероятно, необходима специальная центрифуга с охлаждением...

После долгих споров мы пришли к выводу, что о применении предложенного Панкратьевым метода человеку пока не могло быть и речи.

— Пока? — переспросил Маргонин.

— Да, именно пока, — подтвердил Александр Николаевич, — со мной нехотя согласился и Панкратьев. Я опять-таки посоветовал в случае отравлений делать вначале кровопускание, а затем переливать пострадавшему кровь от донора. «Но где-то сейчас уже переливают кровь?» — спросил тогда Панкратьев. «В Москве, Ленинграде, Харькове. Думаю, что не за горами освоение этого метода в Ташкенте», — ответил я.

Я понимал, что наш разговор означал для Панкратьева крушение всех его надежд: ведь разработка какого-либо метода лечения в эксперименте должна обязательно закончиться использованием его для человека, иначе незачем, как говорят, и огород городить. Когда я узнал о гибели Николая Петровича, то сразу подумал, что его смерть в какой-то мере была результатом и нашего с ним нелицеприятного разговора. Но поступить иначе я не мог, да и не предполагал в то время, что это произведет на него столь сильное впечатление, — тяжело вздохнул Канев.

— Панкратьев в то время переживал тяжелую личную драму, — вмешался Маргонин, — ему все казалось, что молодая жена его не любит. Видимо, Николаю Петровичу не следовало жениться на женщине моложе его почти на 30 лет.

— Гм... — пригладил усы Канев, — моей жене столько же, а мне уже скоро пятьдесят, но живем мы, как говорят, душа в душу... А вообще многому студенты медфака могли бы поучиться у Панкратьева. Своими идеями он мог наделить десятки научных работников, и какими идеями! Тут и консервация сердца теплокровных животных, и сохранение тканей человека в течение долгого времени, и оживление нервов, и прижизненное промывание крови... Если бы Николай Петрович не погиб, то, возможно, через несколько лет мы были бы свидетелями больших открытий в области медицины...

 

В деканате Маргонин узнал, что студентка медфака Римма Медведева — ближайшая подруга Марины сейчас находится на занятиях по микробиологии. Кафедра микробиологии располагалась в одном из кирпичных домов, построенных на территории больницы после организации медицинского факультета.

Открыв тяжелую дверь с медной, начищенной до блеска ручкой, Маргонин оказался в коридоре. Справа и слева несколько дверей вели в аудитории. На одной из них кнопками был приколот лист ватмана с надписью «Лаборатория». Маргонин вошел. Почти всю комнату занимал длинный стол, на котором стояло несколько микроскопов. За одним из них сидел молодой человек и что-то рассматривал, время от времени подкручивая микрометрический винт. Увидев вошедшего, он поднялся с места.

— Я хотел бы видеть студентку Медведеву, — сказал Маргонин, — в деканате мне сообщили, что она занимается здесь.

— Хорошо, я ее вызову, вы пока присядьте, — и молодой человек указал на стоящий у окна стул.

Через несколько минут по коридору застучали каблучки, и в комнату вошла девушка со светлыми волосами, заплетенными в две длинные косы, с ямочками на щеках и большими голубыми глазами. Чем-то она напоминала Маргонину Аню, от которой он недавно получил письмо с обещанием приехать после окончания учебного года в школе.

— Мне хотелось бы побеседовать с вами о Марине Панкратьевой, — сказал ей Маргонин.

В это время в лабораторию с гомоном и шумом ввалилась стайка студентов.

— У нас сейчас занятия по микробиологии. Профессор распорядился, чтобы мы работали здесь, так как все аудитории заняты, — сказал один из них.

Маргонин с Медведевой вышли.

— Я из уголовного розыска, — он показал свое удостоверение. — Здесь, как я вижу, нам побеседовать не удастся, может быть, зайдем в кафе и выпьем по чашечке кофе, а заодно и поговорим.

— Не знаю, удобно ли это будет, — неуверенно ответила Римма.

— Мне кажется, никакого криминала здесь нет. Я бы мог пригласить вас в милицию как свидетельницу, но, полагаю, так будет лучше.

Несколько столиков небольшого кафе, расположенного невдалеке от больницы Полторацкого, стояли на нависшей над Саларом деревянной террасе. Здесь было прохладнее, внизу несла свои быстрые желтые воды небольшая речка. Белый с голубым навес защищал от солнечных лучей. Официант услужливо осведомился — чай, кофе, пирожные?

— Кофе с тортом, пожалуйста.

Когда официант отошел, Маргонин спросил:

— Вы давно знаете Марину? Расскажите про нее.

— С Мариной Турбиной — это ее девичья фамилия, и так я ее привыкла называть — мы знакомы года три. Последний год Марина часто бывала у меня, — мы дружили, она хорошо относилась ко мне. В свою очередь, и я питала к ней дружеские чувства. Нравилось ее трудолюбие, добросовестность, с которой она училась, бережное отношение к больной матери. Меня привлекало в Турбиной и то, что она, единственная дочь в семье, скромна, неизбалованна. Марине приходилось нелегко: надо было и на базар сходить, и обед приготовить, а помимо этого еще ухаживать за больной матерью.

— Как относились к Марине ее сокурсники?

— Надо сказать, что кое-кто из студентов посмеивался над Мариной из-за ее манеры одеваться. На насмешки она не реагировала. Ей всегда было безразлично, что у молодых людей она успехом не пользовалась, — продолжала Римма, расправляясь с большим куском бисквитного торта. — Когда бы я ни обратилась к ней с какой-нибудь просьбой, она всегда была отзывчива, давала свои учебники, а иногда и деньги. Все, кто сталкивался с ней, убеждались — она хороший товарищ и честный человек.

— А как Марина училась?

— Училась хорошо, много читала, свободно беседовала на научные темы даже с профессорами.

— Давно ли Марина познакомилась со своим будущим мужем?

— Это было, по-моему, на третьем курсе, когда мы сдавали Панкратьеву фармакологию. Тогда же он, как видно, сделал Марине предложение. Она смутилась, долго колебалась, но профессор был настойчив, рассказал ей о неудачной жизни с первой женой.

Тогда она пришла ко мне за советом: как быть? Я ее отговаривала всячески.

— Еще кофе? — спросил подошедший официант.

Маргонин кивнул.

— Панкратьев был очень внимателен к матери Марины, — продолжала Медведева, — не забывал приносить будущей теще то цветы, то конфеты, то интересную книгу.

— И жили они счастливо?

— Когда брак состоялся, Марина ушла жить к мужу, и тут он резко изменился. Запретил ей приходить ко мне, особенно когда узнал, что у меня молодые братья. Мало того, он выражал недовольство, если она даже к своим родителям уходила. Профессор и сам перестал бывать у Турбиных.

Римма говорила долго и подробно, а в это время за соседними столиками сменялись посетители: они заказывали чай или кофе, выпивали и уходили.

— За короткое время своей семейной жизни Марина всего раз-другой забегала ко мне, возвращаясь с Воскресенского базара с корзинами. Она жаловалась на тяжелый характер мужа, рассказывала о его капризах, бесконечных нотациях.

В свою очередь, мать попрекала ее мужем: даже к родителям не пускает. Марине приходилось лавировать между мужем и матерью, она не раз говорила мне: «Лучше бы обе стороны меня меньше любили. От такой любви не жизнь, а вечные терзания».

— Как вы думаете, могла ли Марина застрелить мужа? — спросил Маргонин.

— Я уверена — это совершенно исключается.

У Марины была еще одна близкая подруга, студентка пятого курса медфака Борисова. После занятий она подрабатывала в городской аптеке. Двухэтажное здание аптеки, куда на следующий день направился Маргонин, находилось неподалеку от базара. Шум торговых рядов сюда почти не долетал.

Поднявшись по ступенькам, Маргонин открыл дверь и оказался в большом зале с высокими окнами. За кассой в углу сидела женщина в ярком голубом платье, подстриженная под мальчика.

Маргонин представился.

— Хотел бы поговорить о Марине Панкратьевой, она ведь ваша подруга, не правда ли?

— Да, конечно, — мягким грудным голосом ответила Борисова. — Валя, тут ко мне товарищ пришел, подмени меня, пожалуйста! — крикнула она кому-то и захлопнула ящик кассового аппарата.

В небольшой комнате, заставленной стеклянными колбами, штанглазами и бутылями с притертыми пробками, она сказала Маргонину:

— Здесь мы можем говорить спокойно, никто нас не потревожит.

— Тогда расскажите мне все, что знаете о Марине.

— Я познакомилась с ней четыре года назад, когда мы вместе отрабатывали практические занятия по химии. Затем Марина стала часто бывать у меня, как-то принесла учебник, который я нигде не могла достать, мы вместе готовились к занятиям.

Ранней весной этого года Марина мне сказала: «Знаю, ты будешь меня отговаривать, критиковать мой поступок, но я не отступлю и решения своего ни за что не переменю — я дала слово профессору Панкратьеву выйти за него замуж».

После замужества она как-то рассказала, что у нее государственные экзамены на носу, но ей совершенно не до подготовки: с одной стороны — семья, с другой — больная мать, и каждый требует от нее внимания и заботы.

В день самоубийства профессора я встретила ее на улице. Она была очень бледна, с опухшими от слез глазами. Я окликнула Марину и спросила: «Что с тобой?» — «Коля застрелился», — ответила она. Вид у нее был такой несчастный, что я сочла недопустимым расспрашивать о подробностях.

 

Итак, кто же такая Марина Турбина-Панкратьева? — размышлял Маргонин, вновь и вновь перечитывая папку с протоколами допросов и показаниями свидетелей. Преступница, убившая своего мужа, или, как единодушно свидетельствуют подруги, — застенчивая, скромная и порядочная молодая женщина, разочаровавшаяся в браке с человеком старше ее и к тому же с некоторыми странностями, и попавшая в беду, из которой трудно выбраться?

Где же отыскать факты, которые все объяснят? Уже и негде их искать. Нужно идти по второму кругу...

Из протокола повторного допроса доктора медицины Сибирского.

«— Хорошо ли вы были знакомы с Панкратьевым?

— Нет, хотя мне приходилось встречаться с ним в связи с некоторыми вопросами научных исследований. Несколько раз я приходил на кафедру физиологии и беседовал с ним на медицинские темы. Я считал профессора весьма оригинальным, чтобы не сказать — странным, в своих действиях и поступках человеком. Когда я впервые пришел к Панкратьеву, он показал мне забальзамированный труп сына. Держать труп в кабинете в течение нескольких лет... Это, знаете... уж слишком!

— Как вы думаете имеет ли какое-то отношение к смерти профессора епископ Фока?

— Связи между смертью Панкратьева и епископом Фокой я усмотреть никак не могу. Доливо-Добровольский сочетает в себе религиозность и уважение к науке. Он сам является незаурядным ученым. Уверен, что научные достижения коллеги должны были только радовать Добровольского, так как он всегда активно участвовал в работе научного общества. К примеру, Добровольский направил как-то в клинику одну больную и, желая, чтобы этот случай принес научную пользу, сделал на направлении приписку: «Представляет интерес для науки».

— Известно ли вам о религиозности Панкратьева?

— Слышал, что он будто бы венчался в церкви и носил крест. Общественником он никогда не был.

— Как вы рассматриваете научную деятельность профессора.

— Труды его считаю ценными, хотя с методикой в деталях не знаком».

* * *

Через несколько дней следователю передали из прокуратуры письмо. На конверте стоял штамп Чимкентского почтового отделения. Письмо было отправлено на имя прокурора города Ташкента.

«4 августа с. г. вместе со своим сослуживцем Александром Михайловичем Манько я шел на работу по Лахтинской улице. Мимо проехал автомобиль, остановившийся в нескольких шагах от нас. Из него вышел уже немолодой человек лет пятидесяти. Правая рука у него была на перевязи. Он был чем-то очень взволнован. Оставшиеся в автомобиле двое мужчин, то и дело оглядываясь, следили за ним. Перейдя на тротуар, мужчина левой рукой вынул из кармана какую-то бумажку, разорвал и бросил в арык. Я подобрал клочки, разгладил их и попытался сложить по линии разрыва. Но это не удалось. Находившийся рядом А. М. Манько взял у меня разорванную записку и тоже безуспешно пытался ее собрать.

Я оставил бумажку у Александра Михайловича, так как через несколько часов должен был уехать в Чимкент по делам. Поскольку записка, разорванная при таких таинственных обстоятельствах, меня заинтересовала, я попросил Александра Михайловича переслать ее в Чимкент. Но он этого не сделал, а я забыл о происшествии. Сегодня в Чимкент приехал А. М. Манько и сообщил мне, что записку он все-таки сложил и прочел, но затем, к сожалению, куда-то задевал.

Однако он хорошо запомнил ее содержание, так как впоследствии оказалось, что она имела прямое отношение к смерти профессора Панкратьева.

«Исследования зашли в тупик. Всюду неудачи. Прекрасные идеи, но не могу осуществить ни одной. Петя умер, Анатолий — неудачник, Марина хочет уйти. Жить, наверное, не стоит. Профессор Панкратьев».

Судя по подозрительному поведению разорвавшего записку мужчины, а также двух пассажиров автомобиля, смерть профессора была связана с этими тремя лицами, так как последовала она на другой день, что видно из объявления в газете. К сожалению, я сам узнал о смерти профессора Панкратьева только через два месяца, так как находился все это время в Чимкенте.

Главный бухгалтер Коваленко».

Вызванный на допрос Александр Михайлович Манько, коренастый тридцатипятилетний крепыш, подтвердил все то, о чем писал Коваленко, и добавил:

— После того как Коваленко передал мне порванную записку, я попытался ее сложить, но оказалось, что сделать это не так легко. В обеденный перерыв зашел к экспедитору Колмановскому, и мы вместе все-таки сложили записку, хотя нескольких клочков бумаги не хватало.

Маргонин показал Манько несколько писем профессора, и Манько сразу же узнал его неровный почерк с прыгающими заглавными буквами.

— Это почерк профессора, — пояснил Маргонин.

Когда Маргонин зашел в кабинет начальника уголовного розыска, чтобы доложить ему о результатах расследования, Зинкин читал объемистую папку с делом о смерти Панкратьева.

— Работали, работали, — сказал он, откинув голову назад и устремив на Маргонина пристальный взгляд своих черных глаз, — а очень важной детали и не заметили. Ведь судебный медик Будрайтис, который пятого августа осматривал труп Панкратьева, обнаружил на большом пальце правой руки серый налет от пороховых газов. А это доказывает, что профессор стрелялся правой рукой в левый висок.

Я взял из нашей библиотеки несколько учебников по криминалистике, и там приводятся такие случаи. Когда самоубийца стреляется в левый висок, он нажимает на спуск большим пальцем правой руки. Так удобнее. Если он, конечно, не левша.

— Я это обстоятельство проверил, — Маргонин показал растопыренные пальцы, — несколько раз стрелял из профессорского револьвера, но, как видите, никакого налета не обнаружил. Наш баллист дал заключение, что револьвер находился в починке и мастер исправил этот дефект: барабан плотно примыкает к стволу.

Зинкин с интересом посмотрел на своего сотрудника.

— А ведь мы правильно поступили, что передали дело тебе... Откуда же налет на большом пальце правой руки? Может быть, запачкался где-нибудь в лаборатории?

— Я постараюсь это выяснить, Михаил Максимович.

— Да, профессор твердый орешек. Попробуй, пойми, непризнанный гений или человек с крайне неустойчивой нервной системой.

— Пожалуй, и то, и другое.

— Я вчера передал материалы на Стецюка и Анатолия Панкратьева в суд, — в раздумье сказал Зинкин, — и как случилось, что сын профессора стал преступником? Чего ему не хватало?

— В том, что Анатолий стал преступником, по моему мнению, виноват его приемный отец.

— Это ты серьезно? — Зинкин с неподдельным интересом слушал Маргонина.

— Конечно. Своих детей у Панкратьева не было, и он берет на воспитание парнишку, внушает ему, что тот должен стать ученым. И мальчонка смотрит на приемного отца как на бога, мечтает подражать ему. А тут рождается собственный ребенок. И вся любовь Николая Петровича, все внимание — своему ненаглядному Петеньке. Вот Анатолий и озлобился. Да не только на профессора, на весь белый свет. — Маргонин глубоко вздохнул, зачем-то посмотрел в окно на деревья с облетевшими листьями и на раскисшую от дождя плохо мощенную улицу. — Это как на суглинке, Михаил Максимович, или на другой бедной почве ничего путного не вырастет, кроме осота и чертополоха. Вот Анатолий и вымахал в проходимца.

— Наконец, в деле нет и протокола допроса врача скорой помощи, приехавшего тогда по вызову, — вздохнув, произнес Зинкин. — Вообще-то мне ясно, что профессор покончил с собой в состоянии аффекта. Основную роль в его смерти сыграли, как видно из материалов дела, последние неудачи в научных исследованиях и невозможность осуществить свои научные идеи. Сказались и обострившиеся отношения с женой.

...Станция скорой помощи занимала несколько небольших комнат в городской больнице. Когда Маргонин пришел туда, девушка, сидевшая у телефона, принимала вызов.

— Объясните, как к вам доехать... хорошо... машина будет минут через пятнадцать. Что вам, товарищ? Сюда посторонним вход воспрещен, разве вы читать не умеете? — сердито спросила она следователя.

— Я хотел бы узнать, кто из врачей выезжал пятого августа на Лахтинскую? — сказал Маргонин, предъявляя свое удостоверение.

— Минуточку, — девушка подошла к шкафу и, Достав из него толстую книгу, начала аккуратно ее перелистывать. — Доктор Пастухов. Кстати, он и сегодня работает.

— Никандр Сергеевич Пастухов, — представился высокий полный мужчина лет сорока со следами бессонной ночи на лице. — Мой коллега, который должен меня сменить, заболел, и мне приходится дежурить до вечера, — пожаловался он. — Случай с профессором Панкратьевым мне хорошо запомнился. В этот день около восьми часов утра на станцию скорой помощи поступил вызов: застрелился доктор Панкратьев. Я как дежурный врач тотчас же поехал по указанному адресу. Рядом с домом Панкратьева работали мастеровые. Один из рабочих указал на сидевшую на бревнах плачущую женщину: «Это жена профессора».

Пройдя вместе с ней в дом, я увидел разостланную на полу постель. На ней в луже крови лежал профессор. Я наклонился над ним. Пульс не прощупывался, сердце не билось, он был мертв.

«Это самоубийство или несчастный случай?» — спросил я. «Еще вчера вечером муж сказал, что утром его не будет в живых, — сквозь слезы произнесла женщина, — но я думала, что это несерьезно. И вот теперь он умер». И она снова заплакала.

Марина Андреевна показала мне и револьвер. Оружие лежало на столике в прихожей. «Это я подняла с пола револьвер после выстрела и положила его на стол», — тихо сказала она. «Знаете ли вы, что об этом случае следует заявить в милицию?» — спросил я, она показалась мне такой беззащитной и несчастной.

«Знаю», — сквозь слезы ответила она.

Как иногда в жизни бывает, накануне этого трагического случая мне пришлось встретиться с Панкратьевым. Он куда-то спешил, но поскользнулся, упал и вывихнул руку. Прохожие привели его на станцию скорой помощи, находившуюся неподалеку. У профессора оказался вывих правого плечевого сустава. Мы сделали ему обезболивающий укол и вправили вывих. Профессор полежал у нас полчаса и почувствовал себя лучше. После этого мы отправили его домой на машине скорой помощи в сопровождении фельдшера. Помню, он не хотел одевать перевязь на больную руку — все боялся, что жена будет волноваться.

Рассказ врача скорой помощи полностью подтвердил показания Марины Панкратьевой. Стало ясно, почему профессор стрелялся левой рукой. Маргонин установил также причину порохового налета на пальце правой руки Николая Петровича. Оказалось, что профессор был страстным охотником, а его винтовка «Винчестер» оказалась не совсем исправной и пропускала пороховые газы при выстреле.

После этого Маргонин написал постановление о прекращении уголовного дела по обвинению Панкратьевой М. А. в убийстве своего мужа и еще раз пригласил Марину Андреевну, но уже не для допроса.

— Я беседую с вами с последний раз, — сказал Маргонин, — вот прочтите и распишитесь, что ознакомились с постановлением: следствие не находит оснований для обвинения вас в убийстве.

— Спасибо, — еле слышно произнесла Марина. Должно было пройти еще немало времени, прежде чем она поняла до конца, какой огромный смысл должна была вложить в эти привычные слова благодарности. Тогда она была еще так потрясена всем происшедшим, что произнесла их скорее по привычке воспитанного человека. Но во все последующие годы своей жизни с неизменной признательностью вспоминала Марина Андреевна людей, которые не щадили своих сил и времени ради установления истины, а значит и для того, чтобы было сохранено ее доброе имя, чтобы не предстала она перед судом как обвиняемая в самом тяжелом из преступлений — в убийстве человека.