"Следы на песке" - читать интересную книгу автора (Леннокс Джудит)

I Замок на песке 1920–1940

Глава первая

Поппи впервые увидела его в тот момент, когда он замахнулся, чтобы бросить собаке палку. Изгиб руки на фоне сизого неба, собака, плывущая в ледяной воде, и его красный шарф — единственное яркое пятно среди лишенного красок пейзажа. Ей понравилось, как он наклонился потрепать собаку по голове, не обращая внимания на то, что с мокрой шерсти на него фонтаном летят брызги. Когда он снова закинул палку в море — на этот раз еще дальше, — она закрыла глаза и сказала себе: «Если собака сейчас ее выловит, я пойду учиться на стенографистку». Она открыла глаза, увидела едва различимую над волнами собачью морду и челюсти, сомкнувшиеся на палке, развернулась и пошла обратно в отель.

Стоял апрель, холодный пасмурный апрель. Поппи вместе с матерью и сестрами отдыхала в Довиле.[1] Из-за войны Ванбурги пять лет — с лета 1914-го — не ездили за границу. Впрочем, Довиль остался точь-в-точь таким, каким его помнила Поппи: длинные белесые дюны, дощатая дорожка для прогулок, казино, ресторан, магазины. Если бы не молодые мужчины в инвалидных креслах, которые, словно смятые подсолнухи, пытались поймать хоть лучик солнца, изнывающей от скуки Поппи могло показаться, что она по-прежнему замурована в своем унылом детстве.

Завтраки в отеле неизменно проходили под аккомпанемент жалоб матери. «Кофе просто невозможный… После всего, что мы пережили… Хлеб такого жуткого цвета, а комнаты такие холодные…» Поппи, вспоминая молодых инвалидов на пляже, готова была сказать: «Все это так, мама, но у тебя хотя бы нет сыновей!» Но она закусывала губу и молчала, предоставляя Розе и Айрис успокаивать расшатанные нервы матери.

Поппи завела привычку гулять в одиночестве после завтрака: завернувшись в лисье манто, подаренное ей на прошлый день рождения, она шла быстрым шагом вдоль полосы прибоя. Ветер неустанно хлестал ее по лицу прядями волос, а она все пыталась решить, что же делать дальше со своей жизнью. Через две недели ей исполнится двадцать один. Три года прошло с тех пор, как она окончила школу, три года, которые в глазах Поппи были примечательны лишь отсутствием событий. Даже если очень постараться, мало что можно вспомнить об этом времени. Она не замужем, не помолвлена, а с началом войны юноши стали все реже заглядывать в лондонский дом Ванбургов. Профессии у нее не было, и ничто ее особенно не привлекало. Годовой доход, оставленный отцом, избавлял Поппи от необходимости зарабатывать деньги, и, мысленно перебирая обычные для ее сверстниц занятия — медсестра, учительница, машинистка, — она с трудом представляла себя в этой роли. И все же надо было чем-то заняться. На примере старших сестер Поппи слишком ясно видела, к чему приводит безделье. Роза в свои двадцать семь уже погружалась в болото привычек и манер старой девы, а Айрис, которой было двадцать четыре, ступила на темный путь увлечения спиритизмом.

Горизонт, измазанный низкими серыми тучами, и нити дождя, вплетенные в ветер, нагоняли тоску. Поппи опротивел Довиль: он казался таким же закосневшим и самодовольным, как ее семья. Прогуливаясь по пляжу три раза в день — перед завтраком, после завтрака и на закате, — Поппи старалась как можно глубже вдавливать каблуки в мокрый песок, словно это маленькое изменение, внесенное в ландшафт, могло нарушить устойчивое однообразие ее жизни.

Однажды в пятницу, холодным утром, она увидела его снова. Он строил замок из песка. В этот ранний час на пляже никого не было, кроме них двоих и собаки, носившейся вдоль берега. Замок расцветал под его руками причудливой вязью башенок, разводных мостов и крепостных зубцов, увитых морскими водорослями. Поппи еще не видела такого красивого замка. Ее поразило, что кто-то способен вложить столько усилий в создание вещи, заведомо недолговечной.

Он был рослым мужчиной. Светлые, чуть темнее, чем у Поппи, волосы, большие руки, которыми он с удивительной ловкостью придавал влажному песку нужную форму. На нем было длинное тяжелое пальто с каракулевым воротником, алый шарф закручен вокруг шеи, на голове — широкополая черная шляпа, слегка позеленевшая от старости. Уверенная, что, поглощенный своим делом, он ее не замечает, Поппи смотрела, как он аккуратно ровняет песчаные стены. Его увлеченность таким детским занятием поражала; ведь он казался лет на десять, а то и больше, старше ее. Она была уже готова посмеяться над ним, но тут сквозь серые тучи проник розовый отсвет. Первый за две недели луч солнца коснулся миниатюрных башенок и бастионов и окрасил их золотом, подарив замку краткую жизнь волшебной сказки. Поппи с изумлением почувствовала, что глаза ей вдруг обожгли слезы, и отвернулась. Она уже двинулась обратно к отелю, но в это время сзади раздался голос:

— Не хватает флагов, вам не кажется?

Она обернулась. Он стоял во весь рост, засунув руки в карманы, и смотрел на нее. Поппи успела привыкнуть к подобным мужским взглядам, поэтому молча подняла воротник манто и надменно ушла.

Но, оставшись одна в спальне, которую делила со старшими сестрами, Поппи поймала себя на том, что рука ее сама собой набрасывает на бумаге для заметок рисунки — флаги, вымпелы, знамена. А перед ужином она украдкой вынула из бокала соломинку для коктейля и заткнула за перчатку. «Как глупо, — сказала она себе. — Завтра замка уже не будет, его размоет дождем».

Проснувшись наутро, она увидела, что все изменилось. Солнечный свет рассеял серые тучи и лился сквозь щели в ставнях, оставляя на вощеном полу яркие полосы. Поппи встала и оделась. Когда она вышла из отеля, солнце уже припекало, и руки без перчаток не мерзли.

Она нашла его там же, на берегу. Старого замка не было, зато вырос другой — еще больше и причудливее. Поппи вынула из кармана бумажные флаги.

— Вот, — сказала она.

Он поднял голову и улыбнулся.

— Вам предоставляется право выбрать, где их водрузить.

Поппи воткнула одну соломинку в верхушку башенки, другую — на стыке зубчатых стен. А потом побежала обратно в отель, слушать мамины жалобы и унылые вздохи Айрис и Розы.

Они приехали в Довиль якобы для того, чтобы мама поправила здоровье. Но на самом деле, как подозревала Поппи, мать лелеяла надежду подыскать среди отдыхающих здесь англичан женихов для своих трех дочерей. Айрис когда-то была помолвлена, но ее избранник погиб в 1916 году в битве при Сомме.

— У нее есть фотокарточка Артура, только очень плохая, и теперь она уже не может вспомнить, как он выглядел на самом деле, — рассказывала Поппи Ральфу.

Правда, он пока еще был не Ральфом, а «мистером Мальгрейвом».

Они шли вдоль берега. Поппи неизменно встречала его на пляже, когда выходила на утреннюю прогулку, и у них естественным образом сложилась привычка беседовать. Под теплым весенним солнышком он сменил пальто и шарф на куртку с заплатами на локтях. Поппи осторожно спросила:

— А вы, мистер Мальгрейв? Вы?..

В первое мгновение он не понял ее вопроса, а потом изумленно воскликнул:

— Сражаться за короля и отечество? Ну уж нет. Что за нелепая мысль!

— О, — пробормотала она, вспомнив плакаты «Ты нужен своей стране!», белоснежные плюмажи и газетные передовицы. — Вам, наверное, не позволяют этого ваши религиозные убеждения?

Он разразился громовым хохотом.

— Единственное, что может быть хуже, чем торчать в окопе и ждать, когда тебя пристрелят, — это мерзнуть и голодать в тюрьме ради своих убеждений. Я могу с радостью признаться, что не способен на такие жертвы. — Они остановились возле маленького кафе. — У меня голова раскалывается. Не выпить ли нам по чашечке кофе?

Поппи понимала, что, разрешив ему угостить ее кофе, она раздвинет границы их знакомства от вполне приемлемого предела до предела, неприемлемого совершенно. Матери она не рассказывала о мистере Мальгрейве; это просто знакомый, говорила она себе, с которым можно убить время. Кафе было маленьким, очень темным и очень французским — явно не из тех заведений, куда мать охотно отпустила бы дочерей. Мистер Мальгрейв придержал дверь открытой, Поппи вошла.

Он заказал им обоим кофе, а себе — еще и бренди.

— Надо опохмелиться, — пояснил он. Поппи непонимающе улыбнулась. — Последние несколько лет я, знаете ли, все странствовал, — сказал он. — Мексика… Бразилия… Тихий океан…

— Как интересно! — воскликнула она с интонацией школьницы и тут же возненавидела себя за это. — Я всегда мечтала о путешествиях, но никогда не бывала дальше Довиля.

— Дрянное место, — сказал Ральф. — Ненавижу этот чертов север, у меня от него астма. — Поппи была шокирована тем, что он способен сквернословить в ее присутствии, но сумела этого не показать. — Я разрабатывал цинковый рудник в Бразилии, — добавил он. — Можно было сколотить состояние, но мои легкие восстали. И я написал роман.

— А как он называется?

— «В твоих молитвах, Нимфа». — Он бросил сахар в кофе и начал размешивать.

Поппи вытаращила глаза. Ванбурги не интересовались ни светской хроникой, ни событиями культурной жизни, но даже она слышала о книге «В твоих молитвах, Нимфа». И помнила возмущенные речи дяди Саймона по поводу этого романа.

— Какой вы умный!

Ральф пожал плечами.

— Это принесло мне кое-какие деньги, но, по правде сказать, писатель из меня неважный. Мне больше нравится кисть.

— Вы художник?

— Люблю рисовать.

Он пошарил в кармане и выудил огрызок карандаша. Поглядывая на Поппи, Ральф принялся делать набросок на уголке меню; его голубые глаза потемнели, когда он сосредоточился. Поппи отчего-то стало не по себе, и она почувствовала, что обязана заполнить паузу.

— Роза хотела вступить в Земледельческую армию,[2] но мама ей не позволила… Айрис какое-то время работала в госпитале, а потом решила, что это слишком утомительно. Я считала, что тоже должна чем-то заняться, и когда закончила школу, устроилась помогать сворачивать бинты, но у меня не очень хорошо получалось. Они все время разворачивались. И теперь я не знаю, что делать… то есть я хочу сказать, что девушки не бывают машинистами поездов или трактористами. Наверное, можно было бы стать учительницей или медсестрой, но боюсь, что я не настолько умна, да и мама все равно была бы против. Мне пора выходить замуж, но, кажется, молодых людей осталось совсем немного, и… — ее ладонь взметнулась к губам, словно останавливая поток слов.

Ральф внимательно посмотрел на Поппи и спокойно сказал:

— Вы непременно выйдете замуж. Для красивых девушек мужья всегда найдутся.

Он повернул меню так, чтобы она увидела его набросок — ее лицо, обрамленное светлыми кудрями, голубые, как цветы вероники, глаза и немодно полные губы. Поппи была одновременно восхищена и потрясена, увидев себя его глазами.

— О! — воскликнула она. — Вы настоящий художник!

Ральф покачал головой.

— Когда-то я думал, что могу им стать, но не получилось. — Он оторвал уголок меню и протянул ей. — Ваш портрет, мисс Ванбург.


В те редкие минуты, когда Поппи была способна мыслить ясно (то есть когда она не представляла себе мысленно его черты и не перебирала, слово за словом, все, что он ей сказал), она вздрагивала, сознавая, что слишком легко преступает запреты. Ходить в кафе вошло в привычку; наконец, настал день, когда он назвал ее «Поппи» вместо «мисс Ванбург», а она его, в свою очередь, — «Ральф». Потом он повел ее в другое кафе, в глубине городских закоулков; там у него оказалась куча приятелей, и каждый считал своим долгом поцеловать Поппи и сделать ей комплимент. Ральф рассказывал о себе: когда ему было шестнадцать, он удрал из школы и с тех пор в Англию не возвращался — путешествовал по Европе, ночуя в сараях и придорожных оврагах, а потом двинулся дальше, в Африку и на острова Тихого океана.

Ральф ненавидел Англию и все, что ее олицетворяло. Он ненавидел серый дождь, то пуританское чувство вины, с которым англичане получают удовольствие, и их самодовольную убежденность в собственном превосходстве. Его главной мечтой было скопить достаточно денег, чтобы купить шхуну и плавать вдоль побережья Средиземного моря, торгуя вином. Он легко заводил друзей, и Поппи в этом убедилась: когда они с Ральфом шли по улицам Довиля, им то и дело махали и улыбались разные люди. Он был веселый, умный, проницательный и необычный, и еще она знала, что влюбилась в него в ту же минуту, когда увидела в первый раз, с собакой. То, что все остальные, казалось, тоже любили его, восхищало и в то же время тревожило Поппи: с одной стороны, это подтверждало, что она не ошиблась в выборе, с другой — указывало на то, что ее страсть, которая казалась ей столь уникальной, столь особенной, на самом деле, возможно, таковой и не была.

Однажды после обеда она улизнула от матери и сестер и встретилась с Ральфом на дороге. Он взял напрокат автомобиль — кремового цвета, сверкающий лаком, с открытым верхом — и повез ее вдоль берега в Трувиль, в гости к своей знакомой — русской графине. Елена жила в высоком, тесном и ветхом домишке на окраине. Она оказалась смуглой, экзотичной и совершенно лишенной возраста — в точности такой, какой должна быть русская графиня. Прием, который начался еще со вчерашнего дня, не был похож ни на один из тех, на которых Поппи доводилось бывать. Она по опыту знала, что приемы — вещь довольно занудная и опасная. На них можно навсегда уронить себя в глазах общества, опрокинув стакан лимонада, брякнув что-нибудь невпопад или непростительно часто танцуя с одним и тем же партнером. Но здесь ее угощали не лимонадом, а шампанским. Здесь она ошиблась дверью и вместо ванной попала в комнату, где на шезлонге из алой парчи молча обнималась парочка. Наконец, здесь она весь день танцевала с Ральфом, склонив голову к нему на плечо, и его большие, нежные руки поглаживали ее спину.

На обратном пути Поппи сказала:

— Завтра мы не сможем увидеться, Ральф. Завтра мне исполняется двадцать один год, и этот день я должна провести с мамой и сестрами.

Он нахмурился, но промолчал, и она с отчаянием в голосе добавила:

— А через несколько дней мы уезжаем домой.

— И тебе хочется уехать?

— Конечно же нет! Но я должна.

— Должна?

Действие шампанского постепенно улетучивалось, оставляя после себя головную боль и усталость. Поппи жалобно проговорила:

— Но что же я могу сделать?

— Остаться здесь. Со мной.

Ее сердце забилось быстро-быстро.

— Как это? — прошептала она.

— Просто взять и остаться. Не уезжать. Как я в свое время.

Поппи хотела сказать: «Для тебя это просто — ты же мужчина», но не успела, потому что автомобиль повернул за угол, к отелю, а там, на тротуаре, словно три мстительные богини судьбы, стояли ее мать, Роза и Айрис.

Скрыться на запруженной машинами дороге было некуда. В голове у Поппи пронеслась дикая мысль забиться под сиденье, но Ральф не позволил ей даже пригнуться.

— Я представлюсь, — сказал он уверенно и, щелчком выбросив окурок, остановил автомобиль возле госпожи Ванбург и ее дочерей.

Для Поппи это было как дурной сон. Ральф держался безупречно, само обаяние, он даже ни разу не выругался, но мать, хоть и была вежлива, смотрела сквозь него. Когда они вернулись в отель, взаимные обвинения продолжались несколько часов. Поппи иногда говорила правду («Ральф из уважаемой английской семьи»), но чаще лгала («Мы встречались всего раз или два, а сегодняшняя поездка — просто короткая экскурсия по Довилю), однако мать безошибочно подозревала самое худшее. Во время пристрастного допроса относительно карьеры Ральфа, его места жительства и перспектив Поппи внезапно поймала себя на том, что, сопя, признается: Ральф нигде постоянно не живет и был в разные периоды жизни гидом, пилотом и судостроителем. «Работяга», — сказала госпожа Ванбург, презрительно скривив губы. Поппи сумела скрыть тот факт, что Ральф когда-то танцевал за деньги с богатыми дамами, а также умолчала о том, что в его жизни была зима, когда он спасался от голодной смерти, выкапывая на полях свеклу.

Если бы не день рождения, они бы тем же вечером уехали в Кале и сели на паром. Как и следовало ожидать, этот день превратился в чопорное, безрадостное мероприятие, томительную череду завтрака, обеда и чая, а также в дежурный визит к двум дамам, маминым школьным приятельницам. Хотя все делали вид, будто накануне ничего не произошло, в воздухе витало осуждение. Поппи надеялась получить от Ральфа записку или, быть может, цветы, но нет. Он знал, что у нее день рождения, и все же ничего не прислал. У нее болели челюсти от натужной улыбки, и когда она в очередной раз подошла к конторке портье, чтобы снова услышать, что писем ей нет, это было подобно удару в самое сердце.

К ужину Поппи окончательно утвердилась в мысли, что либо матери все же удалось отшить Ральфа, либо его намерения никогда и не были благородными, либо она ошиблась, поверив, что значит для этого человека больше, чем прочие многочисленные женщины, с которыми он был дружен. И правда, что мог привлекательный, опытный Ральф Мальгрейв найти в наивной, глупенькой Поппи Ванбург? Завтра ее семья возвращается в Англию. Поппи с трудом могла вспомнить свою жизнь там — это было больше похоже на сон, — зато хорошо представляла себе ее пустоту. Глаза ей обожгли слезы, но она их сморгнула. Ужин закончился; мать подавила зевок, Айрис и Роза сгорали от нетерпения сыграть в бридж с полковником и его братом. Поппи поднялась из-за стола.

— Я схожу к морю, мама. Хочу в последний раз посмотреть на закат, — и вышла прежде, чем мать успела ее остановить.

Налетел ветер, и она подышала на озябшие руки. Солнце, клонившееся к горизонту, золотым и розовым сиянием заливало чуть колышущееся море и перистые облака. Поппи долго глядела на волны, мысленно прощаясь с ними, потом повернулась и увидела его.

— Ральф? Я думала, ты не придешь.

— Сегодня твой день рождения, — сказал он. — Я принес тебе подарок. — И протянул ей сложенный лист бумаги.

Поппи думала, что это еще один рисунок, но, развернув, увидела какой-то официальный документ, напечатанный по-французски. Она так растерялась, что не могла понять ни строчки.

— Это специальное разрешение на брак, — сказал Ральф. — Я сегодня ездил за ним в Париж — туда и обратно.

Поппи смотрела на него, открыв рот.

— Завтра в полдень нас обвенчают. А потом можно податься на юг. У меня есть отличная идея. Системы водяного охлаждения. На этом наверняка удастся сколотить состояние.

— Ральф, — прошептала она. — Я не могу.

— Можешь. — Он взял ее лицо в ладони и поднял вверх. — Я уже говорил тебе, моя милая. Тебе нужно только уйти. Взять смену одежды, паспорт и уйти.

— Мама никогда не разрешит мне…

— Тебе незачем спрашивать у нее разрешения, ты сегодня стала совершеннолетней. — Ральф коснулся губами ее лба. — Все в твоих руках, Поппи. Если хочешь, можешь прогнать меня. Я исчезну, и больше ты никогда меня не увидишь. А можешь пойти со мной. Я прошу тебя об этом. Я покажу тебе самые прекрасные места на земле. Ты больше никогда не будешь мерзнуть, никогда не будешь скучать и никогда не будешь одинока. Прошу тебя — скажи, что ты согласна уехать со мной.

Разрешение на брак дрожало в ее пальцах, словно осенний лист на ветру. Поппи шепнула: «О, Ральф», — и побежала в отель.


Той же ночью в гостинице где-то между Довилем и Парижем она потеряла девственность. На следующий день они поженились и отправились на юг. Они любили друг друга в комнатах с закрытыми от палящего южного солнца ставнями и все не могли утолить жажды, выражая взаимное восхищение не словами, а ласками и объятиями.

Ральф сдержал обещание: Поппи увидела холмы Прованса и изысканные пляжи Лазурного берега, и ей никогда не было скучно и одиноко. Рождение дочери, Фейт, ровно через девять месяцев, в декабре, скрепило их счастье. К тому времени они уже жили в Италии, в Умбрии, в большом сельском доме. Доход, оставленный Поппи отцом, и авторские гонорары за книгу «В твоих молитвах, Нимфа» поддерживали их на плаву. Ральф заканчивал разработку новой системы водяного охлаждения; на вырученные деньги он намеревался купить шхуну, на которой они объедут все Средиземноморье. Поппи живо представляла себе, как они плывут по синему морю, а ее дочь спит на палубе в плетеной колыбельке, укрытая от солнца пляжным зонтиком. По утрам, когда солнце белыми полосками просачивалось сквозь ставни, Ральф, обнимая жену, описывал ей маршрут их будущей шхуны.

— Неаполь, Сардиния… И, конечно же, Закинф — это самый красивый остров в мире.

И остров Закинф вставал перед мысленным взором Поппи — белый песок и бирюзовые волны.

К Ральфу часто приезжали друзья и оставались погостить, иногда на несколько дней, но чаще — на несколько месяцев. Он не жалел для них времени и внимания, и в доме не смолкали разговоры и музыка. В апреле, когда Мальгрейвы поехали в Грецию, друзья Ральфа отправились с ними. Шумным табором они пересекли Адриатическое_море, а потом пересели на мулов и, смеясь и болтая, побрели по каменистым холмам перешейка. К тому времени Поппи, которой редко разрешалось переступать порог кухни в ее лондонском доме, научилась готовить паэлью[3] и фриттату,[4] жаркое и бургиньоны.[5] Она любила стряпать, но ненавидела работу по дому, так что жили Мальгрейвы в сытном, уютном беспорядке.

Через год родился Джейк. Он оказался на редкость активным младенцем и совершенно не давал родителям спать.

Они вернулись в Италию, в Неаполь. Система водяного охлаждения не оправдала надежд, так что покупку шхуны пришлось отложить. Мальгрейвы снимали квартиру на паях с двумя гончарами. Большие темные комнаты пахли глиной и краской. Ральф ведал финансовой стороной гончарного дела. Его друзья — Поппи дала им прозвище «Квартиранты» — приехали в Неаполь следом. К этому времени она поняла, что Ральф, как человек крайностей, не заводит «знакомств»: он может либо искренне полюбить человека, либо сразу и навсегда его возненавидеть. К тем же, кого любил, он был щедр безгранично. Он умел сделать так, что каждый чувствовал себя его лучшим другом. Он любил так, как любят дети: безрассудно и без оглядки. Поппи уговаривала себя, что ревновать мужа к Квартирантам — бессмысленно и малодушно. Они, в конце концов, лишь отдавали должное тому, что она и сама любила.

Николь появилась на свет в 1923 году. Роды были тяжелые и болезненные; в первый раз после свадьбы Поппи звала маму. После родов Поппи долго болела, так что Ральф сам кормил и купал новорожденную. Он обожал Николь, и она сразу стала для него самой красивой и смышленой из всех троих детей.

Когда Поппи поправилась, они переехали во Францию, где Ральф взял в аренду бар; гончары скрылись с прибылью от предыдущего предприятия, и теперь Мальгрейвы не могли позволить себе ни кухарки, ни няни. Поппи училась делать рагу из тощей баранины, а дети росли как трава под забором. Бывали дни, когда она уставала так, что засыпала у плиты. Она начала косо смотреть на Квартирантов, которые пропивали всю прибыль от бара, но когда пожаловалась на это Ральфу, тот сказал изумленно: «Но это же мои друзья, Поппи!» — и они крепко поссорились.

Их спасла Женя Бенвилль, старая подруга Ральфа. Узнав, что они живут неподалеку, она как-то раз заехала к ним, и от ее взгляда не ускользнуло серое лицо Поппи и скверное настроение Ральфа. Женя пригласила все семейство Мальгрейвов в свой замок, Ла-Руйи — неподалеку от Руайяна, городка на Атлантическом побережье. Она была польской эмигранткой, которая вышла замуж за богатого француза. Следы былой красоты все еще можно было заметить в ее скуластом лице, но жара так иссушила нежную кожу, что оно все покрылось сеткой морщин, напоминая растрескавшиеся поля и виноградники Ла-Руйи. Годы, укравшие Женину красоту, отняли также и немалую долю ее благосостояния. Поэтому, хотя Жене было уже за шестьдесят, она участвовала в сборе винограда, так же, как и Мальгрейвы.

Стены замка Ла-Руйи образовывали квадрат, многочисленные окна закрывали зеленые ставни с облупившейся местами краской, на лужайках желтела жухлая трава, а цветник превратился в заросли чахлых бегоний и роз, которые давали множество листьев и побегов, но очень мало цветов. Позади замка находилось зеленое от ряски озеро, а за ним тянулась полоса леса. Пологие склоны невысоких холмов были покрыты виноградниками. Поппи обожала Ла-Руйи. Она была готова прожить там всю жизнь, выпрашивая плоды и цветы у потрескавшейся земли и помогая Саре, Жениной старой служанке, готовить в просторной кухне. Дети и Квартиранты свободно разместились в многочисленных комнатах замка, благо, Женя, как и Ральф, любила компанию.

Но с наступлением осени Ральфом опять овладело беспокойство, новые завиральные идеи потребовали времени и денег, и Мальгрейвы снова стали кочевниками, пустившись в погоню за мечтой Ральфа об идеальной стране, лучшем месте для дома и проекте, который сделает его семью богатой. Сначала они отправились на Таити и в Гоа, а на следующий год — в Шанхай. Там все переболели тропической лихорадкой, и даже был момент, когда казалось, что Николь не поправится. После этого Поппи взяла с мужа слово, что больше они за пределы Европы выезжать не будут.

Каждое лето, когда жизнь в очередной раз не оправдывала надежд Ральфа, Мальгрейвы возвращались в Ла-Руйи наслаждаться гостеприимством Жени и помогать ей собирать урожай. Поппи измеряла ход времени отметками роста ее детей на корявых виноградных лозах. В 1932 году Джейк, в возрасте десяти лет, догнал Фейт, что привело ту в бешенство.

И тогда же, в 1932 году, в их жизни возник Гай.


Ральф привел Гая Невилла в Ла-Руйи августовским вечером. Поппи на кухне ощипывала кур. Муж окликнул ее от черного входа.

— Где этот чертов ключ от подвала?

— Спроси у Николь. Наверное, она его куда-то спрятала! — крикнула Поппи в ответ. Ральф выругался, и она добавила: — Они с Феликсом в музыкальном салоне.

Феликс, композитор, частый гость в Ла-Руйи, был одним из ее любимых Квартирантов.

— О Боже… — Ральф снова повысил голос. — Я тут привел кое-кого.

Из темноты возник юноша и, встав в дверях кухни, нерешительно проговорил:

— Простите, что я вас так обременяю, миссис Мальгрейв. Это вам. — «Этим» оказалась охапка маков и темно-лиловых маргариток. — Полевые цветы, — добавил он извиняющимся тоном.

— Очень красивые. — Поппи взяла у него букет и улыбнулась. — Надо найти вазу. А вы?..

— Гай Невилл. — Он протянул ей руку.

Гай был высок и худощав; его шелковистые темные волосы отливали медью. Поппи решила, что ему лет девятнадцать-двадцать. Глаза у Гая были совершенно необыкновенные: глубокого цвета морской волны, с нависшими веками, которые собирались в складочки, когда он улыбался. Услышав его выговор образованного англичанина среднего класса, так хорошо знакомый с детства, Поппи неожиданно испытала приступ ностальгии. Она прикинула, хватит ли еды еще на одного гостя, решила, что хватит, и вытерла запачканные кровью руки о фартук.

— А я — Поппи Мальгрейв. Вы должны меня извинить. Терпеть не могу эту работу. Выщипывать перья — уже достаточно неприятно, а… — Она скорчила гримасу.

— Я могу их выпотрошить, если хотите. Это не так неприятно, как рассечение легкого. — Гай взял нож и принялся за дело.

— Вы доктор?

— Студент-медик. В июле я закончил первый курс и решил, что неплохо будет немного попутешествовать.

Дверь открылась, и вошла Фейт.

— Николь плачет, потому что папа заставил ее искать ключ. Но это лучше, чем ужасный кошачий концерт, который они устроили.

В свои одиннадцать с половиной лет маленькая и худенькая Фейт была главной опорой Поппи. Она обладала здравым смыслом, которого, к большому сожалению Поппи, недоставало ее брату и сестре. Сейчас на ней была длинная кружевная юбка, которая волочилась по полу, и старый свитер Поппи с дырками на локтях. Фейт посмотрела на гостя и прошептала:

— Один из папиных бродяг-скитальцев?

— Похоже на то, — прошептала в ответ Поппи. — Он отлично умеет потрошить кур.

Фейт обошла стол, чтобы получше разглядеть Гая.

— Привет.

Гай поднял голову.

— Привет.

Девочка мгновение изучала его, потом сказала:

— Всегда кажется, что вот этого, — она показала на горку потрохов, — гораздо больше, чем может там поместиться, правда?

Он усмехнулся:

— Пожалуй.

Она стала объяснять:

— Феликс учит Николь петь, а Джейка — играть на фортепьяно, а про меня сказал, что меня учить бесполезно, потому что у меня нет слуха.

— У меня тоже, — дружелюбно отозвался Гай. — Если я попадаю в ноты, то только случайно.

Повернувшись к матери, Фейт шепнула:

— У него такой голодный вид, тебе не кажется?

Поппи посмотрела на Гая и подумала, что он выглядит так, будто голодает уже не первую неделю.

— Куры будут готовы еще не скоро: они такие старые и жесткие. Сделай ему бутербродов с сыром, милая.

Поскольку в Ла-Руйи были еще десять гостей и каждый требовал от Ральфа времени и внимания, Фейт решила взять на себя Гая. Он ее заинтриговал. Он с такой аккуратностью распотрошил цыплят — любой из Мальгрейвов, яростно орудуя ножом, достиг бы того же результата, но оставил куда больший беспорядок. За обедом Гай спорил с Ральфом, но так вежливо и сдержанно, как еще никогда никто в Ла-Руйи не спорил. Он не стучал по столу бокалом, чтобы утвердить свою точку зрения, и не вышел из себя, когда Ральф назвал его суждения идиотскими. Каждый раз, когда Поппи вставала, Гай тоже вскакивал, чтобы помочь ей собрать грязные тарелки или для того, чтобы подержать дверь.

Беседа под выпивку затянулась чуть ли не до рассвета. Поппи давно уже ушла спать, Ральф заснул в своем кресле. Гай поглядел на часы и сказал:

— Я даже не предполагал… как же это невежливо с моей стороны. Мне пора.

Он отыскал в кухне свой рюкзак и, спотыкаясь, выбрался в темноту. Фейт последовала за ним. На гравиевой площадке перед домом он остановился, растерянно оглядываясь по сторонам.

— Что ты ищешь?

— Что-то я никак не сориентируюсь. Забыл, какая дорога ведет в деревню.

— Разве ты не хочешь остаться переночевать?

— Я не хотел бы навязываться…

— Можешь устроиться в одной из спален на чердаке, но вообще-то там не очень уютно. С потолка известка сыплется. Пожалуй, лучше на сеновале.

— Правда? Если это не слишком вас обеспокоит…

— Совершенно не обеспокоит, — вежливо сказала Фейт. — Я принесу одеяло.

Раздобыв одеяло и подушку, она привела Гая на сеновал.

— Накидай себе соломы и завернись в одеяло. Мы с Николь иногда здесь ночуем, когда очень жарко. Только лучше лечь повыше, а то тут есть крысы.

Гай вывалил на солому содержимое своего рюкзака. Фейт наблюдала за ним.

— Как все аккуратно уложено.

— Привычка. После школы-интерната, сама понимаешь.

Она взбила для него подушку и вынула из кармана свечной огарок.

— Это если тебе захочется почитать.

— Благодарю, но у меня есть фонарь. Не хотелось бы устроить пожар, а это легко может случиться, учитывая, сколько я выпил.


Утром Фейт принесла Гаю позавтракать: два белых персика, завернутую в не очень чистую салфетку булку и кружку черного кофе. Он спал, подложив под голову локоть и плотно завернувшись в одеяло. Фейт немного постояла, разглядывая его и думая о том, насколько он отличается от Джейка, который во сне вечно храпел и посапывал. Потом негромко окликнула его по имени. Он застонал и открыл один сине-зеленый глаз. С трудом сфокусировав взгляд, он сказал:

— У меня голова раскалывается.

— С папиными гостями это часто бывает. Я принесла поесть.

Он сел.

— Что-то не хочется.

Усевшись рядом с ним на солому, Фейт сунула ему в ладони кружку с кофе.

— Тогда выпей это. Я сама сварила.

Гай поглядел на часы.

— Одиннадцать часов, Боже милосердный… — простонал он, закатывая глаза.

— Пока встали только мы с Женей. Про Джейка я точно не знаю. Это мой брат, — пояснила она. — Мы его не видели уже… — она нахмурилась, — со вторника.

Сейчас было воскресенье. Гай спросил:

— А родители не волнуются?

Фейт пожала плечами.

— Джейк иногда пропадает неделями. Тогда мама немного дергается. Пей кофе, Гай, — заботливо добавила она, — тебе сразу станет легче.

Он выпил; она скормила ему несколько кусочков булки. Через некоторое время он произнес:

— Я должен идти.

— Почему?

— Не хочу злоупотреблять вашим гостеприимством.

Фейт посмотрела на него, пораженная. Она не представляла себе, чтобы кто-то из Квартирантов мог такое сказать.

— А папа не будет возражать. Наоборот, он рассердится, если ты уедешь, потому что сегодня у него день рождения. Сначала мы все пойдем смотреть лодку, которую он хочет купить, а потом будет пикник на берегу. На его день рождения мы всегда устраиваем такой пикник. Папа ждет, что ты тоже там будешь.

— Правда?

— Правда, — сказала она твердо. — А как ты познакомился с Ральфом, Гай?

Гай погрустнел.

— Я пытался добраться автостопом до Кале. Какой-то ублюдок… извини, какой-то гад в Бордо утащил у меня бумажник и паспорт. Наверное, теперь придется обращаться в консульство.

Она снова внимательно на него посмотрела. Его темные ресницы были длиннее, чем у нее, и Фейт показалось, что это несправедливо.

— Где ты живешь?

— В Англии. В Лондоне.

— А какой у тебя дом?

— Обыкновенный лондонский дом из красного кирпича. Ну, ты, наверное, знаешь.

Она не знала, но кивнула.

— А твои родные?

— Мы с отцом одни.

— У тебя нет матери?

— Она умерла, когда я был еще маленьким.

— Твоему отцу не одиноко?

Он скорчил гримасу.

— Говорит, что нет. Он сам отправил меня из дома, считает, что путешествие расширяет кругозор.

— Тогда у Мальгрейвов должен быть очень широкий кругозор, — сказала Фейт, — потому что мы всегда путешествуем.

Он поглядел на нее.

— А как же школа? Вам нанимают гувернантку?

— Мама время от времени пытается, но они почему-то всегда от нас сбегают. Последняя не любила пауков, так что можешь себе представить, каково ей было в Ла-Руйи. Джейк иногда ходит в деревенскую школу, но там он все время затевает драки. Феликс учил нас музыке, а другой Квартирант — стрелять и ездить верхом. Папа говорит, что это самое главное.

В следующие несколько дней Гай периодически повторял: «Мне действительно надо ехать…», но Фейт заверяла его в обратном, и магия Ла-Руйи наконец подействовала: через какое-то время он, как и все остальные, казалось, подчинился ритму поздних пробуждений, долгих, ленивых обедов и посиделок до рассвета за вином и беседой. День он проводил в компании Поппи, Феликса или детей.

Когда они плыли в лодке по илистому лягушачьему озеру позади замка, Джейк донимал Гая расспросами о школе.

— Холодная ванна каждое утро? Даже если ты совсем не грязный? Зачем?

— Первая ступенька к благочестию, я полагаю, — сказал Гай, взмахивая веслами.

Все трое Мальгрейвов смотрели на него непонимающе.

— Чем лучше ты вымыт, тем ближе к Богу, — пояснил Гай. — Смешно, конечно. — Он пожал плечами.

— Расскажи нам про завтраки, — попросила Николь.

— Овсянка и копченая селедка. Овсянка — это что-то вроде пудинга из овсяной крупы, а селедка — это рыба, в которой полно мелких косточек.

— Фу, какая гадость.

— Гадость, — согласился Гай. — Но приходилось есть.

— Почему?

— Такие были правила.

— Как правила Мальгрейвов, — сказала Фейт.

Гай с любопытством спросил:

— А что это за правила Мальгрейвов?

Фейт обменялась взглядами с братом и сестрой.

— Держаться подальше от папы, когда он не в духе, — продекламировала она. — Стараться уговорить папу, чтобы он разрешил выбирать дом маме.

— Если местные жители настроены враждебно, — прибавил Джейк, — говорить на иностранном языке, чтобы сбить их с толку.

— А если они совсем уж злобные и швыряются камнями, то ни за что не подавать вида, что тебя это волнует, — завершила Николь. — Любой ценой держаться вместе. — Она посмотрела на Гая. — А твоя школа всегда была в одном городе?

— С тех пор как мне исполнилось двенадцать — да.

Фейт взяла у Гая весла.

— Понимаешь, Гай, мы никогда не жили в одном и том же месте больше года. Кроме Ла-Руйи, конечно, но здесь мы проводим только несколько месяцев в году. Мы тебе страшно завидуем. Ты такой счастливчик.

— Вообще-то в интернате было довольно скучно. Не завидуйте.

Фейт посмотрела на него грустными серо-зелеными глазами.

— Но твои вещи всегда лежали на своем месте. У тебя были свои тарелки и свои стулья, а не чьи-то чужие. Ты мог заводить себе всякие красивые вещи и не бояться, что они потеряются или их придется оставить, потому что для них нет места в чемодане. И обедать каждый день в одно и то же время. — В ее голосе звучало почти благоговение. — И носить носки без дырок.

— С такой точки зрения я это не рассматривал.

Фейт начала грести к противоположному берегу, худенькими руками подтягивая весла. Лодка покачивалась вперед-назад, раздвигая носом густую ряску.

— Ты такой счастливчик, — повторила Фейт.


Он вернулся в Ла-Руйи следующим летом. Фейт загорала на крыше и увидела его — сначала как крохотного спичечного человечка, потом уже отчетливо: да, это именно Гай по длинной извилистой тропке спускался к Ла-Руйи.

Прошел год, и он снова навестил их, и на следующий год тоже. Фейт всегда воспринимала Гая как своего подопечного. Она единственная из Мальгрейвов ощущала его уязвимость, оборотную сторону открытости, готовность принимать тяготы мира на свои плечи. Если она замечала, что он приуныл, то придумывала для него развлечения или просто подшучивала над ним, пока он не повеселеет. Лучшим мгновением года, мгновением, которое она хотела бы сохранить, как мушку в янтаре, был момент, когда Гай Невилл возвращался в Ла-Руйи.

Каждое лето они плавали по озеру с прозрачной водой густозеленого цвета. Каждое лето устраивали пикники, собирая в межах дикую землянику и запивая ее терпким белым вином из замка. Каждое лето вся семья, Квартиранты, а также все работники усадьбы выстраивались на главном крыльце Ла-Руйи, и Гай фотографировал их.

Летом 1935 года они искали в лесу трюфели. Николь без особой надежды шарила палкой под кустами.

— На что они похожи?

— На грязные камни.

— Здесь нужна собака-ищейка.

— Джейк взял Женину свинью.

— Все равно я трюфели терпеть не могу. И по такой жаре ходить просто невозможно. — Николь опустилась на дерн, привалилась спиной к дереву и вытянула перед собой босые ноги. — Давай играть в шарады.

— Вдвоем не сыграешь. — Фейт вгляделась в темный навес леса. — А я не вижу ни Джейка, ни Гая.

— Ни свиньи. — Николь хихикнула. — Тогда в ассоциации. — Ассоциации была жутко сложная игра, придуманная Ральфом.

Фейт влезла на сук над головой Николь.

— Слишком жарко. У меня уже голова разболелась.

— Тогда в любимые вещи.

— Как хочешь. Только не спрашивай меня про музыку, потому что я ее не запоминаю.

Николь задрала голову вверх и посмотрела на сестру.

— Говорить можно только правду, не забудь.

— Провалиться мне на этом месте.

— Тогда любимый пляж.

— На острове Закинф.

— А у меня — на Капри. Любимый дом.

— Ла-Руйи, конечно.

— Конечно.

— Моя очередь. Любимая книга.

— «Грозовой перевал».[6] А самый-самый любимый герой, естественно, Хитклиф.

— С ним было бы невозможно жить, — сказала Фейт. — Он скандалил бы из-за того, что гренки пережарили или положили мало сахара в кофе.

— А у тебя, Фейт?

— Что у меня?

— Кто твой самый-самый любимый герой?

Фейт сидела на суку, свесив ноги. Время от времени солнечный луч пробивался сквозь плотное кружево ветвей и слепил ей глаза. Николь крикнула вверх:

— Правду, не забудь!

— Это глупая игра. — Она спрыгнула, обдав Николь фонтаном палых листьев.

— Так нечестно, — огорчилась Николь. — Ты же поклялась. Скажи хотя бы, какой он. Волосы у него темные или светлые?

— Темные.

— А глаза… Голубые или карие?

Фейт подумала: «Они темного сине-зеленого цвета, цвета Средиземного моря, когда над ним нет солнца». Почему-то она внезапно почувствовала себя несчастной и пошла прочь сквозь заросли дикого чеснока. Вдогонку ей летел голос Николь:

— Так нечестно! Нечестно, Фейт!

Под эти крики она помчалась вниз по склону, чтобы не слышать слов сестры.

По мере того как она спускалась, растительность становилась гуще и пышнее. Буйные заросли болиголова и ежевики доходили ей до пояса, колючки цеплялись за подол. Она подобрала юбку и заправила в свои синие панталончики. Высокие зеленые стебли хлестали ее по ногам. Деревья смыкались над ней темным шатром, местами пронизанным золотыми нитями света. Когда Фейт оказалась в долине, от жары ее сморило. Лес поредел, и солнце заливало светом кущи ежевики. Она заметила на листьях и цветах множество бабочек-голубянок с голубовато-сиреневыми крылышками, окаймленными узкой черной полосой. Этих бабочек еще называли «холли-блю». Когда Фейт приблизилась, они разом вспорхнули, и ей показалось, будто это лоскутки тонкого голубого шелка, подхваченные ветром, переливаются на солнце.

Гадюка была неразличима на подстилке из мха и прошлогодних листьев. Фейт показалось, что почва у нее под ногами шевельнулась, и в следующий миг что-то пронзило ее щиколотку. Она увидела скользнувшую прочь змею и, поглядев на ногу, заметила два маленьких точечных следа, оставленных гадюкой на коже. Странно, подумала Фейт, как быстро может измениться жизнь: только что все было таким обычным и милым и вдруг сделалось страшным. Она представила себе, как яд струится по венам, заражает кровь, замораживает сердце. Фейт быстро огляделась, но сначала никого не увидела. Лес казался холодным, безлюдным, угрожающим. Потом на высоком склоне она заметила чью-то тень, закричала и полезла вверх.

— Фейт?

Она услышала голос Гая и подняла голову.

— Меня ужалила гадюка, Гай.

— Не двигайся! Стой спокойно! — крикнул он и ринулся к ней сквозь заросли, сбивая палкой крапиву и колючую ежевику.

Подбежав к девочке, он опустился на колени, стащил с ее ноги сандалию и, приложив губы к укушенному месту, стал отсасывать и сплевывать яд. Фейт начало знобить, и Гай, поднявшись, снял с себя куртку и закутал ее. Потом взял на руки и понес.

Нога болела так, словно по ней били молотом. Солнце, мелькающее в вышине между темными кронами деревьев, казалось ярким тугим барабаном, который пульсировал в ритме боли. Гай быстро шел через лес, раздвигая плечами низко торчащие ветки. Когда они вышли из-под укрытия деревьев, солнце обрушило на них свои лучи с полной силой. Зной и засуха превратили лужайку в площадку спекшейся земли; трава была похожа на сухое, бурое волокно пальмовых стволов. Само небо сверкало ослепительным светом. Послышался крик — это Поппи, пропалывавшая грядку в огороде, увидела их и побежала навстречу.

Несколько следующих дней Фейт провела на старом диване в кухне, ее распухшая ступня покоилась на куче подушек. Бесконечные посетители развлекали ее.

— Феликс пел для меня, — рассказывала она Гаю, — Люк и Филипп играли со мной в покер, и все дети приходили смотреть на следы змеиных зубов. Вообще-то, я к этому не привыкла. Обычно все внимание достается Николь или Джейку, потому что они красивее, способнее и все их просто обожают.

В Фейт черты Мальгрейвов сложились в нечто, не соответствующее общепринятым канонам красоты. Она очень переживала из-за своего слишком высокого лба, неярких волос, которые и не вились, и не лежали прямо, и желтовато-зеленых, как ониксы, глаз, всегда казавшихся печальными, независимо от того, какое у нее было настроение.

Гай взъерошил ей волосы.

— Теперь у тебя не найдется времени для меня.

Она подняла на него взгляд.

— О, для тебя у меня всегда найдется время, Гай. Ты спас мне жизнь. Это значит, что отныне я навсегда перед тобой в долгу. Я теперь твоя навек, разве не так?


Осенью они перебрались в Испанию. Трое друзей Ральфа купили сельский дом, где они намеревались обогатиться, выращивая шафран.

— Он же на вес золота, Поппи, — уверял Ральф.

Мальгрейвы раньше уже бывали в Испании, в Барселоне и Севилье, так что Поппи ожидала увидеть синие моря, лимонные деревья и фонтаны в выложенных мрамором внутренних двориках.

Шафрановая ферма ее потрясла. Неуклюжий покосившийся дом, где они должны были жить совместно с друзьями Ральфа, прилепился у края деревни. Маленькие окна смотрели на огромную плоскую равнину. Земля выглядела настолько бесплодной, что Поппи не могла поверить, будто на ней что-то может вырасти. Бурый, рыжеватый и охра — вот и весь набор красок. Деревню населяли тощие ослы и полунищие крестьяне, чей образ жизни, думала Поппи, не сильно изменился со времен «Черной смерти».[7] Когда шел дождь, пыль превращалась в грязь, такую глубокую, что Николь увязала в ней по колено. Грязь была всюду; казалось даже, что лачуги крестьян слеплены из этой грязи. В доме не было ни водопровода, ни плиты. Воду приходилось таскать из колодца в деревне, а готовить на открытом огне. До их приезда друзья Ральфа, по-видимому, жили исключительно на лепешках и оливках: дом был завален черствыми хлебными корками и косточками. Показывая Поппи примитивный очаг, один из них сказал:

— Как я рад, что вы приехали. Уж вы-то сможете приготовить нам нормальную еду.

Осмотрев кухню, Поппи едва не заплакала.

В конце недели она отвела Ральфа в сторонку и сказала ему, что это невыносимо. Он уставился на нее, не понимая. «Этот дом, — объяснила она. — Деревня. Холодная, нищая деревня. Нам надо уехать, мы должны вернуться к цивилизации».

Ральф был в недоумении. Дом прекрасный, компания замечательная. С какой стати они должны уезжать?

Поппи настаивала, Ральф начал злиться. Их голоса звучали все громче, отдаваясь эхом под закопченным потолком фермы. Ральф был непоколебим: они непременно разбогатеют, если она немного потерпит, а кроме того, он вложил все свои гонорары и ренту Поппи в луковицы и инвентарь. Они никак не могут уехать. Когда Поппи, потеряв голову, запустила в него тарелкой, Ральф сбежал в свои шафранные поля топить досаду в бутылке кислого красного вина.

Оставшись одна, Поппи от гнева перешла к отчаянию, упала на стул и разрыдалась. В следующие несколько недель она пыталась сделать дом пригодным для жилья. Но неизменно проигрывала в этом сражении. Приятели Ральфа оставляли цепочки грязных следов по всем комнатам; кухонный очаг, заразившись от земли сыростью и холодом, затухал в самый неподходящий момент. Полотенца и простыни после стирки не сохли, а покрывались плесенью. И еще Поппи ужасно угнетало отсутствие других взрослых женщин.

Когда наконец зима прошла и началась робкая весна, ей стало нездоровиться. Поскольку после рождения Николь она уже двенадцать лет не беременела, прошел не один месяц, прежде чем Поппи поняла, что ждет четвертого ребенка. В том, что ее все время тошнит и тянет в сон, она винила сырой дом и ненавистную деревенскую глушь. Но доктор в Мадриде сказал ей, что она в положении и ребенок должен родиться в сентябре. Услышав это, Поппи вздохнула с облегчением: ее младенец появится на свет в Ла-Руйи под присмотром милого, надежного старого доктора Лепажа.

Если не все в ее жизни с Ральфом шло так, как она ожидала (а чего, собственно, она ожидала, уезжая с ним в Париж в тот далекий вечер в Довиле?), то детьми она была довольна всегда и возможность родить четвертого ребенка восприняла как подарок судьбы. Трое ее детей родились так быстро друг за другом, что к тому времени, когда появилась Николь, она была слишком измотана, чтобы насладиться этим событием сполна. Теперь же Поппи вязала крошечные кофточки, шила ночные рубашечки, и ей снилась Франция — как она приподнимается на своей высокой кровати и видит рядом сына в колыбельке. Она была уверена, что родится мальчик.

Она действительно родила сына, но в Испании, а не во Франции. Ребенок появился на свет на два месяца раньше срока, в спальне, которую она делила с Ральфом. В радиусе пятидесяти миль не было ни одного доктора, поэтому роды принимала женщина из деревни, закутанная в черную шаль. Колыбели у Поппи не было, но она и не понадобилась, потому что малыш прожил лишь несколько часов. Она лежала в постели, прижимая к себе младенца, баюкая его и молясь, чтобы он выжил. Он был слишком слаб, чтобы сосать грудь. Повитуха настояла на том, чтобы позвать священника, и он окрестил ребенка Филиппом, в честь любимого дядюшки Поппи. Когда слабое движение легких ребенка прекратилось, Ральф зарыдал и взял младенца из рук жены.

Через неделю Ральф предложил уехать во Францию пораньше. Поппи отказалась. С тех пор как родился и умер Филипп, она почти все время молчала; сейчас она сказала лишь короткое, но определенное «нет». Ральф стал объяснять ей, что почва оказалась неподходящей для шафрана и добираться сюда его друзьям слишком неудобно, что он только что придумал чудесный план, как вернуть потраченные деньги, но она в ответ лишь покачала головой. Целыми днями она просиживала на крыльце, не сводя взгляда с засохшего шафрана на полях и кладбища за ними.

В середине июля, когда гражданская война докатилась до Мадрида, Ральф снова принялся уговаривать ее уехать. И вновь Поппи отрицательно покачала головой. Только когда один из друзей Ральфа объяснил ей, что хаос, который надвигается на Испанию, угрожает жизни ее детей, она наконец согласилась, чтобы Фейт уложила вещи.

Через два дня они покинули Испанию, добравшись посуху до Барселоны, а от Барселоны до Ниццы — на пароходе, битком набитом беженцами, солдатами и сестрами милосердия. Глядя с палубы на удаляющийся испанский берег, Поппи чувствовала, что сердце у нее в груди вот-вот разорвется.


Приехав в Ла-Руйи, она попыталась объяснить Жене, что тогда чувствовала:

— Мне пришлось оставить его одного. Как это ужасно, что я бросила его там совсем одного! — Поппи замолчала и часто-часто заморгала. — Такое кошмарное место. Я думала, что сойду с ума. Такое заброшенное, мерзкое, и все там выглядят такими убогими. Я читала в газетах, что в Испании сжигают церкви и убивают священников. И я никак не могу отделаться от мысли… я все думаю, Женя: что, если они оскверняют могилы? Что, если?.. — Поппи сжала хрупкое запястье Жени. Вид у нее был совершенно больной.

Женя ее обняла. Все тело Поппи сотрясали рыдания. Чуть погодя Женя налила бренди и сунула стакан в дрожащие пальцы Поппи.

— Выпей, голубушка, тебе станет лучше. У меня в Мадриде живет кузина. Если ты мне скажешь название деревушки, в которой вы жили, возможно, Маня сможет проверить, все ли там в порядке.

Поппи посмотрела на нее.

— О, Женя. Неужели это возможно?

— Вероятно, это потребует времени. Куда Ральф намерен отправиться осенью?

Она пожала плечами.

— Понятия не имею. Ты же знаешь, какой он — сообщает о своих планах в тот день, когда надо упаковывать вещи. — В ее голосе слышалась горечь. — Может быть, на Ривьеру. Ральфу нравится Ривьера зимой.

— Тогда я напишу вам в Ниццу до востребования, когда что-нибудь узнаю.

Поппи встала и, подойдя к окну, медленно проговорила:

— Знаешь, Женя, на днях я открыла утром ставни и не смогла припомнить, в какой я стране. Спустя какое-то время все начинает казаться одинаковым. Деревья с пожелтевшей листвой, пустые поля и унылые облезлые домишки. Все на одно лицо.


Однако она не рассказала Жене, как злилась на Ральфа: этого она не могла высказать никому на свете. Ее ярость была словно живое существо — всепоглощающая страсть, более сильная, чем скорбь, в которую Поппи погружалась в минуты покоя. Хотя в глубине души она понимала, что несправедливо винить Ральфа в смерти Филиппа — это ее тело исторгло ребенка слишком рано, — все же гнев не проходил. Если бы он не затащил ее в это ужасное место; если бы он, несмотря на все ее просьбы, не настоял на своем, ничего бы не случилось. И она сделала то, чего никогда не делала прежде: отвернулась от него в постели, сказав, что еще не оправилась после родов. Ей доставило удовольствие видеть, что ее отказ причинил Ральфу боль.

Зиму они провели в Марселе, в меблированных комнатах на задворках. Ральф затеял очередное предприятие: продавать коврики, вывезенные из Марокко. Поппи каждый месяц ездила в Ниццу, на почту. В феврале пришло письмо. Женя писала:

«Сразу после Рождества моя кузина Маня съездила в деревню, где вы жили. Церковь и кладбище не тронуты, Поппи. Она положила на могилку Филиппа цветы, как я ее просила».

Стоя в одиночестве на берегу и глядя на гальку под ногами, Поппи плакала. Потом вдруг поняла, что серые волны и хмурое небо напоминают тот далекий день ее рождения в Довиле, в 1920 году. Для нее не было секретом, что Ральф, уязвленный ее холодностью, начал флиртовать с Квартиранткой по имени Луиза. Это продолжалось уже несколько недель. Луиза, крайне глупая девица, изливала на Ральфа слепое восхищение, которое было бальзамом для его раненой гордости. Поппи понимала, что стоит перед выбором: либо продолжать наказывать Ральфа дальше, фактически толкая его в объятия Луизы и тех, кто за ней последует, и таким образом развалить собственный брак, либо попытаться вернуть его и показать, что, несмотря ни на что, она все еще его любит. Она подумала о своих детях и вспомнила человека, строившего на берегу замок из песка: хрупкое сооружение, от красоты которого хотелось плакать. Поппи высморкалась, вытерла слезы и направилась к вокзалу.

Дома она показала Ральфу письмо Жени. Он ничего не сказал, лишь долго стоял у окна, повернувшись к Поппи спиной. Но она видела, что листок бумаги дрожит в его пальцах, поэтому подошла, положила руки на его поникшие плечи и поцеловала в шею. Вдруг она заметила, что он располнел и серебра у него в волосах теперь больше, чем золота. И хотя Поппи была на тринадцать лет моложе Ральфа, в этот момент она почувствовала себя намного старше. Они долго стояли, держа друг друга в объятиях, а потом легли в постель и занялись любовью.

Однако некоторые перемены были уже необратимы. Когда Ральф показал Поппи клочок бумаги, испещренный цифрами, и сказал: «Через шесть месяцев у нас будет достаточно денег на шхуну. Коврики хорошо расходятся, здесь люди готовы платить за них в десять раз больше, чем они стоят в Африке», — она улыбнулась, но промолчала, помня, что ни одна из его предыдущих авантюр не длилась больше года. Впервые в жизни Поппи открыла в банке счет на свое имя и положила на него проценты со своего годового дохода вместо того, чтобы отдать эти деньги Ральфу. Квартира, в которой они жили, была тесной и убогой. Поппи чуяла приближение тяжелых времен.

И еще она начала скучать по унылому английскому лету, по живым изгородям, посеревшим от инея, по бледному утреннему солнцу, поблескивающему сквозь голые дубы и буки. Потеряв сына, она утратила способность разделять веру Ральфа в розовое будущее. Она видела впереди только ловушки и опасности, подстерегающие их на жизненном пути, и подумала, что лишь сейчас, в тридцать восемь лет, она, наконец, начала взрослеть.


Было лето 1937 года. Прошла первая неделя августа, а Гай так и не появился в Ла-Руйи. Тогда Фейт повадилась исследовать обширный чердак замка, где, если не считать мух, она была совсем одна и откуда сквозь маленькие запыленные окошки была видна тропинка, ведущая от шоссе через лес к замку.

Чердак был полон сокровищ. Уродливые абажуры, до невозможности скучные, покрытые плесенью книги, целый сундук ржавых шпаг. И множество сундуков с одеждой. Фейт открывала их бережно, с почтением. Папиросная бумага шуршала, как крылья бабочек. Поблескивали пуговицы, мерцали ленты. Имена, вышитые на ярлычках — Poiret,[8] Vionnet,[9] Doucet,[10] — звучали словно стихи. В тусклом свете она меняла свое поношенное хлопчатобумажное платье на переливающийся, как паутина, шифон и прохладные водопады шелка. В зеркале с золоченой рамой она изучала свое отражение. За минувший год Фейт изменилась. Она выросла. Скулы придали форму ее лицу; благодаря недавно оформившимся груди и бедрам платья сидели как надо.

Кроме того, взросление обнажило ее сердце. Фейт всегда с радостью ожидала приезда в Ла-Руйи Гая Невилла, но этим летом он не спешил сюда, и она начала нервничать. Боясь насмешек, она ни с кем не делилась своими переживаниями. Хотя Гая ждали все, хотя Поппи цокала языком, поглядывая на календарь, а Ральф и Джейк шумно спорили, Фейт не находила в себе сил высказать опасения, которые сжимали ей сердце: Гай больше не приедет в Ла-Руйи. Он их забыл. Он нашел себе занятие поинтереснее.

Год назад она бы переругивалась с Николь или усмиряла Джейка. Но не теперь. Она попалась в паутину столь же густую, как та, что покрывала стропила на чердаке, — паутину скуки, раздражения и тоски. Фейт спрашивала себя, не влюблена ли она в Гая, и решила, что если это любовь, то, значит, она далеко не так чудесна, как пишут в романах. У нее пропало желание принимать участие в развлечениях, затевавшихся в Ла-Руйи. Без Гая ей не хотелось ни кататься на лодке, ни гулять по лесу. Ей стало нечем заполнять дни. Вот откуда взялся чердак, где было ее королевство и где ничто не напоминало о Гае.

Фейт первая увидела его сквозь крупные ячейки паутины, которую она собиралась смахнуть с переплета слухового окна: маленькая темная фигурка с горбом рюкзака, спускающаяся по извилистой тропке, которая вела от шоссе к замку. В мгновение ока она забыла всю скуку, все ожидание и, выкрикивая его имя, побежала вниз.


На пятидесятидвухлетие Ральфа они устроили пикник на берегу, неподалеку от Руайяна. От сложенного шалашиком костра в сторону моря лениво полз дым. Солнце, клонящееся к горизонту, разлилось по поверхности волн переливающимся шелковистым заревом.

Говорили об Испании. Фейт, глядя на закат, слушала краем уха.

— Республиканцы победят, — изрек Джейк.

Феликс покачал головой:

— Не надейся, мой милый мальчик.

— Но они должны…

— С помощью Сталина… — начал было Гай.

— Сталин слишком нерешителен, — отмахнулся Феликс. — Он боится, что, если он поддержит Республику, у Германии появится предлог, чтобы напасть на Россию.

На фоне золотистого неба четко вырисовывались рыбацкие лодки, возвращающиеся в гавань. Фейт смотрела, как Гай допивает последние капли вина из своего бокала. Ральф откупорил еще бутылку.

— В любом случае нас это не коснется. Вся эта чертова мясорубка не коснется никого, кроме испанцев.

— Заблуждаешься, Ральф. Если мы позволим Франко победить, то рано или поздно это затронет всех нас.

— Гражданская война? Вздор. Полнейший вздор. Тебе, наверное, солнцем голову напекло, Феликс. — Ральф снова наполнил бокал Феликса.

Один из Квартирантов, французский поэт, сказал:

— В Испании идет последняя романтическая война, вам не кажется? Я бы сам примкнул к Интернациональным бригадам,[11] если бы не больная печень.

— Романтическая? — взревел Ральф. — С каких это пор война стала романтикой? Это мерзкое кровавое занятие.

— Ральф, дорогой. — Поппи погладила его по руке.

Сети для ловли устриц и мачты рыбацких лодок были подобны черному кружеву на колеблющемся шелке моря. Феликс подбросил в костер плавника и откашлялся.

— Я должен сказать тебе, Ральф, и тебе, милая Поппи, что в конце сентября уплываю в Америку. Виза наконец готова. — Феликс накрыл руку Ральфа ладонью и мягко сказал: — Ты должен понять меня, Ральф. Так будет безопаснее.

— Боже милостивый, дружище, о чем это ты?

— Я еврей, Ральф.

Фейт, сидящая на песке, едва расслышала его тихие слова. В глазах Феликса было грустное, почти жалостливое выражение. В последнее время Фейт замечала, что Поппи иногда смотрит на Ральфа таким же взглядом.

— Кто знает, что может случиться с Францией через год или два? Куда ты поедешь, когда вы покинете Ла-Руйи осенью? В Испании неспокойно, а в Италии свой собственный фашизм. — Феликс покачал головой. — Нет, я не могу остаться.

Наступило молчание. Солнце касалось горизонта, проливая бронзовые тени на тихое море. Ральф со злостью сказал:

— Все друзья меня бросили. Ричард Дешам работает банкиром, подумать только! Майкл и Руфь вернулись в Англию, чтобы отправить своих отпрысков на каторгу какой-то чертовой школы. Лулу написала, что должна ухаживать за больной матерью. Трудно представить Лулу, отирающей пот с пышущего жаром чела! Жюля я не видел с тех пор, как он втюрился в этого мальчишку в Тунисе. Что касается тебя, Феликс, то ты, скорее всего, станешь миллионером, сочиняя музыку для этих тошнотворных голливудских фильмов.

Феликс не обиделся.

— Весьма приятная перспектива. Я тебе пришлю фотографию моего шофера рядом с моим «даймлером».

Фейт увидела, что Гай встал и побрел в сторону дюн, прочь от костра. Она пошла за ним, стараясь попадать босыми ногами в его следы на песке. Она догнала его на самом гребне дюны. В глубине, между дюнами, плескались чернильно-черные тени. Гай улыбнулся ей.

— Какое у тебя красивое платье, Фейт.

Он редко обращал внимание, во что она одета. Фейт вспыхнула от удовольствия.

— Я называю его «холли-блю», Гай. «Холли-блю» — это бабочка-голубянка, она такого же цвета. — Платье было из голубовато-сиреневого крепдешина, а рукава украшала узкая черная бархатная лента. — Когда-то его носила Женя, но теперь оно ей не подходит, и она отдала его мне. Оно сшито «Домом Пакен».

Гай смотрел на нее непонимающе. Она взяла его под руку.

— Ты невежа, Гай. Мадам Пакен — кутюрье, и очень известная.

Он потрогал тонкую ткань.

— Оно тебе идет.

Ей стало еще приятнее.

— Правда?

Он нахмурился, поглядел на море и проговорил:

— Я хотел сказать Ральфу, что дня через два должен уехать, но, похоже, сейчас не время, из-за Феликса.

Счастье ее погасло — как гаснет пламя свечи, сдавленное большим и указательным пальцами.

— Но ты здесь всего несколько дней, Гай…

Он достал из кармана сигареты.

— Я волнуюсь за отца. Он не хочет признаваться, но, по-моему, он серьезно болен. — Гай зажег спичку, но ветер тут же ее загасил. — Черт! — Он посмотрел на Фейт, усмехнулся и схватил ее за руку. — Прыгнули?

Они покатились по крутому склону дюны и приземлились хохочущей кучей на дно песчаного оврага. Гай бросил на сухие колючки свою куртку.

— Сюда, Фейт.

Она села рядом. Дюны отрезали их от компании на берегу. Гай предложил ей сигарету. Фейт научилась курить у Джейка; Гай поднес ей спичку, и она отвела в сторону растрепавшиеся волосы.

Они помолчали, потом Фейт попросила:

— Расскажи о Лондоне. Мне всегда казалось, что там так здорово.

Поппи описывала ей чаепития в «Фортнум энд Мейсон»,[12] походы за покупками в «Либертиз»[13] или в «Арми энд Нейви Сторз».[14]

— Хакни, надо сказать честно, довольно мерзкий район. Людям там туговато живется. Отцы без работы, дети ходят босые. Большинство не имеют медицинской страховки, а это значит, что им приходится платить врачу за каждый визит. А в домах и подвалах, в которых они ютятся, жуткая сырость и полно тараканов. — В его голосе явственно слышался гнев. — Поэтому, как ты понимаешь, им нужны хорошие врачи.

— А твой отец хороший врач?

— Один из лучших. Вот только… — Гай сердито ткнул окурок в песок.

— Что, Гай?

— Только я хотел стать хирургом. — Он пожал плечами. — Но отцу нужна помощь, практика не приносит большого дохода, так что, похоже, не судьба. — Он нахмурился. — Ладно, неважно. Главное — приносить пользу, правда? Облегчать людям жизнь… Давать им надежду. Не позволять им умереть от болезни только потому, что они бедны.

Он лег на песок, заложив руки за голову. Фейт зябко поежилась. Солнце почти зашло, заметно похолодало. Платье «холли-блю» было чересчур легким.

— Иди сюда. Прижмись ко мне. — Гай обнял ее за плечи и притянул к себе. — Я тебя согрею.

Она положила голову ему на грудь. Он обнимал ее и раньше, когда она была ребенком, когда она падала, и он ее утешал. Но теперь его прикосновение казалось другим. Незнакомым, чудесным. Она услышала, как он спрашивает:

— А ты, Фейт, чем хотела бы заниматься?

Она посмотрела в небо. Показались первые звезды. Она улыбнулась.

— Мне очень хочется быть одной из тех дам, которые работают в казино.

— Крупье?

— Угу. Тогда я могла бы носить необычные наряды с блестками и страусовыми перьями. Или сниматься в кино… Но папа говорит, что у меня голос такой, словно трясут ведро с камнями. Или я могла бы стать собачьим парикмахером.

— Такие бывают?

— В Ницце есть даже салоны красоты для пуделей. Собаки меня любят, и я уверена, что смогу научиться их завивать.

Она почувствовала, что он смеется. Потом Гай сказал:

— Ты неподражаема, Фейт, и мне тебя будет не хватать.

Сердце у нее подпрыгнуло.

— У-у, — сказала она небрежно, — ты забудешь меня, как только окажешься в Англии. Высокое общество и утонченные женщины. Ты тут же в кого-нибудь влюбишься. Взгляни на Джейка — он каждый месяц влюблен в другую. Его последней даме сердца было двадцать пять лет, и она носила манто из лисьих хвостов.

Гай рассмеялся.

— Джейку на роду написано быть повесой. — Он погладил ее по волосам, пропуская пряди между пальцами. — В любом случае у меня недостаточно денег, чтобы даже думать о женитьбе.

— Николь считает, что где-то есть идеальный мужчина, который ждет именно ее. Она уверена, что, как только увидит его, сразу поймет, что это Он. Как ты думаешь, Гай, может так быть?

— Николь — романтик, — сказал он и задумчиво добавил: — но я верю, что нужно искать свой идеал. Что брак должен быть на всю жизнь и что должна быть какая-то глубокая связь, общность мыслей.

Фейт лежала не двигаясь. Мгновение, казалось, повисло на шаткой опоре, в неустойчивом равновесии, готовое упасть в одну или в другую сторону. Гай проговорил:

— Во всяком случае, я еще долго не собираюсь ни в кого влюбляться. У меня есть дела поважнее.

Однако Фейт знала, что любовь — не та вещь, которую можно выбрать; она сама тебя выбирает. Она закрыла глаза, радуясь, что уже темно. «Правила Мальгрейвов, — напомнила она себе. — Никогда не подавать вида, что тебя это волнует».