"Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести" - читать интересную книгу автора (Ефетов Марк Семенович)НАШ СОСЕД ШМЕЛЬКОВ И ПАРОХОД «ШМЕЛЬКОВ»Когда я слышу стук швейной машинки, всегда вспоминаю Ивана Яковлевича. Жил он под нами, и сквозь его потолок и наш старый рассохшийся пол слышно было, как портной строчил. Под этот стук машинки я засыпал, с ним же часто и просыпался. Отец говорил: — Птица у нас ранняя. Чуть свет — хлопочет. Рано начинал жизнь в нашем доме не один только Иван Яковлевич. Зажав между колен ботинок на колодке, забивал гвозди, или, точнее говоря, шпильки, Емельян Петрович. Они во многом были похожи друг на друга — эти два мастера. Внешне совсем разные, а по характеру — вроде бы на одну колодку. Может быть, потому это так было, что и тот и другой очень любили свою работу. И это как бы роднило Птицу и дядю Емельяна, которые первыми принимались за работу в нашем доме. Когда же заработала Обувка, дядя Емельян так же рано отправлялся на фабрику. А мой отец в те времена, когда он ещё плавал, уходил в порт, и совсем затемно. Дубок отчаливал обычно по утрам. Я любил утро нашего дома. Розовый дым от лучей восходящего красного солнца стоял над крышей, как большой восклицательный знак — широкий кверху, суживающийся к трубе. Только знак этот чуть курчавился. Моей обязанностью по дому были вода и дрова. Муськина — веник и пыльная тряпка. Мама называла всех нас четырёх — «семейная артель». У каждого из нас были свои обязанности. Так вот, согласно своим обязанностям, я рано утром выбегал с ведром по воду, а потом уже в сарай за дровами. Утром, если не очень холодно было, я выбегал в брюках и в тельняшке. До чего же я её любил и до чего же я злился, когда Муська говорила: «Полосатая фуфайка». Тельняшка — матросская рубашка и вдруг — фу! — фуфайка. Выйдешь во двор, а там уже гомон: окна раскрыты, и смотришь — все уже на своих постах. С утра ведь все люди весёлые и голоса у них звонкие. Я кричу сразу всем в раскрытые окна: — Доброе утро! А мне отвечают тоже звонко-весело: — Здоровеньки булы! Это Птица. — День добрый, мил человек! — кричит в своё низенькое окошко Емельян Петрович. — Счастливого тебе денёчка! Это дед. О нём пойдёт речь впереди. И ещё с одним человеком из нашего дома я всегда почти встречался по утрам. У него брюки-клёш. Это действительно клёш — что твоё Чёрное море. Ботинок не видно. Идёт, и только слышно, как клёш шуршит: клешинка о клешинку цепляется. И тельняшка у него на груди такая же, как у меня. А грудь нараспашку. Летом и, между прочим, зимой. Тельняшка — она ведь никакой холод не пропускает, даже морозный. Я долго в это верил. Не зря отец называл меня иногда Тельняшкой. Так вот: морячок этот жил прямо над нами. Он по ордеру въехал, как только из нашего города ушли бандиты — не помню, зелёные или синие, — одним словом, бандиты. Шмельков этот, морячок, в дом наш въезжал, когда в порту ещё постреливали. Вообще в городе уже тихо было, но вдруг: та-та-та — пулемёт. Построчит, как на швейной машинке, и замолчит. Или два выстрела бахнут. Чаще два: бах и бах. Это значит — кто-то где-то из-за угла бахнул, а его тут же — будь здоров: не стреляй из-за угла. Но я отвлёкся. Шмельков Лаврентий Кузьмич въезжал к нам в дом на тачанке. Это бричка такая с пулемётом. Хотя чего это я объясняю, когда все видели картину «Чапаев» и там этих самых тачанок сколько хочешь. Так вот: въехала к нам во двор тачанка, соскочил с козел Шмельков (он сидел рядом с ездовым) и сразу мне, да и не одному мне, понравился. Лицо круглое, веснушчатое, бескозырка где-то чуть ли не на затылке, на груди синие полосочки, как морской прибой; пояс лаковый, туго затянутый, а на нём кобура из дерева, и из неё рукоятка от пистолета торчит. О брюках-клёш я уже говорил — повторять не стоит. В тот же день мы узнали, что новый сосед — большой начальник: главный комиссар продовольственных складов Помдета. Помдет — это помощь детям. Вы же знаете, что время было тогда голодное. Если нашему городу удавалось получить какие-нибудь продукты морем или сушей — муку или крупу, — раньше всего это шло в Помдет. А оттуда — в школы, в детдома и по детсадикам. В те годы в нашем городе случалось, что люди умирали от голода. Но детям умирать не давали. Детей чем-нибудь, хоть раз в день, а кормили. Причём обязательно горячим. И морячок наш Шмельков был главным начальником над этими складами с продовольствием для детей. Его-то я и встречал по утрам, когда шёл с ведрами или с дровами. — Доброе утро, — говорил я. — Привет школьнику, — отвечал Шмельков. — Доброе утро, — говорил я. — Привет школьнику, — отвечал Шмельков. Очень он нашего брата, школьника, уважал. Рассказывали, что он для школы за каждый фунт крупы (у нас тогда на фунты мерили) дрался. До Шмелькова, когда у нас первый раз организовали Помдет, из складов Помдета поворовывали. Но с приходом Шмелькова всё прекратилось. Морячок там у себя на складах объявил всем, что, если кто хоть фунт муки или там крупы у голодных детей украдёт, он, Шмельков, этого вора собственноручно расстреляет. Вот как! Да, при Лаврентии Кузьмиче нас в школе кормили прилично. А раньше мы с Муськой часто играли в ресторан. Вы такую игру не знаете? Ну и не знать бы вам её никогда! Играли мы так. Я садился за стол и вроде бы повязывал салфетку. Ну, в общем, просовывал её за воротник. — Тэк, — говорю, — что бы это мне сегодня покушать? Муська стоит передо мной с полотенцем через руку, вроде бы это салфетка, а она подавальщик из ресторана. — У нас, — говорит, — сегодня есть картошка в мундире и каша ячневая. Я отвечаю: — Мне это не по зубам. Нет ли у вас жареного фазана или кабаньей ноги на вертеле? Муська теряется. Молчит. А я требую: — И ещё мне пинту (это такая мера, которой пираты вино меряют), пинту, — говорю, — доброго красного, а на закуску кусок сахара, только побольше. Муська говорит: — У нас сахарин есть. Нет, с ней в ресторан играть неинтересно было. С Женей Ежиным тоже не получалось. Но уже совсем из-за другого. Я ему один раз говорю: — Подай мне седло дикой козы. А он: — Кто же сёдла кушает? Они жёсткие, на них ездят. — Дурья твоя голова, — говорю, — это же седло из книжки. А он: — Что мне из книжки? Мало чего там понапишут. А у нас вчера какао было. Настоящее, не книжное. Вот вкуснота! Я две такие чашки отмахал — громаднющие. Потом даже поташнивало. Вот так мы поговорим-поговорим. Пока играем в ресторан, интересно! Потом, правда, ещё сильнее есть хочется. Аж поташнивает. Интересно всё-таки: Женьку поташнивало от того, что он переедал, а меня — от голода. Может быть, вы не поверите, но я правду говорю: так оно было на самом деле. Потом, когда Советская власть установилась, никогда не забуду, как нам первый раз Серафима Петровна объявила: — Сегодня, дети, на третий урок у нас что? Кто-то сказал: — Физические опыты. И ещё с задней парты крикнули: — Гимнастика! Эту гимнастику (по-теперешнему — физкультуру) у нас давно отменили. В голодуху она совсем не получалась. Какая там гимнастика, когда люди от голода шатаются! Серафима Петровна говорит: — Нет, не угадали. На третьем уроке будут не опыты и не гимнастика, а ячневая каша! Мы все повскакали, парты захлопали, а мы танцевать. Как индейцы. Честное слово! И всем хотелось пойти в столовую за этой кашей. Серафима Петровна знала, что так будет, и потому она урок отменила. Ой и вкусная же была эта каша! Без масла, а всё равно вкусная. Мы принесли в класс два по полведра и ещё по дороге запахом вроде бы закусывали. На другой день урок не отменили. Выделили в наряд самых лучших учеников. — Им, — сказала Серафима Петровна, — один урок пропустить не страшно. Всё равно они всё знают отлично. Ох и старались же мы потом, чтобы и нам пропустить урок было не страшно. И мне семь раз в год выпало пойти за кашей в помдетовскую кухню с двумя вёдрами на палках. Мы потом ходили по очереди — каждый раз четыре ученика. График у нас был. Каждый из нас держал конец палки, на палке ведро, а в вёдрах — в одном щи, а в другом каша. Обед из двух блюд — это Шмельков завёл. Полную миску горячей каши съешь — и задачи как-то легче решаются. А сын был у Шмелькова, Кузьма, — малолетний такой. Муська про него говорила: «Кузя — одна сплошная веснушка». Он, правда, очень был веснушчатый. Должно быть, в отца. Рос Кузя без матери. Жена Шмелькова не то у белых осталась, не то погибла — он про это ничего не говорил. По слухам я писать не хочу, чтобы неправда не получилась. Только Кузя этот, пока его в детский сад не взяли, очень плохой был. Не в том смысле плохой, что нехороший, а в том, что худой, болезненный. И сам Шмельков после приезда со дня на день спадал с лица. Это значит — худел. У него в комнате всей мебели было: тюфяк из соломы и тумбочка из фанеры. И при этом он ребятам с нашего двора говорил: — Богато будут жить все, кто работает. Рабочий день будет всё меньше и меньше. А еды и всякой одежды там и обуви — всё больше и больше. Рабочий человек сможет на отдых к морю поехать во дворец, где царь отдыхал. А ребята получат дворцы, где буржуи жили. Их — эти дворцы — только отремонтировать. И будет там и кино, и столовая, игры всякие, музыка — балалайки, гармоники. Играй — не хочу!.. Мы, ребята, слушали Шмелькова, и нам верилось, что так будет, и не верилось. Сколько раз, бывало, Шмельков меня, как встретит утром, спрашивает: — Вчера как обедал? Один раз, когда порции прибавили, он меня специально во дворе поджидал: — Ну, как теперь обед — подходящий? — Подходящий, товарищ комиссар. — А сколько половников на брата? — Три через край. — Правильно. А больным домой снесли? — Снесли. У нас только один больной и то так только — поскользнулся и ногу сломал. — Лечат? — Не знаю. — Что ж ты тогда знаешь? Я молчал. — Стыдно? — спросил Шмельков. — Стыдно. — Он тебе кто — товарищ? — Нет. Так просто. В одном классе учимся. Только он около окна сидит. А я в другой стороне, ближе к двери. Ну и рассердился тогда Шмельков! — Другая сторона, — сказал он, — там за морем, где власть другая и порядки другие — волчьи. Понял! И то те, кто там работают, тоже нам товарищи. А ты говоришь — другая сторона!.. Он тогда взял у меня адрес того мальчика и послал ему из Помдета на дом сухой паёк. В то время, кроме Шмелькова, я не знал ни одного большевика-коммуниста. Он первый. И я его не могу забыть. Помню ночь, когда белые в последний раз брали наш город. После этого их вышибли, и Советская власть уже установилась навсегда. А тогда страшно было. Артиллерия белых била по городу и с моря и с суши. У Шмельковых снесло над головой крышу и обрушился потолок. В общем, они перебрались к нам. Это было часа в два ночи. Муська была тогда совсем маленькая, но всё равно не плакала. А мама моя плакала. Только тихо — неслышно. Но я всё равно видел: щёки-то мокрые — не скроешь. Кузю положили со мной в кровать. А сам Шмельков опять достал свой пистолет в деревянной кобуре, который мы после первого дня его приезда не видели, и ушёл. Моя мама всё уговаривала Кузю поесть кукурузных лепёшек и чаю попить, а он только одно: — Не. Такой упрямый был детёныш. А маленький. Как младенчик. Хотя ему тогда уже четыре года стукнуло. Он мне сам говорил, что ему пятый пошёл. Ну, Муська его в конце концов уговорила по-своему, по-ребячьему, и накормила. Это, оказывается, ему отец наказал ни от кого никакой еды не брать, чтобы никто не мог к нему, как к сыну начальника продовольствия, подлизаться. Ох и принципиальный же был этот Шмельков! Так посмотришь на него — морячок, братишка, и всё. Но я потом, как старше стал, понял: если бы больше было таких вот людей, как Шмельков, ни одному вору или взяточнику не стало бы житья… Ночка та была — страшно вспомнить. Отца нет — он в портовом отряде самообороны. Света электрического нет — коптилка одна на столе; огонёк от неё маленький — меньше, чем от свечки, а тени громаднющие и копоти — весь потолок. Муська сидит на кровати — плечи костлявые, глаза большущие, руки тонюсенькие. Но не подумайте, что нескладная какая-нибудь. Очень она складная и красивая. Вот только упрямая, как сто ослов. — Не буду спать, и всё. А Кузя со мной рядом. Молчит. Хоть бы сказал что-нибудь. И то легче было бы. Мама пол подметает и пыль вытирает. Это в три часа ночи. А что делать: от взрывов потолок осыпался и всё в комнате в пыли. Мы даже чихали от этого. Потом приходит Шмельков — тоже весь серый, пыльный, одноцветный какой-то, как в кино. И всё в ту ночь мне казалось, что это не взаправду, а будто это я сижу на стуле и кино смотрю. Честное слово. Бывает же такое с человеком. То в кино вдруг забываешь, где ты, и думаешь, что всё по правде так происходит, как на экране, а тут взаправду всё, а ты думаешь — кино. Чудно! Так вот: Шмельков заходит, а пистолет у него висит. Я сразу заметил. Мама моя спрашивает: — Мой где? — Портовый отряд самообороны отошёл, — говорит Шмельков. — Дальше биться расчёту нет. У беляков английские танки и французские пулемёты. А о вашем муже не беспокойтесь. Самооборонщики рассредоточились. Скроются. А скоро мы обратно будем. Теперь навсегда. Беляки в море побегут, как крысы с корабля. Мама слушает и плачет. А я говорю: — Мамочка, так это же хорошо, что их всех в море потопят. — Не вмешивайся, когда взрослые говорят. — Мама машет на меня рукой. — Вот Муся молчит, и ты молчи. И в это время как трахнет! Стекло — дзинь! — и нет стекла. Только осколки. А в окне всё красное-красное. Кузя сидит рядом со мной, ноги с кровати свесил. Шмельков нагнулся к нему, обнял: — Ну, сыночек, не горюй. А Кузя не плачет — ни-ни — и отвечает, как большой: — Чего горевать? Беляков побьёшь и опять вернёшься? — Вернусь. — И на катере меня покатаешь? — Покатаю. — И на карусели? — И на карусели. Ой, чувствую я, что всё Кузя понимает, а виду не подаёт, отца жалеет. Приподнимается парень, обнимает отца, целует: — Ну, батя, будь здоров! — Будь здоров, сынок! Лучше бы мне и не вспоминать это. Мама ещё тогда спросила Шмелькова: — Куда же вы? Слышите — за углом стрельба? Белые в город вошли. А Шмельков: — Не вошли ещё. Это наши отходят. Склад вывозить буду. Спрячем продукты. Скоро вернёмся — детей кормить надо будет… Ну, Кузя, дай-ка ещё разок поцелуемся… И убежал. А Муська осколки стекла с пола подметала. Шлёпанцы мамины надела и, как была в рубашке, так и пыль вытирала, — уборку устроила. Ночью. Смешно. Нашла время. Кузя отвернулся к стене, голова в подушке. Молчит… Он потом, мальчонка этот, с нами жил три недели, пока наши не вернулись. А беляков всех в море сбросили. Убегали на пароходах, на лодках, на яхтах, на катерах. Их и вспоминать неохота. Шмельков не вернулся. Нам рассказывали, что вывезти склад не успел и там же у склада, чтобы белякам в руки не даться, подорвал себя гранатой. А Кузю у нас забрали в севастопольский детдом «Коммунар». Теперь Кузьма Шмельков на фронте служит. Контр-адмирал. Военными кораблями командует. А есть на Черноморском флоте, только на торговом флоте, красивый такой пароход — «Матрос Шмельков». Это в память Кузиного отца. Мой отец на этом самом «Матросе Шмелькове» один год плавал третьим помощником. Я бывал на «Шмелькове». Там в кают-компании портрет матроса Шмелькова висит. В бескозырке, бушлате и тельняшке треугольником на груди. Как живой! |
||||||||
|