"Лоскутный мандарин" - читать интересную книгу автора (Суси Гаетан)

Глава 5

Ксавье пошел дальше, оглядываясь по сторонам, как затравленный зверь, обеими руками сжимая чудесный ларец. Когда он переходил оживленные улицы, водители едва уклонялись от столкновений. Полицейский хотел было его остановить, но, как это иногда случается, загорелся зеленый свет, и Ксавье растворился в потоке пешеходов. Парнишка натыкался на прохожих, но не отдавал себе в этом отчета. Он изо всех сил старался сделать так, чтобы никто не обращал на него внимания, – пытался кого-то из себя изобразить, жался к стенам, втягивал голову в плечи так, что, казалось, хотел затолкать ее за воротник, – но результат получался прямо противоположный.

Одно было для него очевидно: даже когда он шел по незнакомой улице, стоило ему только прислушаться к звуку, раздававшемуся в голове, как он сразу же находил дорогу к своему жилью. Может быть, причиной тому был шарик, подвешенный на нитке над его подушкой. Звук этот походил на протяжный звон колокола: когда Ксавье шел не в ту сторону, звук стихал, а когда двигался в направлении своей каморки – усиливался. Это было очень удобно, потому что как-то Философ дал ему карту города, и Ксавье чуть не свихнулся, пытаясь разобраться в том, что к чему на малюсеньком ее кусочке. Когда он достигал цели своего путешествия, а именно здания, в котором жил, звук стихал, дело было сделано.

– Мозги у меня птичьи, – говорил он иногда. – Компас мне ни к чему.

Но в тех ситуациях, когда дело не касалось его жилья, этот звук не мог ему помочь ни в чем. Во всех других случаях он чувствовал себя совершенно потерянным. Не мог отличить левую сторону от правой стороны. На самом деле тогда звучал не колокол, а эхо, доносящееся после того, как язык ударяет о стенку.

Он свернул на улицу в рабочем районе, где находился его дом. У тротуаров были припаркованы грузовики, мастерские уже все позакрывали, тускло светили уличные фонари. Хоть на улице почти никого не было, Ксавье свернул в переулок, чтобы обойти стороной «Шахматный клуб». Так называлось кафе, куда он как-то по глупости заглянул, возвращаясь с работы. Сначала он остановился у окна, потому что оно светилось теплым желтым светом. В витрине неподвижно, как манекены, стояли два человека, склонившиеся над шестьюдесятью четырьмя квадратиками. Ксавье не помнил, чтобы он когда-нибудь учился играть в эту игру, но с самого первого взгляда она ему стала предельно ясна – все ее правила, ходы, рокировки, взятие фигур на проходе, у него возникло такое чувство, что игра была у него в крови с самого начала времен. А когда он увидел, как ходят те игроки, у него не просто под ложечкой засосало, у него ком в горле застрял, потому что ходы, какие они делали, просто противоречили здравому смыслу. Особенно бородач, который, казалось, играл с нарочитой глупостью. Он делал один ход нелепей другого, словно вспоминая о том, как начинал учиться играть. Партию выиграл его соперник, причем выиграл он ее, если можно так выразиться, по чистой случайности – ни дать ни взять просто ужас какой-то. Заметив Ксавье, победитель махнул ему рукой, приглашая зайти и сыграть, если он в настроении. Помявшись в нерешительности, Мортанс зашел в помещение. Он с поразительной легкостью обыгрывал там всех подряд, без разбора, даже самых лучших игроков, и к полуночи столик, за которым он играл, стал центром всеобщего уважения, граничившего с благоговейным трепетом. Когда в конце концов он оттуда ушел, его просто тошнило от двухцветных квадратиков. В его возбужденном мозгу игра продолжалась всю ночь напролет. Если он пытался сомкнуть глаза, становилось еще хуже, и перед его мысленным взором как на экране одновременно разыгрывались сто десять партий. На рассвете он впал в забытье и почти на час опоздал из-за этого на работу. Своей сестре – Жюстин он написал: «Нет ничего опаснее для моего разума, чем эта игра, если можно так ее назвать. Она как западня для мысли, и если мысль в нее попадает, то оказывается в темнице, из которой не может выбраться, и я начинаю терять рассудок». Он дал себе зарок никогда больше в эту западню не попадать.

По дороге к дому по переулку, которым он шел, надо было пройти через двор скотобойни, поставлявшей мясо для засола по французским рецептам; ее французское название «Салезон Сюпрем» писалось на английский лад. Ксавье посчастливилось, потому что по ночам глотки животным не перерезали. На воротах для въезда грузовиков со скотом для забоя висел плакат, изображавший усатого мужчину с ножом в руке и в фартуке, заляпанном темно-красными пятнами; над плакатом на ленте, которую с двух сторон поддерживали ангелочки с поросячьими рожицами, на латыни был написан девиз компании: «Для христиан – соборование, для исчадий ада – лучший засол». От свернувшейся крови асфальт двора был липким, и когда парнишка шел по нему, подошвы его кроссовок противно поскрипывали. И запах там стоял соответствующий.

Наконец Ксавье дошел до дома, где снимал свою конуру. Который теперь, интересно, был час? Он подошел к дверце лифта, где, как обычно, висела табличка с надписью о том, что администрация приносит извинения за то, что лифт не работает. Ему пришлось по лестнице подниматься на восьмой этаж к себе в комнатенку, куда он добрался уже совершенно обессиленный. В коридоре мутно светила только одна лампочка. Он на ощупь пробирался к своей двери, потому что уже не мог твердо стоять на ногах, и ему пришлось опираться на стену. Вдруг он почувствовал рядом чье-то присутствие, тень, тепло, совсем близко, не больше чем в полуметре от себя. Он определил это присутствие по черному блеску волос, а еще по женскому духу. Позже, когда он писал то имя в письмах сестре, его начинала бить дрожь. О’Хара. Пегги Сью О’Хара,

Ей было двадцать два года, и Ксавье поражался тому жизненному опыту, который у нее накопился за такую долгую жизнь. Кроме того, она делала невероятные вещи со своими волосами. Она каждый день меняла прическу. Должно быть, потому, что работала парикмахером. Иногда по вечерам, чтобы немного подработать и из-за любви к книгам, Сью торговала в букинистическом магазине (так она говорила). Ей всегда хотелось, чтобы он звал ее Пегги, просто Пегги. Но подручный не мог ее так называть.

Ей показалось, что Ксавье поздно вернулся домой, и она мягко сказала ему об этом. Как обычно, когда она была рядом, Ксавье не знал, что ему делать с руками, ногами, сердцем, коленками, лицом и всеми прочими частями тела.

– Я сегодня немножко переработал,- сказал он, и это не очень противоречило истине, но в голове у него мелькнула мысль о том, что в тот день ему пришлось слишком много врать, и он коснулся носа, чтобы проверить, так это или нет. Потом, нащупав дверь своей каморки, он, не говоря ни слова, зашел в помещение.

Ему казалось, он дал ей этим понять, что хочет остаться один. Хоть внутри было очень тесно, он там, по крайней мере, мог быть наедине с самим собой.

– Эй! Что это ты собрался у меня делать? – спросила Пегги с улыбкой.

Подручный искоса взглянул на номер комнаты и понял, что Пегги была права. Эта ошибка в особенности удручила его. Ему казалось, что голова у него просто раскалывается от вопросительных знаков. Пегги подошла к нему и, положив ему руку на плечо, даже испугалась того, насколько он был худым. Ключица выпирала у него, как дужка у цыпленка. Ксавье почувствовал, как во рту застучали зубы. Он не отдавал себе отчета в том, что говорит, только слышал звук собственного голоса. Он следил за собой с удивлением, его голос звучал так, будто кто-то тряс его за плечи.

– Он выбил дверь ударом головы… у него весь лоб был в крови… все в ладоши захлопали, когда она выскочила из дома… в панике… это тот дом, где лестница упала прямо на Ариану… ступеньки обрушились вниз, когда девочка стояла на лестнице… а в часовне такие цвета… как будто подвешенная за ноги и выпотрошенная лошадиная туша свисает с крюка в мясной лавке.

Пегги Сью коснулась лба паренька, и ей будто обожгло пальцы, а Ксавье – измотанный до предела, взвинченный до крайности – уткнулся носом в ее восхитительные волосы, увлеченный отвесом невероятной усталости. Пегги мягко приподняла ему голову. Сказала ему, что не может оставить его одного в таком состоянии. Подручный, покорный и чуть живой, ни в чем ей не противоречил. Каморка Ксавье размером была чуть больше могилы и почти такой же пустой. Кровать, стул и стол (на самом деле это был не стол, а широкая откидная полка, привинченная к стене шурупами). Из стены вылезал кусок резинового шланга, из которого все время текла тоскливая струйка воды. Покрытая пятнами ржавчины раковина крепилась чуть выше и левее постели. Этот непрерывный ток воды мучил подручного все ночи напролет, постоянно вызывая у него желание помочиться. Пегги щелкнула выключателем; лампочка без абажура тускло осветила комнату.

С трудом передвигая ноги, мелкими шажками Ксавье шел туда, куда она его вела. Он бормотал какие-то фразы, вроде: «Я шел все выходные, пятнадцать дней кряду», – и сам не понимал значения того, что говорит, слова сами по себе слетали у него с губ, полки слов без полковника, без авангарда и арьергарда, они сами, тесня друг друга, проскальзывали у него между зубов. Пегги уложила его на матрас, набитый свалявшимися в кучки перьями, на котором он, как принцесса на горошине, ворочался, потому что металл железных пружин врезался ему в бока. Пегги осторожно взяла у него из рук ларец. Поначалу он никак на это не отреагировал. Но когда она поставила ларец на стол, Ксавье вскочил с кровати и схватил его.

– Я вовсе не собиралась красть твою коробку, – пояснила ему девушка терпеливым и убедительным тоном, каким часто говорят с больными. – Это твоя коробка, Ксавье, мне даже совсем не интересно, что там внутри.

– Дохлая крыса, – услышал Ксавье свой голос, как будто проговорил эти слова во сне.

Она взглянула пареньку в глаза, потом устремила взор на его руки – длинные, изящные, нервные, сильные, как скрипки.

– Что вы на руки мне смотрите? – смутившись, спросил Ксавье и спрятал руки за спину.

– Я смотрю на них и думаю, что они такие красивые, что в коробке твоей никак не может лежать дохлая крыса.

– Что-то я здесь связи не улавливаю.

Некоторое время она стояла в молчании. Потом заправила за миниатюрное ушко выбившуюся прядь волос.

– Пойми, Ксавье, тебе надо отдохнуть. Не можешь же ты спать

вместе с этой коробкой. Я только хочу ее куда-нибудь поставить.

Здесь, в комнате. Тут, где ты живешь. Я даже открывать ее не буду.

Ксавье обдумал ее слова, потом встал и положил коробку на стол (который на самом деле был откидной полкой). После этого вернулся к кровати и снова лег на нее, вытянув руки вдоль тела. Озноб прошел, его легкие и горло как будто были набиты тлеющими угольками. Он извинился перед Пегги. Заверил ее в том, что такие внезапные приступы, при которых резко поднимается температура, случаются у него довольно часто. Волноваться по этому поводу нет никаких причин. Во время этих приступов он иногда говорит или делает нечто такое, что совсем на него не похоже. Он попросил у нее прощения, если позволил себе грубость.

– Нет, нет, Ксавье, милый мой, ты совсем не был со мной груб.

Она присела на краешек постели. Пальцы ее перебирали гладкие волосы паренька. Она ласково дула на его виски в испарине, чтоб их охладить, как, бывает, дуют на шерсть кошки. Она шепотом спросила Ксавье, почему бы ему не сходить к врачу. Он даже подскочил на кровати и уселся на ней, готовый сбежать. Она его успокоила, снова мягко уложила в постель. Она же совсем не хотела, чтоб он шел туда прямо теперь, посреди ночи, может быть, как-нибудь на днях… У нее есть один знакомый доктор, прекрасный специалист, преданный своему делу, честный, Ксавье даже идти к нему не надо будет, врач сам сюда придет его посмотреть. Подручный повернулся лицом к окну. Он пытался представить себе всю меру собственного падения, если в его каморку как-нибудь поутру насильно привели бы врача, когда сам он лежал бы в постели. А еще он подумал о том, хватит ли ему времени, чтобы добежать до окна и прыгнуть вниз… Ксавье сказал Пегги:

– Я сам пойду к врачу, – хоть делать этого вовсе не собирался.

Она продолжала смотреть на него своим взглядом лани. Ксавье тем временем размышлял о том, было ли ее лицо таким белым, потому что волосы у нее такие темные, или наоборот.

– А теперь ты мне доставишь большое удовольствие, если сомкнешь на ночь веки.

Ксавье вяло покачал головой.

– Я еще не хочу спать, мне сначала надо кое-что сделать.

Он повторял это снова и снова:

– Я не хочу спать, не хочу спать, – но слова его становились все тише и тише, пока он не погрузился в благостное забытье.

Пегги на цыпочках пошла к выходу. Когда она уже собиралась затворить за собой дверь, взгляд ее упал на ларец, и ей стало жутко интересно, что же в нем могло быть. Не из праздного любопытства, а из-за того, что Ксавье, как ей показалось, придавал ларцу очень большое значение, а еще потому, что она была достаточно привязана к парнишке и интересовалась всем, что имело к нему хоть малейшее отношение. И потому она имела моральное право открыть ларец без ведома Ксавье, так как он крепко спал (мягко посапывая, а не грубовато похрапывая, как девочка, которая слишком долго играла на снегу). Но она обещала не открывать ларец. Жизнь слишком коротка, чтобы нарушать данное слово.

Ксавье лежал, вытянув левую руку вдоль тела, а правую положив на сердце, как будто подручный приносил клятву верности. Это худощавое, жилистое, недокормленное тело, эти тонкие черты лица – лица ребенка, хранившего серьезное выражение даже во сне, – все в нем не соответствовало тому, что он делал. Возникало такое ощущение, что этот странный и трогательный паренек совершенно не вписывается в свою жизнь! Она еще раз бросила взгляд на его руки. Руки пианиста, созданные для ласки и нежности. Руки, которыми благословляют и отпускают грехи. Но не разрушают.

Она вышла из тесной комнаты, беззвучно затворив за собой дверь. Вынула из прически цветок и положила его на порог, чтобы прогнать от парнишки дурные сновидения.

Ксавье проснулся час спустя, в глазах его отражался приснившийся сон. Он видел во сне реку в ночи. Небо было цвета дыма. Разбросанные повсюду ноги и руки, потерявшие свои тела, пытались подняться по обрывистому берегу, но рабочие-разрушители лопатами сбрасывали их обратно в темную воду и при этом грязно ругались. Через некоторое время он вернулся к реальности своего убогого пристанища. Оглядел каморку и убедился, что Пегги внутри уже нет. Потом попытался еще раз вспомнить, что ему снилось, как обычно делают люди, чтобы понять скрытый смысл сна. Но так и не смог догадаться, о чем вещал ему сон. Он видел во сне реку; должно быть, это к деньгам…

Усевшись в кровати, он понял, что заснул, не ослабив планки собственной конструкции. Тем хуже. Часы в порту показывали начало двенадцатого. Некоторое время он так и сидел, упершись локтями в колени, а лбом – в ладони. В памяти пронеслись события прошедшего дня, и внезапно он распрямился. Ларец был там, где он его оставил. Он подошел к нему со смешанным чувством восхищения и тревоги и повернул ключ в замке.

Но открывать его не стал. Ему подумалось, что в нынешнем своем состоянии от нового чуда нетрудно будет совсем слететь с катушек (повредиться в рассудке). Во-первых, надо прийти в себя, успокоиться, заняться будничными делами, как будто нить не была разорвана. Поэтому он сел за стол, поднял с пола корзинку с едой и вынул из нее завтрак на следующий день: три капустных листа, половину морковки и кусочек шоколадки размером с большой палец. Кстати, эти кусочки шоколада, разломанные на квадратики, оставались для него тайной. Они были его грехом, потому что противоречили его принципам питания. Он нашел около пятнадцати таких кусочков у себя в кармане в тот день, когда внезапно понял, что оказался в нью-йоркском порту после того, как сошел на берег с корабля, о котором начисто все забыл. Он часто спрашивал себя, не его ли сестра, сестра его Жюстин, которая осталась в родных краях, не она ли тайком положила ему в карман эти вкусные, но не имеющие никакой питательной ценности квадратики шоколада. На самом деле, эта была мелочь, но порой ему казалось, что все имеет определенное значение, если хочешь толком разобраться, что к чему. Одна мелочь цепляется за другую, а в сумме они образуют бесконечность.

Настало время писать его дорогой сестре, которая, к его большому удивлению, до сих пор не ответила ни на одно его письмо. Поначалу он принялся за дело без особого энтузиазма, но скоро слова сами стали проситься на бумагу, искрометные, неиссякаемые, и он записывал их по привычке на страницах газет, найденных в мусорных урнах. Он писал часы напролет. Когда безумство охватившей его страсти пошло на убыль, от усталости у него перед глазами роились черные мушки, нарисованные воображением. Или звездочки, мгновенными вспышками взрывавшиеся у него перед глазами. Занималась заря нового дня.

Ему надо было еще так много сказать сестре, в частности про его проект реформы Соединенных Штатов Америки, который ему едва хватило времени обозначить в самых общих чертах. Что с ним станется, если в один прекрасный день его назначат на должность главы этого государства! А пока ему и без того дел хватало: надо было завтрак на работу собрать, добраться до строительной площадки, проработать десять часов кряду, выстоять или погибнуть или то и другое вместе. За окном виднелось серое небо. Ничем не прельщала его сердце работа.

Он думал о том, что сулит ему грядущий день. Сегодня должен был вернуться Лазарь, мастер, ужасный Лазарь, Лазарь Гроза Стен. Вдруг сам собою раскрылся ларец, и из него высунулась лягушачья голова, на которой все еще красовался цилиндр. Лягушка подмигнула Ксавье, и лицо его расплылось в улыбку, как у идущего на поправку больного, когда в его комнату вдруг заглянул обожаемый им ребенок. Тут лягушка выпрыгнула из ларца и, описав в воздухе элегантную параболу, как снежинка, медленно опустилась на колено подручного, раскрыв в воздухе малюсенький зонтик, благодаря которому замедлилось ее падение. «Лягушка поутру, – подумал Ксавье, – это, должно быть, к радости». Теперь он уже не чувствовал себя таким одиноким в Америке. Ему было кого любить.