"На чужом пиру, с непреоборимой свободой" - читать интересную книгу автора (Рыбаков Вячеслав Михайлович)

7. Хмурое утро

Разумеется, поутру голова у меня, мягко говоря, не лезла ни в какие ворота. Ни в прямом смысле, ни в переносном. Помимо вполне объяснимого пульсирования травмированных мозговых сосудов я ощущал под черепом некий часто и неритмично бьющий колокол. По ком звонит колокол? Ох, не спрашивай: он звонит по тебе. Об тебя. Бум-бум-бум! Как показала экспертиза, череп был пробит изнутри.

Некоторое время я, не открывая глаз, только морщился и крутился, пытаясь уложить башку поудобнее, пока не сообразил, что это просто капель за окном. Вот те раз, я в бессознанке до весны провалялся, что ли, подумал я, пытаясь, будто заботливый комвзвода — солдатиков перед атакой, приободрить себя шуткой перед тем, как сбросить ноги на пол. Славно кутнул… Я уже сообразил, что питерскую погоду опять развернуло на сто восемьдесят, и мягко светящийся пушистый покров, столь элегически укутавший город вчера, истекает теперь горючими слезами от обиды и превращается в бурую грязь.

Первым делом две таблетки растворимого аспирина. Так. Не будем ждать, пока пузырьки совсем осядут, пусть внутри шипит — хуже не станет. Теперь — в душ. Обычные полчаса утреннего рукомашества и дрыгоножества мы нынче, увы, отменим по техническим причинам. Хорошее выражение все-таки: рукомашество и дрыгоножество, я его от па Симагина ухватил, а он откуда — не ведаю, вроде бы вычитал где-то… Пять минут кипятка, минута ледяного. Потом снова пять минут кипятка и снова минута ледяного. Голову отпустило, но слегка зажало сердце. Совсем хорошо. Как сказали бы вчерашние веселые вариаторы стихов и песен: давай, миокард, потихонечку трогай…

Вредная у нас работа.

А откуда, кстати, цитатная основа? Ожесточенно шкуря и наждача себя грубым полотенцем, я рассеянно рылся на свалке памяти. Да, это с одной из маминых — вернее, ещё бабушкиных — доисторических грампластинок, которые я так любил слушать в ранней молодости: давай, космонавт, потихонечку трогай. Как там дальше? И песню в пути не забудь.

Я, не особенно задумываясь, негромко замурлыкал себе под нос первое, что взбрело на ум и, лишь заливая кипятком растертую с сахарным песком растворяшку, сообразил, что пою-то я ту самую «Бандьеру». Тьфу! Первый симптом, что ли? Опоили Янычара?

Безудержное цитирование — верный признак алкогольного отравления. Но специфика ситуации заключалась в том, что именно алкогольное отравление, в отличие от иных, я мог в то утро рассматривать, как счастливый жребий. Раз в состоянии цитировать, стало быть, что-то помню. Стало быть, меня пока не того.

Словом, если у вас долго и сильно болит голова — радуйтесь: вам её ещё не удалили. Если это, конечно, не фантомные боли.

Сегодня кончался столь лихо оплаченный мною срок пребывания Сошникова под присмотром жалкого и алчного Никодима. Помимо того, что мне надлежало непременно заехать в больницу, следовало подумать и над тем, куда везти Сошникова оттуда. Хотя, собственно, вариантов было один: к себе. Жена бывшая не возьмет ни за какие доллары. Прощупать иные медицинские заведения города я физически не успею, такие дела в одночасье не делаются. Наваливать, скажем, на Киру — исключено. Мама с па Симагиным не отказали бы, и действительно сделали бы все в лучшем виде, людей заботливее не видел свет, но — неловко.

Здесь у меня две комнаты. Постелю ему в бывшей бабушкиной. А там видно будет.

Долго я с ним, однако, не протяну. Некогда, мотаться-то мне предстоит изрядно. Если все пойдет нормально. А если со мной что-то… тьфу-тьфу-тьфу… Он же один в пустой квартире с голоду помрет.

М-да, придется думать.

Что у нас ещё на сегодня? Нет, ничего. Ждем-с.

Когда придут-с.

В больницу было рано, и я присел к ноутбуку почитать Сошникова дальше.

Я читал и все больше поражался, насколько вовремя — до издевки вовремя — попала ко мне сошниковская дискета. Еще до «Бандьеры» я воспринимал бы её совсем иначе. Равнодушней. А теперь перед глазами у меня маячили во всей своей неприглядности, тошнотворности даже — и в то же время во всей своей плачевной трогательности — вчерашние кумачи.

Я, кажется, требовал от Сошникова предсказательной силы? Ее есть у него. Вот: люди, ориентированные на традиционные идеалы, будут защищать их нелегально.

С бодуна только и анализировать этакие проблемы. Пошибче пива оттягивает.

Между прочим, мы тоже нелегально защищаем вполне традиционные, ещё докоммунистические идеалы: уважение к талантам, сострадание к убогим.

Это что же, стало быть, я, ни много ни мало, функционирую… как бишь… в рамках парадигмы православной цивилизации?

Ни фига себе пельмешечка.

Изумление сродни изумлению господина Журдена: это что же, я, оказывается, всю жизнь разговариваю прозой?

А я ещё понять не мог толком: зачем, дескать, я во все это ввязался? Дескать, просто нравится мне, и все. А оно вон чего: парадигма.

Вот прекрасная была бы цель для государства: обеспечение невозбранных возможностей творчества для своих серебристых лохов. Для малахольных, как выражалась сошниковская бывшая, гениев. Содержание для них этаких домов призрения. Пусть бы они там вне хлопот о БЫТЕ И СБЫТЕ творили, что им в голову взбредет…

Впрочем, эти дома уже были, и назывались шарашки.

Не все так просто.

А станет ли Отчизна выпихивать нас в криминал?

Закона подходящего нет. Не приходило в голову творцам уголовных кодексов, что отыщутся этакие вот гуманисты. Впрочем, если возникнет желание… Коли обнаружат нас и захотят пресечь — мигом найдут статью. Дело нехитрое и, не побоюсь этого слова, привычное. Блаженных упекать — не с мафией бороться.

Веселый разговор.

Поколебавшись, я решил двигаться в больницу на машине. Я уже достаточно прочухался, чтобы это не было слишком рискованным — не более, чем всегда; а ехать назад с Сошниковым в метро и троллейбусе мне совершенно не улыбалось. Формально оставались ещё леваки, акулы, как выражался Кирин отец, частного извоза — но у меня было сильное подозрение, что когда на руках у меня окажется столь живописный трудящийся, как Сошка, они от нас примутся, не замечая светофоров, зайцами порскать.

Ехал я максимально осторожно. Чудовищные контейнеровозы и автобусы с остервенелым рыком, норовя всех расплющить и одним остаться, чадили дизелями и, будто дождевальные установки, развешивали в воздухе густые облака липкой взвеси, надежно залеплявшей стекла — подчас я ощущал себя летящим в коллоидном тумане пилотом Бертоном из столь любимого па Симагиным «Соляриса»; а к слепым полетам я нынче на редкость не был склонен. Если Бертон накануне полета за Фехнером усидел бутыль водки да коньячком полирнул, ясно, какой такой разумный Океан ему мерещился… От дизелей я шарахался плавно и без ложной гордыни. Но зато, вспомнив читанные в юности детективы, малость поиграл в обнаружение хвоста.

Ничего я не обнаружил из ряда вон выходящего. Копчик как копчик.

А вот доктор Никодим меня поразил.

Я действительно нашел его на отделении. Больница была как больница — тесный душный лабиринт, пропахший нечистой кухней и несвежей пищей, и неопрятные люди в мятых несоразмерных халатах. Процедурная напротив туалета, столовая напротив кабинета рентгеноскопии…

— Ага, — деловито сказал Никодим, углядев, как я приближаюсь. — Я вас ждал. Идемте на лестницу, там курить можно. Я боялся с вами разминуться и не курил, а очень хочется.

Мы вышли на лестницу, где на площадке между этажами, прикрученная проволокой к перилам, косо висела застарелая, в корке и напластованиях пепла, жестянка из-под какого-то лонг-дринка. В распахнутую перекошенную форточку садил сквозняк. Несколько раз нервно щелкнув своим «Крикетом» — то пламя сбивало тягой сырого ветра, то не попадал огнем в сигарету — Никодим поспешно закурил. Пальцы у него дрожали, будто это он вчера бухал, а не я. На его худом, костистом лице с плохо пробритым подбородком изобразилось блаженство.

— Ну вот, теперь я человек, — сообщил он и с энтузиазмом шмыгнул носом. — Да и отвлекать здесь не будут. Значит, так. Ничего я не нашел. И так, и этак… Никак.

— Вот тебе раз, — после паузы ответил я.

— Это ничего не значит, — нетерпеливо проговорил Никодим. — Вернее, это значит только, что вся дрянь мгновенно вывелась. Это значит, что ваш друг и вы — а с вами за компанию, вероятно, и я — классно влипли.

— Не понимаю.

— Чего тут не понимать! — он возбужденно засмеялся. — Ни малейших следов — и это при том, что удар был нанесен. Что это значит? Это значит, что применено было какое-то спецсредство, созданное в каких-то темных закоулках со специальной целью отшибать честным людям остатки разумения, да ещё так, чтобы никакие лишние гаврики вроде врачей потом ни до чего не докопались. Дескать, сам человек свихнулся, с него и спрос. Если б сейчас пришлось проводить какую-то официальную экспертизу для суда, для следствия — мы бы облажались. Ничего нет! Сам допился до ручки, подумаешь, реакция нетривиальная. Индивидуальная непереносимость, мало ли нынче странных аллергий… И нет состава преступления. Понимаете? Так могут действовать лишь очень серьезные конторы. Я не буду ничего называть по буквам. Просто-таки ОЧЕНЬ серьезные. Для вас это новость?

— Да как сказать, — признался я. — Подозревал слегка.

— В таком случае большое вам спасибо за то, что вовремя поделились со мною своими подозрениями, — с издевательской вежливостью проговорил Никодим и сделал широкий жест сигаретой.

— Черт, — сказал я. — Мне и в голову не пришло, признаться. Не было никаких оснований…

— Ну, да блекотать уже поздно, — прервал меня Никодим. — Я, что называется, в доле. С вашим другом… коллегой, протеже — поступили по последнему слову гуманизма образца двадцать первого века. Убить не убили, не обагрили рук своих невинной кровью, а этак попросту удалили из головы все лишнее. Под себя он слава Богу не ходит, а если возникает нужда — начинает хныкать. Хватай его за руку тогда и веди в сортир. Там он более-менее справляется, смывать вот только разучился.

— Никодим Сергеевич… — прочувствованно начал я, но он опять сделал нетерпеливый взмах сигаретой.

— Вы, я так понимаю, определенное участие принимаете в его судьбе?

Я понял, что разговор начинается серьезный и честный. Никодим лучился какой-то веселой злостью. Я усмехнулся:

— Скорее — неопределенное. Я понятия не имел, что дело так обернется.

— Как и я, — Никодим тоже усмехнулся и кивнул. — Но вы ведь не врач. Вы… — он выжидательно умолк, но я не собирался ничего разъяснять. — Вы, как я понимаю, тоже из какой-то конторы.

— Не совсем, — уклончиво сказал я. Я, честно скажу, растерялся.

— Он, видимо, был славным человеком и умницей, — задумчиво проговорил Никодим. — Это чувствуется. Даже по тому, извините, как он хнычет, это чувствуется. Вы прикончите тех, кто это с ним сделал? — просто спросил он.

Я только варежку развалил. Правда, совсем ненадолго; сразу сконцентрировался и поджал губы.

— Это было бы совершенно правильно, — пояснил Никодим свою нехитрую, но несколько неожиданную для меня мысль.

Я молчал. Никодим тоже помолчал, потом выжидательно шмыгнул носом, потом помолчал еще.

— Ну, понял, — проговорил он наконец. — По обстановке, видимо. Тогда вот что. Я его понаблюдаю здесь несколько дней. Или дольше. Я почему-то надеюсь, что он постепенно начнет восстанавливаться, хотя бы минимально. Речь, контактность… С начальством я договорился. Сослался на тяжелую черепно-мозговую травму, на вас, пардон — что он не бомж анонимный, а уважаемый доктор наук, с которым беда приключилась. На ментов — как они его бескорыстно спасли, а мы, дескать, хуже, что ли… В общем, это теперь не ваша забота. Ваша, как сказали бы друзья-чечены, забота… вы были в Чечне?

— Был, — негромко ответил я.

— Я почему-то ещё позавчера догадался. Хотя, простите, поначалу решил, что вы оба нарки, и один другого хочет мне сбросить после случайной передозировки. Я тоже был. В девяносто девятом и далее до упора. Вы, наверное, на тот свет отправляли? А я с того света потом обратно сюда вытаскивал. Так вот, друзья-чечены сказали бы: ваша забота — наточить свой кинжал и выползти на тот берег, — он коротко и иронично улыбнулся; мелькнули неровные, желтые от никотина зубы. — Кроме шуток, попался как-то раз такой, Лермонтова цитировать — обож-жал.

Я все не мог придти в себя. Вот те, бабушка, и дар слышать насквозь. Придя, я почувствовал, конечно, что Никодим взвинчен до последней крайности и упоен собственной порядочностью, но с какой такой радости — это было как гром с неба. Ясного.

— И вот ещё что, — Никодим, будто вспомнив о чем-то неприятном, но важном, задрал полу халата и суетливо полез в карман брюк. Потом протянул мне ладонь. На ладони лежали доллары.

— Здесь сорок два, — сказал он. — Остальное улетело. Возьмите.

Я заглянул ему в глаза. В них были только бесшабашная решимость — и неотчетливое, возможно, даже неосознаваемое, но явно НЕПРЕОБОРИМОЕ желание сделать мир лучше.

— Простите меня, — повторил он, — что я позавчера так с вами прокололся.

— И вы меня, — ответил я. — За то же самое.

Он удивленно моргнул.

И я взял деньги. И мы договорились, что я заеду сюда через три дня на четвертый, если у меня ничего не случится. Бывшей жене, возникни у неё вдруг желание как-то проявиться — она покамест так и не проявилась — Никодим пообещал ничего не говорить. На всякий случай мы обменялись телефонами.

Больше в тот день ничего не случилось. Но все равно — из-за Никодима это уже оказался хороший день.