"Константин Иванович Тарасов. Единственный свидетель - бог" - читать интересную книгу автора

на столе, а рядом с ним две рюмки; если он действительно, ожидал меня, то и
у него есть чутье - точно мыслит.
К оконцу приставлен столик размером с шахматную доску, и на нем я
замечаю толстый рукописный журнал, развернутый или незакрытый, я полагаю,
не случайно.
Ксендз выходит на кухоньку, я делаю шаг к окну и впиваюсь взглядом в
исписанную страницу. Я могу смотреть на нее тысячу лет, все равно, что
написал ксендз Вериго, останется для меня тайной. Он пишет по-латыни, а я,
увы, этот язык позабыл, позабыл даже те шестьдесят слов, которые некогда
выучил для экзамена.
- Вы понимаете латинский? - слышу я удивленно иронический вопрос
ксендза. Он стоит на пороге, держа в руках тарелочку с колбасой.
- К сожалению, нет, - признаюсь я. - Так вы ведете дневник, Адам
Михайлович?
- Это не дневник, так, случайные записи о некоторых местных событиях.
- Судя по дате, тут описано и сегодняшнее.
Ксендз отмалчивается, разливая настойку.
- Ну вот, выпьем.
- За знакомство, - говорю я.
- Мне много нельзя, - объясняет ксендз, пригубливая рюмку. - Полгода
назад язву прооперировали.
- Понимаю, - говорю я. - Меня резали трижды, один раз без наркоза, на
улице. Так, Адам Михайлович сделайте милость, прочтите, заинтригован
ужасно.
- Хорошо, - как и следовало ожидать, соглашается ксендз. Он надевает
очки, садится к столику, ставит тетрадь под углом, старозаветно и серьезно,
как дедушка внуку поучительные приключения Робинзона, начинает переводить
мне свои записи. Возможно, он пропускает целые абзацы или импровизирует -
этого я не знаю.
"Сегодня, как и во все другие дни, проснулся в семь часов. Как раз на
ходиках хлопнула ставенькой кукушка и прокуковала свое утреннее
приветствие. Я приготовил чай и сел к окну читать "Лженерон". Еще не читая,
а только коснувшись взглядом букв, я почувствовал гнет тоски за людей того
далекого апостольского века, растерзанных львами, распятых, зарезанных,
сожженных в смоле другими людьми, веселившимися в безумстве уничтожения.
Возможно, как я думаю сейчас, это было предчувствие, но картины
жестокостей, совершенных в прошлом, и страданий людей, погибших от
надругательств, часто мучают меня - сердце мое щемит, тоска бессилия
воздать добром за муки - и я, по обыкновению, стал себя убеждать в тщете
переживаний. Много было людей, желавших мира между людьми, старавшихся для
мира между людьми, образы их осияны славой удивления - не славой
подражания. Тяжело терпеть, и нет награды за мир. Думая так, я поглядывал в
окно на двор - тихий, спокойный, твердо огражденный трехсотлетней кладкой
от городской суеты. Клены были пронизаны светом солнца, его лучи испестрили
беленые стены костела яркими пятнами. Я подумал: а людьми отвержен костел,
где плоды моих слов?
В начале десятого кованая калитка заскрипела и пропустила в ограду
художника и Буйницких; настроение мое беспричинно переменилось к лучшему, и
я углубился в чтение, ожидая прихода органиста. Но без четверти одиннадцать
случилось то, чего прежде в такое время не случалось - во дворе появился