"Бегом с ножницами" - читать интересную книгу автора (Берроуз Огюстен)Темно-синий пиджак для маленького мальчика Ч.1Любовь к строгой одежде возникла у меня еще в материнской утробе. Когда мама была мною беременна, она включала на всю катушку магнитофон с записями оперных арий, а сама за кухонным столом писала письма в «Нью-Йоркер», вкладывая конверты с обратным адресом. На самом глубинном генетическом уровне я каким-то образом понимал, что громкую музыку, звучащую сквозь мамино тело, исполняют толстые дяди и тети во фраках и в платьях с блестками. В десять лет мой любимым костюм состоял из темно-синего пиджака, белой рубашки и пристяжного красного галстука. Мне казалось, что так я выгляжу солидно и значительно. Словно молодой король, который взошел на трон, потому что его мать обезглавили. Я наотрез отказывался идти в школу, если волосы мои не лежали гладкой светлой волной. Я хотел, чтобы они выглядели в точности как у манекенов в магазине, где мама покупала одежду. Даже одна непослушная волосинка выводила меня из равновесия: расческа летела в зеркало, я со слезами выбегал из комнаты. Белые ворсинки на одежде, которые мама не могла снять клейкой лентой, были более веской причиной прогулять школу, чем ангина. Вообще, с удовольствием я ходил туда лишь раз в году — когда нас фотографировали. Мне очень нравилось, что фотограф на прощание дарил нам расчески, как в телеигре. Все детство, пока мои сверстники возились, гоняли мяч и приходили домой чумазыми, как поросята, я просидел в спальне, полируя золотистые «колечки настроения» (я выпрашивал их у мамы в «Кей-марте»). А еще слушал свои любимые пластинки — Барри Манилоу, «Тони Орландо» и почему-то «Одетту». Более современным дискам в восемь дорожек я предпочитал альбомы. Они продавались в конвертах, напоминавших мне о чистом белье. Да и картинки на них были больше, и легче было разглядеть каждый черный волосок на руках Тони Орландо. Я бы отлично вписался в семейку Брэйди. Скорее всего оказался бы благовоспитанным белокурым Шоном, который всегда примерно себя ведет, помогает Элис по хозяйству и подрезает Марши посеченные концы волос. Я бы не только мыл Тигра, но и укладывал ему шерсть. И предупредил бы Джен, чтобы не надевала тот безвкусный браслет, из-за которого девочки проиграли соревнование по строительству карточных домиков. Мама курила без остановки и сутки напролет писала исповедальные стихи, прерываясь лишь для того, чтобы позвонить подругам и прочитать новый вариант поэмы. Порою она даже спрашивала мое мнение, — Огюстен, я сейчас работаю над стихотворением, мне кажется, оно все-таки пробьется в «Нью-Йоркер». И уж точно принесет мне славу. Хочешь послушать? Я отвернулся от зеркала на двери шкафа и положил на стол расческу. «Нью-Йоркер» я любил за комиксы и рекламу. Может быть, мамино стихотворение поместят рядом с рекламой «меркьюри-гран маркиз»! — Читай, читай, читай! — закричал я. Она отвела меня в кабинет, уселась за стол и выключила «Олимпию» — белую пишущую машинку. Потом быстро проверила крышечку на корректирующей жидкости, откашлялась и вытащила из пачки очередную сигарету. Я сел на широкую двуспальную кровать, которую мама при помощи подушек и лоскутного покрывала превратила в диван. Ну, готов? Готов! Она закинула ногу на ногу, уперлась запястьем в колено и, подавшись вперед, прочла: «Детство прошло. Юность. Порвана связь с любимыми. Горе мое восходит к облакам. Слезы, падая с неба, заново строят землю, и мертвые встают из могил, чтобы, шагая со мной, петь. И я...» Мама читала подолгу — красиво, с отточенными интонациями, иногда, для тренировки, — в микрофон, который стоял у нее в углу комнаты. Когда мама уходила к Лидии или увлеченно обрезала в гостиной свой любимый хлорофитум, я брал микрофон и засовывал под ширинку, а потом разглядывал себя в зеркале. Закончив читать, мама подняла глаза и, глядя на меня, серьезно проговорила: — Ну а теперь скажи честно. Тебе это кажется сильным? Эмоционально напряженным? Я прекрасно понимал, что ответ может быть лишь один: — Здорово! Очень похоже на то, что печатают в «Нью-Йоркере». Мама довольно рассмеялась: — Правда? Ты действительно так думаешь? «Нью-Йоркер» ведь очень разборчив. Кого попало не печатает. Она встала из-за стола и начала мерить шагами комнату. — Честно. Я правда думаю, что они это напечатают. Как твоя мама толкала тебя в пруд с золотыми рыбками и про парализованную сестру — это просто замечательно! Мама снова закурила и глубоко затянулась. — Ну что же, посмотрим. А то я как раз получила письмо с отказом из «Вирджиния квотерли». И расстроилась. Разумеется, если «Нью-Йоркер» напечатает это стихотворение, твоя бабушка его увидит. Не представляю, что она скажет. С другой стороны, не могу же я из-за нее не печатать стихи! Она остановилась — одна рука уперта в бедро, другая, с сигаретой, у губ. Ты ведь понимаешь, Огюстен, твоя мать когда-нибудь будет очень знаменита. Конечно, — отвечал я. При мысли, что когда-то перед нашим домом вместо ужасного «додж-аспена» будет стоять шикарный новый лимузин, мне хотелось кричать: «Ты обязательно прославишься! Я точно знаю!» Еще я хотел, чтобы у лимузина были тонированные стекла и мини-бар. * * * Отец тем временем изображал спивающегося, но гениального профессора математики в университете штата Массачусетс. Он страдал псориазом, отчего походил на вяленую скумбрию в твидовом костюме. Любви и отзывчивости в нем было столько же, сколько в куске окаменелого дерева. Давай поиграем в шашки, — ныл я, ходя вокруг, покуда отец на кухне проверял студенческие контрольные и стаканами глушил водку. Нет, сын. У меня слишком много работы. А потом поиграем? Отец продолжал внимательно смотреть в листок, время от времени что-то отмечая на полях. Нет, сын. Я же тебе сказал, у меня очень много работы. А когда я ее сделаю, то устану. Иди лучше поиграй с собакой. Мне надоела собака! Она умеет только есть и спать. Может быть, все-таки сыграем? Один разок! Наконец он поднимал глаза. — Нет, сын, я не могу. Мне нужно проверить работы. Я устал, у меня болит колено. Колено распухало из-за артрита; отцу приходилось время от времени ходить к врачу и протыкать его длинной иголкой. Он хромал, а с лица не сходило страдальческое выражение. — Если бы я мог спокойно сидеть в инвалидном кресле, — иногда говорил отец, — по крайней мере передвигаться было бы куда легче. У нас было одно общее дело: отвозить на свалку мусор. — Огюстен! — кричал отец из подвала. — Если загрузишь машину, я прокачу тебя до свалки. Я напяливал на палец колечко настроения, которое как раз полировал, и летел в подвал. Отец, в черно-красной клетчатой куртке, морщась от боли, тащил на плечах два больших зеленых пластиковых пакета. — Проверь, крепко ли завязано. Не хватало только, чтобы мусор рассыпался. Потом не соберешь. Я брал пакет и тащил его к двери. Не волоки по полу! Порвешь дно, и все вывалится. Я же тебя только что предупредил. Ты велел проверить, как завязано, — парировал я. —Да. Но ясно же, что тащить пакет по полу нельзя. Он ошибался. Я видел по телевизору рекламу мусорных пакетов «Хефти». Они не порвутся, — коротко заверял я, продолжая тащить. Послушай, Огюстен. Пакет надо нести, понимаешь? Если ты не в состоянии нести пакет в руках, как положено, я не возьму тебя на свалку. Я глубоко вздыхал, поднимал пакет и нес его к «аспену», а потом снова шел в подвал, за следующим. Обычно мы неделями копили мусор, в подвале собиралось до двадцати пакетов. Когда машина наполнялась, я втискивался на переднее сиденье между отцом и мусором. Кисловатый запах, настоянный на картонных пакетах из-под молока, яичной скорлупе и содержимом пепельниц, приводил меня в восторг. Отца тоже. — Мне нравится этот запах, — признавался он, пока мы ехали шесть миль до общественной свалки. — Я бы с удовольствием жил поближе к мусорной куче. Приехав, мы с отцом настежь открывали все двери фургона. Машина стояла на самом краю огромной ямы, расправив крылья, словно готовилась взлететь. Радиатор широко улыбался. Здесь я мог вытаскивать пакет, как хочется, и волочить его по земле, а потом бросать вниз. Дальше мы ехали мимо цеха по переработке вторсырья, куда люди свозили сломанные детские ходунки, ржавые железные печки и ненужные кукольные домики. Пожалуйста, разреши мне взять его домой, — заныл я, увидев хромированный кофейный столик со столешнией из выщербленного дымчатого стекла. Ничего из этого хлама мы домой не потащим. Неизвестно, где это все находилось. Он еще совсем хороший! — Я уже представлял себе, как прикрою щербины, разложив веером журналы — будто в приемной у врача. Ну а если часа три потереть столик «Виндексом», он наверняка станет чистым. Нет, сын. А теперь перестань трогать грязь и возвращайся в машину. И не хватайся за лицо — у тебя все руки в микробах. Колечко настроения на моем пальце сразу почернело. — Ну почему нельзя? Почему? Отец раздраженно вздыхал. — Я тебе сказал, — цедил он сквозь стиснутые зубы, — неизвестно, кому принадлежал весь этот хлам. Мы только что вывезли мусор из дома, и незачем сразу тащить туда новый. Я сидел, прижавшись к незапертой двери, и втайне мечтал, что она распахнется на полном ходу, я вывалюсь на шоссе и покачусь по асфальту — под колеса едущего за нами грузовика. Тогда уж отец точно пожалеет, что не разрешил мне взять кофейный столик домой. Родители ненавидели друг друга и ту жизнь, которую построили вместе. Поскольку я появился на свет в результате сплава их генов, то неудивительно, что мне нравилось кипятить мелкие монетки на плите, а потом до блеска начищать пастой для полировки металла. — Ты тиран, инфантильный тиран! — кричала мама, сидя на диване в любимой позе, поджав под себя ноги. — Чертов ублюдок! Добиваешься, чтобы я перерезала себе вены! — Она рассеянно потеребила кисточку на длинном вязаном жилете. Крим восприняла слова хозяйки как сигнал к отступлению и, поджав хвост, отправилась вниз — спать возле бойлера. Отец стал красным как рак и подлил в стакан тоника. — Дейрдре, ради Бога, успокойся. У тебя просто очередная истерика. Просто истерика. — Поскольку отец работал преподавателем, у него выработалась привычка все повторять по несколько раз. Мама поднялась с дивана и медленно пошла по белому пушистому ковру, словно ища место с наилучшей акустикой. — У меня истерика? — спросила она ровным, тихим голосом. — Ты считаешь, истерика? — {Театральный смешок.) — Ну, ты и убожество! — Мама остановилась рядом с отцом и прислонилась спиной к книжному шкафу. — Твои желания настолько вытеснены в подсознание, что творческий порыв ты принимаешь за истерику. Именно этим ты меня и убиваешь. — Она закрыла глаза и сделала лицо, как у Эдит Пиаф. Отец поднес к губам стакан и отхлебнул глоток. Обычно он пил весь вечер, поэтому слова его казались слегка скомканными. Никто тебя не убивает, Дейрдре, поверь. Ты сама себя убиваешь. Чтоб ты сдох! — завизжала мама. — Проклинаю тот день, когда вышла за тебя замуж! Пока они так ругались, я сидел здесь же, в столовой, за столом, расстегивая и застегивая застежку на золотой цепочке, которую мама купила мне в Амхерсте. Я всегда боялся, что она свалится, поэтому постоянно проверял застежку. Я поднял глаза и произнес: А вы не можете перестать ругаться? Вы все время ругаетесь и мне тошно вас слушать! Это наше с отцом дело, — холодно ответила мама. — Нет! — заорал я сам удивляясь своей злости. — Не ваше, потому что есть еще и я! И мне тошно! Вы только и умеете, что кричать. Почему бы вам не оставить друг друга в покое? Хотя бы на время. Первой подала голос мама: — Это все из-за твоего отца. Дело закончилосьтем, что ссора переехала в кухню. Там и свет был поярче, и кое-какое оружие под рукой. — Только посмотри на свою рожу! – орала мама. - Ты выглядишь вдвое сташе своих лет. Тебе тридцать семь, а можно подумать, что все восемьдесят! К тому времени отец успел как следует набраться. Он не придумал ничего лучше, чем схватить маму за горло. — Убери от меня свои поганые руки! - вопила мама, вырываясь из отцовской хватки. — Заткнись, сука, процедил он сквозь зубы. Я, уже в пижаме, наблюдал за происходящим из дверей кухни. — Прекратите! Прекратите немедленно! Одним движением мать отпихнула от себя пьяного отца. Он стукнулся головой о посудомоечную машину, рухнул на пол и замер без движения. Под ухом у него натекла небольшая лужица крови. Я думал, он умер. — Не шевелится, - констатировал я, подходя поближе. — Этот слизняк просто ломает комедию. – Носком красной туфли она пихнула отца в больное колено. - Поднимайся, Норман, ты пугаешь Огюстена. Довольно фокусов на сегодня. Отец в конце концов сел и прислонился головой к посудомоечной машине. Мама с отвращением оторвала от рулона бумажное полотенце и протянула ему. — За то, что пугаешь ребенка тебя нужно оставить истекать кровью. Папа прижал к голове полотенце, пытаясь остановить кровь. Увидев, что отец жив, я начал беспокоиться за маму. — Пожалуйста, не обижай ее, — просил я, — пожалуйста, не убивай! Меня пугало отцовское бесчувствие. Одно дело невозмутимое спокойствие человека, нарисованного на банке растворимого кофе, и совсем другое — пустое, отсутствующее выражение на отцовском лице. Я опасался, что он, как говорит мама, «лопнет от ярости». Я снова подался вперед. — Не убивай ее, пожалуйста! — Отец вовсе не собирается меня убивать. — Мама зажгла ближнюю конфорку, вытащила из пачки сигарету и наклонилась, чтобы прикурить. — Скорее, он замучает меня своими издевательствами и дождется, что я сама перережу себе горло. — Будь добра, заткнись, Дейрдре, — тихо проговорил усталый и пьяный отец. Мать, с улыбкой глядя на него сверху вниз, выпустила дым через ноздри. — Я буду добра заткнуться, когда ты будешь так добр сдохнуть. Меня охватила паника. — Ты правда собираешься перерезать себе горло? — спросил я. Она улыбнулась и протянула ко мне руки. — Нет, конечно, нет. Просто такое выражение. Потом поцеловала меня в макушку и ласково почесала мне спину. — Уже очень поздно, час ночи. Тебе давно пора спать, а то в школу не встанешь. Я пошел к себе и тщательно выбрал костюм, который надену утром. Перевесил его поближе, в первый ряд. Завтра я надену свои любимые синтетические желто-коричневые штаны и голубую рубашку с пришитой жилеткой. Эх, сюда бы еще туфли на платформе! Мысль, что костюм в порядке, успокаивала. Я мог добиться идеальной стрелки на брюках, даже если не мог остановить маму, когда та однажды выбросила за порог рождественскую елку. И мог сколько угодно полировать золоченое кольцо с печаткой, хоть пока позолота не сотрется, даже если не мог помешать родителям швырять друг в друга романы Джона Апдайка. Именно поэтому меня так занимал вопрос, блестят ли мои драгоценности так же ярко, как у Донни Осмонда, и лежат ли мои волосы абсолютно гладко, словно пластмассовые. Помимо одежды и драгоценностей я ценил в жизни еще две вещи: врачей и знаменитостей. Мне нравились в них белые халаты и лимузины. Я точно знал, что хочу стать или врачом, или знаменитостью. А лучше всего — исполнять роль врача в телевизионном шоу. Хорошо, что мы жили в лесу, в окружении сосен. В самом крайнем, отчаянном случае сосны могли заменить собой камеру «Панавижн». Сломанные ветки играли роль микрофонов. Я мог ходить по лесу или по грязной дороге перед домом так, словно на меня постоянно направлены телекамеры. Их жужжание раздавалось совсем близко, почти над ухом: ведь они старались не упустить выражение лица. Поднимая голову, чтобы взглянуть на птицу, я неизменно думал, хорошо ли освещено мое лицо и точно ли передает его вон та направленная на меня ветка. Я жил в иллюзорном мире, наполненном высокими деревьями, следящими за мной через мощные объективы. Упавшая ветка оказывалась вовсе не веткой; она отмечала мое место на съемочной площадке. Если я не участвовал в съемках, швыряя бионической рукой ветки или снимая рекламу зубной пасты перед каким-нибудь булыжником, то пытался обманом заставить маму отвезти меня к врачу. К десяти годам мне уже понадобились еженедельные антиаллергические уколы, по одиннадцать в каждую руку. На пальцах у меня постоянно торчали бородавки, которые требовалось прижигать, а горло все время болело, оттого что я набирал в руки пыль и вдыхал ее. Я любил накрахмаленные белые халаты и серебристый блеск стетоскопа вокруг шеи. Еще я знал, что врачи свободно могут ставить свои машины, где захотят, и превышать скорость — никто их не оштрафует. Все это казалось верхом привилегий в то время, когда президент Картер за-ставил нас ездить со скоростью сорок километров в час и жить в полутьме. У меня было два доктора, которых я посещал регулярно. Доктор Лотье — у него на руках и в носу росли длинные волосы — и очень уважаемый аллерголог, индиец доктор Нупал. Доктор Нупал ездил на белом «мерседесе» (я его спрашивал) и пах так, как пахнут только что вымытые руки, с тонкой примесью «Аква Велва». При одной мысли о врачах мне вспоминалась приятная картинка: флуоресцентные лампы над головой, новые блестящие иглы, ботинки, начищенные до такой степени, что во мне просыпалось чувство благоговения, как если смотришь по телевизору церемонию присуждения «Оскара». А еще был доктор Финч. Когда настроение в нашем доме перешло от простой ненависти к возможному двойному убийству, родители обратились за помощью к психиатру. Доктор Финч выглядел в точности как Санта-Клаус. Копна буйных седых волос, пышная белая борода и брови, больше всего напоми-нающие щетину зубной щетки. Вместо красного полушубка с белой меховой оторочкой он носил коричневые синтетические брюки и белую рубашку без пиджака. Иногда, правда, он надевал шапку, как у Санта-Клауса. Впервые я увидел его, когда он появился в нашем доме посреди ночи, после особенно яростной драки между родителями. Мама, лежа на диване, дымила как паровоз, и тут раздался настойчивый звонок в дверь. — Ну, слава Богу! — Она быстро встала и пошла в прихожую. В руке доктор держал воздушный шарик, а на лацкане его пиджака красовался круглый значок с надписью «Всемирная организация отцов». Он посмотрел через мамино плечо, прямо на меня. — Привет! Я в растерянности слегка попятился. Входите, пожалуйста, — пригласила мама, подкрепив слова жестом. — Я вас заждалась, просто не знала, куда деваться. Уже все в порядке, Дейрдре, — успокоил ее доктор. Потом он опустил руку в карман и протянул мне точно такой же, как у него самого, значок. — Хочешь? В подарок? Спасибо. — Я взял в руки значок и внимательно рассмотрел. Потом доктор снова залез в карман и вытащил целую горсть шариков. — И вот это — произнес он. — Спасибо, — снова поблагодарил я. Разноцветные шарики никак не гармонировали с маминым настроением, но мне все равно понравились. Их можно будет надуть, связать в букет и привязать к ошейнику или хвосту Крим. Доктор повернулся к маме. — Где Норман? Мама, тревожно нахмурившись, грызла ноготь на большом пальце. Она уже обглодала весь лак и сам ноготь, до самой кожи. Наверху. Пьяный. Понятно. — Доктор снял тяжелое черное пальто и повесил его на спинку стула в холле. Сегодня я всерьез испугалась за свою жизнь, — продолжала мама. — Думала, он точно меня убьет. Сегодняшняя ночь могла оказаться последней. Вечером родители, как всегда, орали друг на друга. Крик нарастал до тех пор, пока не перешел в погоню: отец бегал за мамой по всему дому с цветочным горшком в руках. Теперь, когда пришел доктор, мама начала понемногу успокаиваться. — Хотите кофе? У меня растворимый, без кофеина, — предложила она. Он попросил сандвич с болонской колбаской и хреном. Потом взглянул на меня и подмигнул: Ты особо не тревожься насчет родителей, старик. Мы как-нибудь все уладим. Я молю Бога, чтобы Норман окончательно не рехнулся. Однажды он дойдет до ручки и перебьет нас всех, — говорила мама, делая доктору сандвич. Хватит, — громко прервал ее доктор. — Не надо так говорить при ребенке. Его надо успокаивать, а не пугать. Мама ответила: — Да, правда, я знаю. Извините. Огюстен, я сейчас просто очень расстроена. Нам с доктором надо поговорить. Потом она повернулась к нему и понизила голос: Но я боюсь, доктор. Я всерьез считаю, что наша жизнь в опасности. А можно мне вот этого? — прервал ее доктор, показывая на хот-дог, который он заметил, когда мама убирала в холодильник салат. Она даже растерялась. — Вы хотите ход-дог? Вместо того сандвича, который я только что сделала? Доктор потянулся к холодильнику и вытащил сырую сосиску. Откусил. — Нет-нет, только это. Для повышения аппетита. — Доктор улыбнулся. Когда он жевал, кончики его усов прыгали. Доктор Финч мне нравился. Румяный, веселый, каждую минуту готовый улыбнуться, он действительно походил на Санта-Клауса. Правда, трудно представить, как он спускается по трубе — так же трудно, как вообразить его в белом халате. Он определенно не выглядел, как настоящий доктор, из тех, кого я боготворил. Скорее, его место было в большом магазине, где детишки залезали бы к нему на колени и шептали бы на ухо просьбы принести в подарок новенький велосипед. Со временем мама все чаще и чаще обращалась к доктору Финчу, а мне приходилось постоянно напоминать самому себе, что он настоящий врач. Так он настоящий медицинский доктор? — постоянно уточнял я у мамы. Да, — с раздражением отвечала она, — он именно доктор медицины. Как я говорила тебе уже сто раз, степень он получил не где-нибудь, а в Йельском университете. Раз я даже спросил, где она его откопала, представляя себе, как мама листает потрепанный справочник «Желтые страницы» или читает объявления в общественных туалетах. — Меня направил к нему твой собственный врач, доктор Лотье. Однако подозрения не отступали. Дело в том, что его кабинет, вместо того чтобы выглядеть великолепно, по-медицински стерильно, представлял собой несколько захламленных комнат на верхнем этаже офисного здания в Нортхэмптоне, Бледно-желтая краска, покрывающая стены, отваливалась хлопьями, плетеная мебель казалась едва живой, возле стены стоял старый серый металлический шкаф, а на него взгромоздилась кофеварка. Украшением служили постеры с изображением воздушных шариков и разноцветной радуги. Все покрывал толстый слой пыли. За приемной следовала комната, в которой хранились какие-то ящики и журналы десятилетней давности. Из нее вы попадали непосредственно в кабинет, где доктор принимал пациентов. Чтобы проникнуть во внутреннюю комнату, надо было пройти через две двери, одну за другой. Мне очень нравились эти двойные двери и очень хотелось иметь такие у себя дома, в своей комнате. Словно Санта-Клаус, доктор Финч дарил подарки. Он мог, например, подарить пресс-папье с выгравированным логотипом какого-то фирменного лекарства. Или банкноту в пять долларов, которую я мог потратить здесь же, внизу, в аптеке, где тогда еще продавали газировку. Причем глаза его свер-кали так, словно он обещал и еще подарки, потом, чуть позже; всегда казалось, будто он прячет за спиной какой-то приятный сюрприз. Каждую субботу я ездил вместе с родителями в нашем коричневом «додж-аспене» в Нортхэмптон. Родители всю дорогу курили сигарету за сигаретой. Мама иногда отпускала какие-нибудь замечания, например, что у отца из ушей пахнет навозом. А он иногда замечал, что она вонючая сучка или что-нибудь в этом роде. Помимо этого не произносилось ни слова. Сначала они заходили к доктору по очереди: первым отец, за ним мама. Потом вместе. Процесс занимал целый субботний день, а обратный путь обычно пролегал через «Макдонаддс». Родители не заказывали там ничего, зато я — двойную порцию всего. Оба они смотрели, как я ем, и время от времени предупреждали: — Не подавись, ты слишком быстро глотаешь. Пока родители торчали у доктора Финча, я сидел на плетеном диване и разговаривал с секретаршей доктора, которую звали Хоуп. У нее были высокие скулы, как у индийской принцессы, и невероятно густые, длинные, прямые черные волосы, которые она иногда стягивала в «конский хвост» и скрепляла кожаной заколкой в форме бабочки. Хоуп носила узкие черные брюки и вязаные кофты, даже летом. И обязательно какое-нибудь интересное украшение: или брошку в виде слона, или сережки в виде божьих коровок, или серебряный браслет из двух собак, старающихся поймать друг друга за хвост. А у вас есть белая шапочка? — спросил я. Она улыбалась: Что ты имеешь в виду? Морскую фуражку? — Нет, — отвечал я. — Шапочку, какие носят регистраторши у настоящих докторов. Ну, например, в больнице в Спрингфилде, куда я езжу делать уколы, они в белых шапочках, как медсестры. Хоуп засмеялась: — Ах, вот что! Да нет, я не такая регистраторша. У нас здесь все не официально, разве не видишь? Она протянула руку через стол и поправила лампу в виде белого шара. А вам нравится работать у него? — поинтересовался я в надежде выведать какие-нибудь подробности. Я с удовольствием работаю на папу. Так он ваш отец? А ты разве не знал? Нет. |
||
|