"Андрей Столяров. Цвет небесный" - читать интересную книгу автораДействительно, как омлет. Не надо было разбивать ее бликами. Чересчур
контрастно. Дешевый эффект рвет полотно. В шершавых камнях облицовки канала тишком много фиолетового. Сумрачный, вечерний цвет. Он, как чугун, тянет набережную вниз. А дома - вытянутые, серые, призрачные - летят куда-то в небо. Картина разваливается. Климов сжал ладони - ногтями в мякоть. Он был рад, что стоят затылками. Он почти любил эти стриженые, или волосатые, или покрытые ухоженными льняными локонами человеческие затылки. И пусть никто не смотрит. Я же не художник. У меня каждая деталь сама по себе. Как в хоре: каждый поет свое, стараясь перекричать, и хора нет. Какофония. Невнятица цвета. Они же мертвые, эти камни, которыми я так гордятся. Я думал, что фиолетовый, а внутри даже чуть лиловый, сумрачный цвет сделает солнечную желтизну в воде пронзительной - как скрипку на самых высоких нотах, где почти визг. А он - глушит. И камни получаются холодные. Ночные камни. Прямо-таки могильные. И все разодрано: дома парят в воздухе, вода плоская, а деревья: боже мой, откуда я взял этот зеленый и этот серебряный. Я хотел передать изнанку листьев - какая она белесая. Замшевая - в крупицах пота. Безумное сочетание. Зеленый и серебряный. Будто игрушки на елке. Проламывает полотно. Словно топор воткнули. Я же не художник. Я ремесленник. Мне нужно аккуратнейшим образом выписывать каждую мелочь, переделывать по десять раз, увязывая скрупулезно. Терпеливо укладывать кирпичик за кирпичиком. Чтобы не рассыпалось. Тогда - да. Тогда я смогу сделать среднюю работу. Не очень позорную. И, пожалуй, не надо озарений. Меня губят озарения. Воспаряешь, забывая о том, что нет крыльев. И - брякаешься на асфальт, так что искры из глаз. Очень больно падать. Все так. Кроме неба. Небо я умею. Я даже не понимаю - почему, но оно у меня только небо. И еще хуже, что оно такое. Беспощадное. Оно просто кричит, что автор бездарность. Сфорца прав: в посредственной работе не должно быть ни капли таланта. Потому что - контраст. Один талантливый штрих разрубит всю картину. Великий искуситель Сфорца: капля живой воды в бочке дегтя, жемчужное зерно в навозной куче. Он мог бы этого и не говорить. Я сам все знаю. Жаль, что никак нельзя избавиться от этого ежедневного, мучительного и невыносимого знания. Климова толкнули. Забывшись, он сказал: "Осторожнее", - в полный голос. К нему негодующе обернулись, словно нарушать тишину было преступлением. Климов вспомнил, зачем пришел. Разозлился. Морщась от неловкости, стал проталкиваться вперед. Вслед шипели. Здесь тоже была очередь. Дежурный с повязкой на рукаве следил за порядком. Опять пришлось показывать приглашение. Дорогу давали неохотно. Поперек главного зала была натянута веревка. За ней, в противоестественной пустоте, освещенная сразу из двух окон, одна на стене, словно вообще одна на свете, висела картина. Она была в черной раме. Будто в трауре. Это и был траур - по нему, по Климову. Он взялся руками за веревку. Ему что-то сказали - шепотом. Он смотрел. Его осторожно потрогали за спину. Он щурился от напряжения. Это было невозможно. Заныли виски, защипало глаза от слез - словно в дыму. Нельзя было так писать. Какое-то сумасшествие. Выцвели и исчезли стены, исчезли люди. Он прикусил язык, почувствовал во рту приторную сладость крови. Гулко, на весь зал, бухало сердце. Его предупреждали. Ему говорили: будет точно так же, только в сто раз лучше. Но кто мог знать? Он видел лишь эскизы и писал по эскизам. Его |
|
|