"Александр Солженицын. Архипелаг ГУЛаг. Том 3 (части 5, 6 и 7)" - читать интересную книгу автора

зверстве тевтонов достаточно прилыгала и царская пропаганда в мировую войну)
Броневицкий должен был отличить и выделить как правду, и в германском
нацизме (обруганном почти в тех же - то есть, предельных - выражениях, как
ранее Пуанкаре, Пилсудский и английские консерваторы) узнать четвероногое,
достойное того, которое уже четверть столетия вполне реально и во плоти
душило, отравляло и когтило в кровь его самого, и Архипелаг, и русский
город, и русскую деревню? И всякий газетный поворот о гитлеровцах - то
дружеские встречи наших добрых часовых в гадкой Польше, и вся волна газетной
симпатии к этим мужественным воинам против англо-французских банкиров, и
дословные речи Гитлера на целую страницу "Правды"; то потом в единое утро
(второе утро войны) взрыв заголовков, что вся Европа истошно стонет под их
пятой, - только подтверждали вертлявость газетной лжи и никак не могли бы
убедить Броневицкого, что есть на земле палачи, сравнимые с нашими палачами,
которых он-то знал истинно. И если б теперь, для убеждения, перед ним каждый
день клали информационный листок Би-Би-Си, то самое бо'льшее, в чём еще
можно было его убедить - что Гитлер - вторая опасность для России, но
никак, при Сталине, не первая. Однако, Би-Би-Си не клало листка; а
Информбюро и в день своего рождения имело столько же кредита, сколько ТАСС;
а слухи, доносимые эвакуированными, тоже были не из первых рук (не из
Германии, не из-под оккупации, оттуда еще ни одного живого свидетеля); а из
первых рук был только Джезказганский лагерь, да 37-й год, да голод 32-го, да
раскулачивание, да разгром церквей. И с приближением немецкой армии
Броневицкий (и десятки тысяч других таких же одиночек) испытывали, что
подходит их час - тот единственный неповторимый час, на который уже
двадцать лет не было надежды и который единожды только и может выпасть
человеку при краткости нашей жизни сравнимо с медлительными историческими
передвигами - тот час, когда он (они) может заявить своё несогласие с
происшедшим, с проделанным, просвистанным, протоптанным по стране, и
каким-то еще совсем неизвестным, неясным путем послужить гибнущей стране,
послужить возрождению какой-то русской общественности. Да, Броневицкий все
запомнил и ничего не простил. И никак не могла ему быть родною та власть,
которая избила Россию, довела до колхозной нищеты, до нравственного
вырождения и вот теперь до оглушающего военного поражения. И он задыхаясь
смотрел на таких телят, как я, как мы, не в силах нас переуверить. Он ждал
к_о_г_о_-_н_и_б_у_д_ь, кого-нибудь, только на смену сталинской власти!
(Известная психологическая переполюсовка: любое другое, лишь бы не
тошнотворное своё! Разве можно вообразить на свете кого-нибудь хуже наших?
Кстати, область была донская - а там половина населения вот так же ждала
немцев.) И так, всю жизнь прожив существом неполитическим, Броневицкий на
седьмом десятке решил сделать политический шаг.
Он согласился возглавить морозовскую городскую управу...
А там, я думаю, он быстро увидел, во что он влопался: что для пришедших
Россия еще ничтожней и омерзительней, чем для ушедших. Что только соки
русские нужны вурдалаку, а тело замертво пропади. Не русскую общественность
предстояло вести новому бургомистру, а подручных немецкой полиции. Однако,
уж он был насажен на ось, и оставалось ему, хорошо ли, дурно ли, а
крутиться. Освободясь от одних палачей, помогать другим. И ту патриотическую
идею, которую он мнил противопоставленной идее советской, - вдруг узнал он
слитою с советской: непостижимым образом она от хранившего её меньшинства,
как в решето, ушла к большинству - забыто было, как за неё расстреливали, и