"Эдуард Мартинович Скобелев. Катастрофа" - читать интересную книгу автора

лошадок, когда с трибуны Капитолия начинают вдруг звучать трезвые голоса об
атомной угрозе самой жизни на планете).
Предлагал отчаявшийся дипломат: не взорвать ли с общего согласия
сверхмощную водородную бомбу над безлюдной Антарктидой? И все заснять, и
все в присутствии самих политиков, военных, прессы, телевидения. Чтобы все
и, главное, реально ощутили, что это такое - термоядерные мегатонны в
действии. И даже непосредственный риск заражения атмосферы, страх перед
этим должен был бы разбудить способность к элементарному арифметическому
действию в головах политиков, военных, миллиардов людей: это одна бомба, а
если - сотни, тысячи?!
Литература, искусство, конечно же, не способны действовать столь же
неотразимо и сразу на миллиарды душ. А воздействовать необходимо и -
незамедлительно.
Этим чувством и пронизан роман "Катастрофа".
Он и рожден этим чувством - мучительной тревоги, боли за человека и
его будущее, желанием прямого, непосредственного, твоего личного
вмешательства, особенно если ты уже все мысленно увидел, представил, понял:
ведь это навсегда и необратимо! Один неверный, в неверном направлении шаг,
как сказано в обращении Пражской ассамблеи в защиту мира и жизни на земле,
и возврата не будет. Из небытия, полного, всечеловеческого.
И уже даже не важно, кто из героев, из персонажей романа Эдуарда
Скобелева это говорит, это понял, кричит самому себе. Это наше время
кричит, от имени всех и ко всем обращаясь:
"Чего было больше у народов, общего или расхождений? А мы громче всего
дудели о расхождениях. Привыкая, и представить себе не могли, что нам
учиться нужно сосуществовать в тех условиях, какие есть. Ожидали перемен от
других, тогда как обязаны были прежде всего меняться сами. Жили так, будто
главный кризис еще далеко, - вот он придет, объявят о нем по радио и
телевидению, тогда все вместе встряхнемся, учуяв холодок общей смерти.
Невдомек было, что главного кризиса не будет, - роковым окажется самый
заурядный, самый обыденный...
Если вернуться туда, в то время, мы услышим, что все мы кричали о
собственной правоте. Ого, как горло драли! Что же сплошная-то ложь вышла?
Не потому ли, что нас заботила отнюдь не правда?.. Никто не отвечал за
лживые слова как за публичное изнасилование общей истины. Мы считали ложь
дозволенной, когда речь шла о коммунистическом противнике, и не заметили,
как по уши увязли во лжи...
Ни один из тех, кто сгорел, был раздавлен, засыпан, задохнулся, погиб
от жажды, голода, ран или болезней, оживи он на минутку, не посмел бы
сказать, что его не предупреждали всерьез, что он вовсе не представлял себе
кошмара. И все же не верил, сукин сын, не хотел верить, - слишком абсурдным
казалось даже для абсурдного насквозь мира. Так разве он не несет никакой
вины за случившееся? Он соучастник, пособник нашей общей погибели:
вчерашний день проходил у него на глазах, но он не пожелал задуматься о
сегодняшнем, не пожелал отринуть равнодушие, лень и страх, все то, что еще
как-то терпел доядерный век, а ядерный век вытерпеть не мог..."
Так размышляет, кричит самому себе и всем писатель Фромм. А вслед за
ним - и другие персонажи "Катастрофы".
"Нет, - сказала я (Луийя) Фромму, - неповинных теперь нет. Ни единого.
И среди нас нет... Только бессловесные дети не виновны, потому что другие