"История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек" - читать интересную книгу автора (Матвеева Екатерина)

ВРЕМЯ БЕЖАЛО, А СРОК НЕ ДВИГАЛСЯ…

Новый 1951 год наступил неприметно, ничем не порадовав зечек. В новогоднем концерте Надя не принимала участие и была рада остаться в праздничный вечер с Валей и Козой.

Настроение было отвратное. Она устала от работы, хотя теперь хлеборезка не казалась ей такой тяжелой как раньше.

Коза, чтоб развеселить ее, рассказывала всякие смешные и забавные истории из своей лагерной жизни, но Наде они не казались смешными, ей было жаль бедную Козу.

В Рождество Валя испекла красивый торт, украсив его всевозможными загогулинами. Черные крошки ржаного хлеба, немного муки и самую малость маргарина — вот и весь рецепт. Украшения и загогулины из сахара.

— Теперь нужно его остудить, чтоб он затвердел, — сказала Валя и вынесла торт в тамбур, предупредив:

— Выходите осторожно, не заденьте табурет с тортом!

Она уже вынимала закопченную кастрюлю с кипятком из печки, чтоб начать священнодействовать с заваркой, когда в тамбуре послышался грохот опрокинутой табуретки и в хлеборезку зашли старший надзиратель Гусь и Мымра. На валенке у Гуся красовался лепесток розы с Валиного торта.

— Ай! Торт! — вскричали одновременно все три зечки, а Валя стремглав вылетела в тамбур.

— Что с ней? — удивилась Мымра.

Но когда Валя внесла раздавленную тарелку с лепешкой — бывшим тортом, Мымра сказала:

— Ой, как жалко! Надзиратель засмеялся:

— Ничего, и так съесть можно.

— Майор Корнеев спросил, почему ты в концерте не участвовала. Я не знала, что и сказать, — провякала Мымра.

— Почему это вы не знали? Вы же сами сказали мне, что майор, вычеркнул меня из списка, — возмутилась Надя.

— Ну, — махнув рукой, сказала Мымра, — когда это было. Вот ко дню Красной Армии ты подумай, чего петь.

Обиженная до слез Валя, реставрировала свое изделие, посылая тысячу проклятий вдогонку неуклюжему надзирателю.

— Сволочной Гусь нарочно сшиб табуретку! — кипела яростью Валя.

Место, где его валенок раздавил розы, пришлось удалить вовсе. К счастью, тарелка раскололась на две части без осколков, но, в общем, он был прав. Торт все равно съели, не переставая хвалить Валины кулинарные способности. Ночью по радио передавали «Сильву», и Надя с удовольствием слушала прелестную музыку Кальмана, сожалея, что Дина Васильевна была так глубоко предубеждена против всякой оперетты. Но не успел Ярон закончить свои куплеты, как в тамбуре загремело ведро, видимо, нарочно оставленное Валей (чтобы гады ноги перебили), и вошли дежурные, Сладострастный павиан и две шмоналки. Шмоналки застряли в дверях, а Павиан начал перевешивать пайки. Надя с нездоровым любопытством посматривала исподтишка на него. «Почему его называли Сладострастный павиан?» Значение этого слова она не очень хорошо понимала. Помнила по школе, у Достоевского не то глава, не то рассказ назывался «Сладострастники», и слово это в ее понимании обозначало развратного, грязного человека. В его лице она не находила ничего такого, что говорило бы о разврате. Самое простое, и даже не противное. Обыкновенный деревенский мужик, если снять погоны.

— Освобождаешься скоро? — спросил он, исподлобья взглянув на Надю.

— Как будто…

— Небось, замуж сразу выскочишь?

— И не подумаю. Учиться буду.

— Опять у Гнесиных?

— Не знаю, где возьмут.

— Ну, тебя-то везде возьмут, — уверенно сказал Павиан, вздохнул и пошел к двери. Шмоналки затопали за ним. Из тамбура послышались визг и хохот. «Наверное, Павиан руки распустил», — догадалась Надя.

Утром Коза пришла с известием:

— Комиссовка, и будут проверять на беременность!

— Что? — не поверила Надя.

— На беременность, всех до сорока пяти лет.

— Как так?

— Так же, как на вшивость, только с другого конца, — объяснила Вольтраут, и отвернулась, чтобы скрыть насмешку.

— Я и не подумаю идти!

— Поведут с конвоем! — невозмутимо сказала она.

— Хоть с конницей Буденного, ни за что! Неужели, Валя, вы пойдете?

— Почему нет? Если хотят, пусть полюбуются!

— Не горюй, Надя, я пойду вместо тебя! — заявила Коза.

— Да вы что? Сговорились, что ли, смеяться надо мной!

По приказу Гороховой за ней пришла дежурнячка Перфильева.

— Хорошо же, я пойду! — закричала Надя. — Только штаны с меня будет стаскивать или сама Горохова, или доктор Ложкин.

— Ну и нечего было воевать, — сказала Валя, когда Надя вернулась с комиссовки.

— Я была тверда и непоколебима. Горохова спросила меня, как себя чувствую, я сказала: я не беременна и моего слова должно быть достаточно. Тогда она сказала:

«Покажи грудь». Я говорю: «Это можно, если доктор Ложкин отвернется». Он обозлился и плюнул, говорит:

«Надоели вы мне, двустволки, хуже каторжной жизни!» И выскочил вон. Ведь, гады, ни одной беременной не нашли, а такое затеяли!

— Так ведь это затевается для того, чтоб какого-нибудь вольняшку опорочить. Предположим, найдут беременную, будут таскать по операм, пытать, начнут запугивать, пока не сознается, вот тут и попался, голубчик! — объяснила Коза.

— Сколько же способов, кроме срока, унизить заключенного! — злобно сверкнув глазами, воскликнула Надя.

— Много, ой как много! — сказала Коза. — Ты, Надя, смирнее будь, легче переносить неволю, а ты, как норовистая лошадка, сразу на дыбы. Научись приспосабливаться к обстоятельствам да благодари Всевышнего, что в такой лагерь попала. Считай, что на курорте.

— Хорош курорт! — возмутилась Надя. — Стоит взглянуть, как девчата с Кирпичного возвращаются, сразу вспомнишь… и вздрогнешь!

— Ты не возмущайся! — перебила ее Коза. — Теперь лагеря совсем не те, что были раньше.

— Что? Иль не скупятся? Охраны и проволоки побольше? — съязвила Валя.

— Не в этом дело! — терпеливо продолжала Коза. — Раньше лагеря создавались для уничтожения зеков, а теперь сообразили: врагов надо использовать, как рабов. Оттого и зеки другими стали помоложе, да посильнее. В тридцать седьмом со мной в этапе одни старики да старухи, троцкисты, ехали в Унжлаг, а в сорок седьмом — одна молодежь. Фронтовики да из немецких концлагерей, бывшие узники — наши враги.

— В пятьдесят седьмом, надо полагать, поедут дети, — политические озорники, а урки и блатняки их конвоировать будут, — сказала Валя, насмешливо взглянув на Козу, но Антонина не обиделась, и даже, понимающе, улыбнулась ей.

— Ну, блатные, ни при каких правителях работать не будут. Шахты эти да дороги выросли на костях политических и бытовиков, а ворье если и погибали, то потому, что резали друг друга, хотя, иной раз и начальству попадало от них. А еда какая была? Слезы горькие! Вы думаете, почему я так облезла — ни зубов, ни волос? А ведь мне и лет не так уж много!

— Не от излишеств, верим! — согласилась Валя. Только насчет зубов — разрешите не поверить! Следователь ваши зубки на допросах пересчитал… Почерк знакомый! Так ведь?

Коза, было, дернулась, но не ответила ей, а продолжала:

— Вот я и говорю: сиди, Надюша, смирно, пока свои посылки сама получаешь, да нас угощаешь, а то с почты до барака донести нельзя было. Блатняки у дверей шайками стерегли.

На следующее утро за хлебом вместе со своим бригадиром пришла Зырька. Среди западнячек Надя всегда отличала хорошенькую студенточку из Львова, Зырьку. Кто она была? Бандеровка-самостийница? Возможно. Да не все ли было равно здесь, где все равны? Говорили про нее, что была она членом организации «За самостийну Украину», за что и арестована. Должно быть, Зырька вела себя на следствии достойно, как «человек», не оговорила и не выдала своих товарищей, судя по тому, что получила срок 20 лет каторги, с отбыванием в лагерях «особого режима» и дальнейшей высылкой в отдаленные места. На Капитальной, откуда прибыла Зырька, она работала в шахте, здесь, на 2-м кирпичном, начальство загнало маленькую почикайку в гофманку, в обжиг, выгружать раскаленный кирпич из огненных печей. Друзья Зырьки и родичи не бросили ее в беде, трусливо не отказались от каторжанки, наоборот, чуть ли не каждую неделю на столбе, где висел список посылок, красовалась Зырькина фамилия. Посылки с сахаром, салом, мукой и разной домашней снедью поддерживали ее в немыслимо тяжелых условиях работы на кирпичном заводе.

Валя называла Зырьку и ее друзей непонятным словом: ОУНовки. Хорошо это или плохо — Надя не знала, но, прожив с ними бок о бок за проволокой несколько лет, зауважала этих девчат за неиссякаемый оптимизм и веру в Бога, за юмор и красивые песни, а еще за честность и добросовестность даже в каторжном труде.

Антонина Коза как-то рассказывала, что письма, которые писали Зырьке друзья через ее родных, читались западнячками вслух, при запертых дверях барака, после отбоя, и все, как одно, заканчивались словами: «Спаси вас всех Христос, мы за вас молимся и не оставим вас…»

Надя слушала и удивлялась, однако, самым главным достоинством Зырьки считала, что была Зырька очень симпатичная, пела свои украинские песни и лихо отплясывала гопак. Забирая свой лоток с хлебом, Зырька спросила:

— Ты одна?

— Одна. Мои еще не пришли.

— Может, тот свинский блондин у тебя?

— Какой? — притворилась удивленной Надя. — Да режимник, «Красючёк».

— Что ты, Зырька, окстись, чего он тут забыл?

— А может, что и забыл, кто знает? — лукаво подмигнула Зырька и улыбнулась, показав перламутровый ряд зубов. — На тебе записку, с шестой шахты передали. Держи!

— Кто передал?

— А я почем знаю? Мы дорогу чистили, а их мимо вели, кто-то бросил.

— Спасибо! Зря взяла. Найдут на вахте во время шмона, в бур попадешь!

— У меня не найдут. Я старый конспиратор.

— Устаете сильно?

— Ой, не спрашивай! — Зырька махнула рукавицей и потащила с бригадиром свой ящик. В записке не было объяснения в любви, какие обычно передавали с шахт Наде. Это были ноты на аккуратно разлинованной бумаге. Песня со словами и несколько строчек, написанных печатными буквами: «Прошу исполнить эту песню в своем концерте как литургию по автору». И все. В тот же вечер, поручив хлеборезку Вале, Надя забежала в столовую, на сцену, где вечерами сидела Наташа Лавровская, разучивая оперный клавир «Кармен».

— На-ка, Наташа, взгляни, что мне прислали, — попросила Надя, подавая листок.

Наташа нехотя сняла с плеч аккордеон и взяла записку. Бегло прочитав ее, она подошла к пианино и одной рукой проиграла мелодию. Потом подумала и проиграла двумя руками. Мелодия была совсем незнакомая и грустная, вся в миноре.

— Знаешь, а мне нравится! Пойдет тебе к двадцать третьему февраля. Только куплет про лагерь надо пропустить.

Перед днем Красной Армии был грандиозный шмон, или, как называла Маевская на французский манер, «гран-шмон». Обыскивали все, что могли. На нарах и под нарами, сумки, мешки, ящики, чемоданы, выворачивали карманы, трясли даже лагерные журналы.

— Жаль, что я белье свое перестирала, шмоналкам приятней было бы в грязном возиться, — убирая раскиданные вещи, с досадой ворчала Надя.

В такие дни она особенно остро чувствовала, что стоят они с Клондайком «по разные стороны баррикад». На сцене тоже был шмон, и записку с песней забрали. Не положено. Но уже прошло несколько репетиций и в ней не было нужды. Весь смысл песни сводился к следующему: двое фронтовиков, он и она, клянутся не потерять друг друга после войны. Но он попадает в плен, а потом в лагерь. Верная своей клятве, подруга ищет его в Воркуте, но он погиб. Когда Надя спела в последний раз припев, а она знала, как надо спеть, чтоб «слеза прошибла»:

Ванюша! Друг сероглазый мой,

Ванюша! Ласковый, родной,

Где тебя найти,

Если все пути

Замела полярная пурга, — зечки устроили такую овацию с топотом и ревом, что пришлось повторить еще раз, а потом «Ганзю», потому что Наташа больше ничего не знала. Во втором ряду рядом с Шурой Перфильевой сидел Клондайк и тоже хлопал, но сдержанно, как и подобает начальнику. Надя уже знала, что он вернулся, и заприметила, как только вышла на сцену, а потому из кожи лезла вон, чтоб петь хорошо.

— Сама себя перепрыгнула, — сказала ей Наташа после концерта. — Надо мне что-нибудь тебе с танцем поставить, легкое, из оперетты, или танго Годэ — успех обеспечен.

— Неужели мне еще придется здесь выступать?! — взмолилась Надя. — Где этот чертов прокурор, у кого мое дело на подписи!

Не доходя немного до хлеборезки, она увидела Клондайка, он ждал ее. Валя на концерте не была, послушала генеральную репетицию, а Коза сразу же отправилась в барак.

— Здравствуй! — сказал негромко Клондайк и протянул ей обе руки, без варежек. — Ты меня уже забыла, моя строптивая ученица?

Ей очень хотелось для начала быть строгой и слегка выдать холод, но, увидев его протянутые, дружелюбные руки, раздумала и сказала: — Заходи позже, у нас еще полно работы.

— Ты так ласкала своего Ванюшу, что я готов был возревновать.

— А ты так нежно ворковал со шмоналкой, что я тоже почти обиделась.

— Послезавтра дежурю, можно к вам зайти, моя недотрога?

— Если не будете шмонать со шмоналками, заходите, гражданин начальник!

На следующий день, с утра, после поверки прибежала дневальная опера.

— Иди, вызывает, гневается!

Надя схватила телогрейку и, бранясь скверными словами, пошла в «оперсосную». Уже с порога было слышно, как он орал по телефону. Надя прислушалась, не смея постучать в дверь. В этот момент приковыляла дневальная.

— Чего стоишь? Нечего подслушивать!

— Больно надо! — огрызнулась Надя. — Он по телефону говорит!

— Иди, иди, раз звал, — и, чуть приоткрыв дверь, пропела: — Гражданин начальник, Михайлова пришла!

— Зови, — и в трубку: — Я рапорт подам. Всего! — и Наде:

— Заходи!

— Здравствуйте, — вежливо поздоровалась она и встала «овечкой», руки по швам.

— Ты что пела вчера?

— Фронтовую песню, — сделав круглые глаза, ответила Надя.

— Кой черт фронтовую! Откуда записка?

Она еще больше распахнула глаза и брови подняла, а сама судорожно соображала: записку отобрали, она у Горохова.

— Нашла!

— Нашла! — ощерился опер, — Баба шла, шла, пирожок нашла, так?

— Да, нашла, — кивнула Надя.

— Где?

— Около пекарни. Смотрю, бумажка лежит, аккуратно свернута, а там ноты, я и взяла, — беззастенчиво врала Надя, впрочем, понимая, что он ей не верит.

— И кто же, по-твоему, положил ее туда? — источая елей, спросил опер.

— Не знаю!

— Не знаешь? А как ты думаешь, давно она там валяется? Надя мигом сообразила: скажи «давно», она от снега бы разлезлась, бумага плохая, скажи «недавно», могла видеть, кто вблизи крутился, подложил.

— Не знаю, — опять нудит она, — должно быть, пока я за хлебом в пекарню ходила.

— Хватит мне дуру валять, ты с кем разговариваешь? Забыла? — заорал, не выдержав, опер;. — Вот! — бросил на стол смятую бумажку.

— Отдайте, пожалуйста, там ноты песни записаны. Чем она вам не угодила? Всем так понравилась!

— А ты не знаешь? Дурочкой прикидываешься! — и вдруг сразу, как после сердечного приступа, обмяк и тон переменил. Вспомнил, видно, что не политическая она, своя, уголовница.

— Писака этот из РОА, на шестой шахте содержится.

— Откуда мне знать? Первый раз слышу!

Поверил ей Горохов или нет, неизвестно, но только сказал:

— Из армии Власова. Тоже не слышала?

— Нет! — тут она не солгала, она действительно не знала ничего о РОА и решила сегодня же спросить у Вали.

— Предатель он, Власов этот. Своих предал! И армию свою в яму завел. Вон они теперь на шахтах отдуваются! — задумчиво, вроде и не ей, сказал Горохов, потом опомнившись, опять стал грозным опером.

— Осиное гнездо развели на шестой шахте. Сочинитель этот, кроме песен, прокламации додумался сочинять… А тебя, Михайлова, я давно собираюсь проверить: о чем ты все поешь? О каких-то калитках, о любви, понимаешь ли, заходишься… Какая тебе здесь любовь? Вас сюда исправляться прислали, вину свою перед Роди ной и советским народом искупать, работать, а не о глупостях думать, тем более петь. А вы, как свиньи, везде грязь найдете!

«Несчастный! Для него любовь — грязь», — пожалела его Надя.

— Впредь, что петь будешь, мне на проверку, на стол положите вместе с начальницей КВЧ. Ясно?

— Ясно, гражданин начальник! Только, к сожалению, я лично таких песен не знаю, не учила, чтоб об исправлении или об искуплении… Если только сама начальница КВЧ знает, а заключенные вряд ли, может, монашки, они, — с сомненьем сказала Надя голоском совсем-совсем «овечьим», но вовремя замолчала, догадавшись, что Горохова ей не провести…

Недаром он был направлен в лагерь усиленного режима работать среди особо важных политических заключенных.

Он «стреляный воробей» и таких «овечек», как Надя, видел насквозь, и даже глубже, а потому уж приготовился было напомнить ей о том, что зачеты зарабатываются трудно, а снимаются легко, махом! Но тут, на ее счастье, в дверь постучали.

— Гражданин начальник, к вам можно? — пропела дневальная…

— Пусть зайдет! — сказал Горохов кому-то. — Заходи, я готов, сейчас поедем!

Надя стояла спиной к двери и не видела, кто зашел.

— Что у вас, товарищ капитан, опять «допрос партизанки»? — услышала Надя за спиной голос Клондайка, но не обернулась, а лишь выше вскинула голову:

— Отдайте, пожалуйста, там песня! Слова и ноты.

Горохов медленно изорвал бумажку в мелкие клочки и кинул кусочки в урну.

— Иди — врать не будешь!

Вся кровь в ней вскипела и бросилась в лицо, да еще бес подначил: «Скажи, скажи ему пару ласковых, ты умеешь!» Но Надя сдержалась, сказала только:

— Песню не изорвешь, она у нас на слуху, мы ее помним, а кто писал, напишет еще!

— Не напишет, на твое счастье, — злорадно сказал Горохов, — а то получил бы «песенник» вдобавок к своей десятке. А тебе я вижу, Михайлова, освобождаться неохота, бур и карцер нравятся! Зачеты надоели!

Надя молча стиснула зубы. Прикусила своего беса.

— Ступай!

Если б взгляд, которым она посмотрела на опера, обладал мощной силой, провалился бы бедный Горохов вместе с Клондайком и кабинетом в тартарары!

Дня через два Надя забежала в столовую и поднялась на сцену, откуда, из-за закрытой занавеси, слышались громкие голоса.

— Иди, иди скорее, — позвала ее Наташа Лавровская.

— Что случилось?

— Сейчас начальница КВЧ придет, велела собрать самодеятельность, кто не на работе.

На сцене уже ожидали несколько зечек — Маевская, Кира Покровская и кое-кто из хористок. Всех очень заинтриговало: чего еще такое важное скажет им Мымра? Вдруг амнистия?!

Ждали долго, уже и расходиться хотели — девчата-хористки с ночной смены. Отдохнуть пора, да и Надю тоже время поджимало. Наконец пожаловала Мымра.

Лицо ее, всегда унылое, на этот раз было озабоченно и деловито.

— Здравствуйте, кого не видела, — провякала она. — Товарищ оперуполномоченный порекомендовал нашей самодеятельности включать в концерты больше производственной тематики. — И достала из сумки небольшую не то брошюрку, не то книжку. — Вот тут, — сказала она, указывая на книжку, — я подобрала кое-что, то, что вам нужно. Кто хочет прочитать? Читайте вы, — протянула Мымра Маевской потрепанную книжонку.

Елизавета Людвиговна пробежала глазами первую страницу, и Наде показалось, что челюсть ее отвисла — Маевская явно онемела на миг.

— Да-а! — протянула она. — Это нечто! Ну, слушайте: «Современный водевиль или сцены из шахтерской жизни». Действующие лица: девушки, парни, шахтеры. Хор.

— Гениально! Именно то, что надо! То, что доктор Вахтер прописал! Надо полагать, что шахтеры — не парни?

— Не мешай, Покровская! — сердито одернула Киру Мымра. — Продолжайте!

— Сцена первая. Общий хор, — прочитала Маевская.

Заполярная сторонка Твоя слава велика, О тебе поем мы звонко, О работе горняка!

Хористки негромко захихикали… Мымра неодобрительно взглянули в их сторону.

— Выходит девушка в белой косынке…

— Умилительно! — вставила Зырька. — Косынка нам по плечу. Осилим!

— Девушка поет:

Каждый год с весенними лучами Выполняет план любимый мой, Он своими черными очами Девичий смутил покой!

(Уходит.)

Выходит шахтер. Он в каске, в руке отбойный молоток.

Я в забое на проходке Выполняю план двойной, Эй вы, девушки-молодки, Выходи плясать со мной!

Маевская замолчала и, с трудом сдерживая смех, заикаясь, произнесла:

— Извините! У меня нет слов, я потеряла дар речи…

Душещипательно! А кто будет шахтер? Какая роль! — Реплики неслись со всех сторон. — Это сильнее «Фауста» Гете![8]

— Читайте дальше, — неуверенно сказала Мымра, она уже почувствовала, что может возникнуть напряженность.

— Выходит девушка, на ней красная косынка…

— Роли пойдут нарасхват! Чур, я девушка! — опять не выдержала Кира. Маевская, кое-как собравшись, продолжала:

— Девушка поет:

Вы, шахтеры-ухажеры, План перевыполняете, Только очень горды стали, Нас не замечаете…

Дальше Маевская читать не смогла: плечи ее задергались от смеха, и она вынуждена была замолчать.

— Это классика! — с задумчивым выражением лица сказала Наташа Лавровская. — Редкая находка для самодеятельности. Только она одна могла сдержать себя и не смеяться. Остальные буквально катались от смеха, рискуя вызвать немилость Мымры.

— Ну, в чем дело? — наконец спросила она.

— Я думаю, эту поэму надо рекомендовать на шестую шахту, там ее, безусловно, оценят, боюсь, что мы просто ее не осилим, — без тени улыбки сказала Наташа.

Но Мымра уже сообразила сама: что-то не вязалось…

— Как хотите! — сказала она. — Я не настаиваю. Товарищ капитан… — Она выразительно пожала плечами.

— Случайно, это не его произведение? — спросила «овечкой» Надя, припомнив свой последний разговор с ним.

Внезапно Мымра рассердилась и, выхватив книжку из рук у Елизаветы Людвиговны, направилась к двери.

— Я доложу, что вы отказались! — гневно воскликнула она.

— Нет! Что вы! — спохватилась Наташа. — Просто мы не уверены, что наших талантов хватит! А какие костюмы?!

Долго еще потом смеялись зечки в бараках и на разводе, вспоминая слова «поэмы», рекомендованной опером.

Но Мымра, по-видимому, не доложила ему. Побоялась.

Пользуясь неограниченной перепиской, Надя повела атаку на мать, забрасывая отчаянными письмами. Ей казалось, что Зинаида Федоровна недостаточно активно подгоняет этого адвоката Корякина, что можно было самой сходить к Руденко поторопить с подписью. Ей даже хотелось написать Дине Васильевне, но та ни разу не изъявила желания получать от Нади из лагеря письма. «А кто мне обязан? Никто! — отвечала она себе. — Сиди и не чирикай!»

В припадке бессильной тоски она нахамила старой, больной Козе по нестоящему пустяку. Но мудрая Коза не обиделась, сказала только с укором:

— Эх, Надя, я и хуже слышала, мне не стать-привыкать…

Надя расплакалась и тотчас попросила прощенья. На второй день все еще под впечатлением своего разговора с опером она металась от сознания своего бессилия, плакала, что лучшие годы ее жизни проходят, а она талантлива и могла бы многого достигнуть, пока еще не поздно, не ушло время. В таком отчаянном настроении ее застал Клондайк, когда зашел днем «для профилактики», и Надя, не сдержав себя, в порыве исступленного гнева закричала:

— Неужели нет больше чести и совести в нашем народе, неужели навсегда превратили его в бесправное, молчаливое быдло, и меня с ним!

Она видела, как сжалась в комок Коза и юркнула в комнатуху. (Вали не было, она понесла в прачечную халаты — свиные чехлы и полотенца). Клондайк, не успев поздороваться, резко повернулся и вышел. Перепуганная Коза сердито сказала:

— Я не верила, что в тебе «бес» сидит, когда ты сказала нам, но теперь вижу, так оно и есть. Разве так можно? Они сгноят тебя в лагерях! Он же начальник режима!

На минуту ее охватил панический страх, но не из боязни наказания. Если он способен предать, зачем тогда вообще жить на свете? Она боялась, что оскорбленный Клондайк не вернется к ней, и ждала. Он пришел поздно, далеко за полночь, когда она уже не надеялась. Постояв немного в дверях, он после некоторого раздумья сказал строго и властно, совсем как начальник режима:

— Надя! Не ставь меня в глупое положение. Говорю тебе со всей серьезностью. Я еще не освобожден от присяги и имею свои обязанности. Я отношусь с уважением к твоему понятию о чести и совести, прошу отнесись и ты к моему. Я все-таки еще офицер. — Но, увидев ее растерянное лицо, смягчился и совсем уже без гнева добавил:

— Ведь ты же не хочешь, чтоб я попал под трибунал? Мне будет хуже, чем тебе!

На его прекрасном, мужественном лице не было и тени обиды и недовольства. Он взял Надю за руку и, заглянув ей в глаза, спросил:

— Ты ведь не желаешь мне этого, верно?

Надя молчала, потому что зла ему она, конечно, не желала, но право выражать свои мысли, даже такие, крамольные, оставляла за собой.

Движеньем, полным любви и нежности, он взял ее за подбородок и с грустью сказал:

— Я все думаю о тебе, как о взрослой, а ты еще, по сути дела, ребенок, взбалмошная девчонка, бунтарка! Не понимаешь, куда тебя занесла судьба.

От его слов злость сползла с нее, как кожа со змеи, осталось только желание быть ласковой и доброй, какой она была на самом деле. Клондайк, быстро распознав в ней эту перемену, уже без всякого на то разрешения целовал ее сияющие, умиротворенные глаза, нашептывал слова, от которых ей становилось жарко, и она, краснея до корней волос, позволила себе слегка забыться, совсем немного, под жадным касаньем его ненасытных, горячих губ.

«Ха-ха! — сказал бес-искуситель, — что ж дальше?

Наверное, Клондайк услышал беса и, превозмогая себя, отстранился от нее.

— Любимая моя, я не дам тебе повода жалеть о случившемся. Ты для меня пока «табу».

«Табу»! — Надя помнила это слово «табу» из все той же книги «Дети капитана Гранта», когда Алешка, оставляя яблоко или конфету «на потом», кричал Наде: «Это табу! Не тронь!»

— Табу, — повторила она, охваченная внезапно горестным воспоминанием о доме, о прошлом… — Табу это ты для меня, вот только надолго ли? Одному Богу известно, — она почувствовала приступ жгучей обиды за свое унизительное, рабское положение и, чтоб скрыть нахлынувшие слезы, быстро вышла в тамбур, дернула наружную дверь, распахнув ее настежь. Неподалеку спали бараки, освещенные ярким светом прожекторов. Совсем рядом, позади хлеборезки, лаяли сторожевые собаки и переговаривались на вышках вертухаи.

«Полезно вспомнить, что ты зечка и твое место за проволокой, сразу отпадает охота к поцелуям с начальником режима».

Постояв недолго на пороге, она замерзла и вернулась.

Клондайк сидел на колченогом табурете и задумчиво вертел в руках свою шапку.

Когда Надя вошла, он поднял голову и спросил:

— Ты стихи любишь?

— Стихи? — переспросила удивленная Надя. — Конечно! Кто же не любит стихов? Это музыка слов.

— Знаешь, я очень люблю Тютчева. У него есть одно стихотворение, называется оно «Люблю глаза твои».

— Ну, и… что?

— Раньше я не совсем понимал слова:

… Сквозь опущенных ресниц Угрюмый, тусклый огнь желанья.

Мне по глупости казалось, что «огнь желанья» должен быть радостным, торжествующим, сияющим. Сегодня я узнал, он действительно угрюмый, мерцающий, сосредоточен весь в себе…

— Что ты говоришь, опомнись! — возмутилась не на шутку обиженная Надя. — Замолчи немедленно! Клятвенно заверяю тебя, больше тебе не представится случая!

— Но ты же любишь повторять слова романсов!

— Но не смотреть на «огнь желанья», вспоминая слова романсов, я с Богом говорю. Понятно?

— А я земной, до разговоров с Богом не допущен! — сокрушенно, как бы извиняясь, сказал с виноватой улыбкой, Клондайк, в которой Надя без труда почувствовала иронию и обиделась.

— В таком случае, — сказала она, притягивая его к себе за распахнутые борта полушубка, — тебе следует избрать более подходящий и доступный объект для изучения: например, шмоналок!..

Клондайк осторожно снял ее руки со своего полушубка.

— Что мне теперь делать, скажи? Продолжать выслушивать тебя или уйти?

Надя поняла, что в своей необузданной ревности занеслась, сама не зная куда, и оскорбила его. Но бес не унимался, и она ответила:

— Я могу только сказать тебе, что бы я сделала на твоем месте.

— Что?

— Обиделась бы и ушла.

Клондайк надел шапку и направился к двери.

«Нельзя, чтоб он ушел!» — заволновалась Надя. «Недалеко уйдет», хихикнул бес. В тамбуре она все же догнала его.

— Я сказала, что я бы оскорбилась и ушла, это вовсе не значит, что и ты так должен поступить.

— А как мне посоветуешь? — и тотчас вернулся следом за ней в хлеборезку.

Надя прошла к окну, и, слегка раздвинув занавески, посмотрела на огоньки вахты и дальше, за вахту, где перемигивались и дрожали в вихрях танцующих снежинок фонари кирпичного завода. Там во всю мочь работала ночная смена: горячие цеха, выгрузка, погрузка, формовка и конвейеры.

— Что я могу ответить тебе? — помолчав недолго, сказала Надя. — Тебе, вольному и свободному. Ты можешь обидеться и уйти, если вдруг тебе покажется обидным то, что я скажу. А то, что скажешь ты, любую твою насмешку, я должна выслушать, мне некуда деваться, я рабыня!

— Прошу тебя, Надя… — перебил ее Клондайк.

— Но у меня есть защита! — горячо продолжала она. — Держаться от тебя подальше, гражданин начальник! И запомни! Ни тебе, ни кому другому никогда, никогда я не стану временной забавой, а если такое и случится против моей воли, я убью себя! Я не буду жить! Больше она не выдержала и от великой жалости к самой себе расплакалась навзрыд.

Потом они еще долго, до самого подъема, стояли в тамбуре, завернувшись в полы его полушубка, изводя друг друга недоступной близостью, и расстались как влюбленные, но не любовники.

Коза ходила за завтраком к концу раздачи и приносила полный, доверху, котелок, обильно политый каким-то жиром, и, если давали рыбу, то не три, как положено, а целых четыре кусочка. Как ей это удавалось, секретом не было: после раздачи завтрака Коза ходила в столовую и помогала уборщице и посудомойке мыть посуду, столы и пол. Иногда в хлеборезках просыпалась совесть и они, смущенные и пристыженные, в один голос увещевали Козу не ходить побираться».

— Девочки мои! — оправдывалась Коза, качая лысой головой. — Мне ведь нетрудно часок-другой поработать, хочется тоже внести свою лепту в общий котел. Вот ты, Надя, добрая, и я тоже хочу быть доброй.

— Я тоже хотела бы, — сказала мрачно Валя.

— Посмотри на себя, ты таешь изо дня в день, а почему? — продолжала Коза. — Глаза запали, под глазами синяки, что с тобой? Какой недуг тебя грызет?

— Вы спите ночью, когда я ухожу? Ведь до подъема можно поспать! — строго спросила Валя.

— Мне снятся тяжелые сны, меня мучают кошмары, — заплакала Надя, стыдясь своей лжи, и еще оттого, что нужно было скрывать и таить в себе свою любовь. Ей казалось, эти политические такие суровые, никогда не поймут и не оправдают ее. Для них он был враг, режимник!

— Плохо, что нет у вас ни Бога, ни религии.

— Один «бес», — тяжело вздохнула Коза.

— Сам дьявол с усами заменил вам его, апостолов — шайка убийц и воров, а иконы — их портреты.

— Замолкни, Валя, прошу! — взмолилась Надя.

— У нее все впереди, она придет к Богу, это неизбежно, мы все были такие и верили только в призрак «коммунизма», который ходит по Европе, а к нам не идет.

Когда Валя вышла на минуту в тамбур выплеснуть воду, Коза шепнула:

— Я твой сон румынке-гадалке рассказала, она настоящая ведунья. Это она Еве Браун нагадала, что та на весь мир знаменита будет.

Надя знала, кто такая Ева Браун, но сейчас ее интересовала только собственная судьба.

— Что она сказала? — быстро спросила она, оглядываясь на дверь.

— Сказала, что плохой! Получишь удар там, где ждешь радость.

— Никакой радости я и не жду, — мрачно сказала Надя.

— И еще она добавила: «Сто лет вам радости не видеть, а пребывать в горестях и смуте, народ-цареубийца!»

Клондайк в свое дежурство, делая обход зоны с надзирателями, мог видеть Валю, когда та искала дежурняков, чтоб ей открыли барак и уже точно знал, что ее напарница оставалась одна. Но ему хотелось видеть Надю не только в свое дежурство, каждый день, всегда, а это было небезопасно.

Надя просила его не рисковать, но он отвечал ей шуткой:

— Кто не рискует, тот не выигрывает, — и, сияя улыбкой, заявился в тот же вечер в дежурство Горохова.

«Ишь возрадовался, не боится, опер попутает, погоны сдрючит, а меня к блатнякам шуганет», — сердито подумала Надя и поспешно застегнула свой халат — свиной чехол до самой верхней пуговицы, затем, встала по стойке «смирно, входит начальство!» как и полагалось зечке в Речлаге, нарочно подчеркивая, она — заключенная, он — офицер охраны.

— Ты ошиблась, моя любимая, халат надо снимать, работа закончена. Разреши помочь тебе, — весело сказал Клондайк.

Надя отстранилась и слегка шлепнула его по уже протянутой руке.

— Это вы ошиблись, гражданин начальник! — сказала она недовольно, явно не одобряя его действия. — Когда вы входите, надо срочно надевать телогрейку, а сверху еще бушлат. Жаль, что нет ЧТЗ,[9] а то и их не мешало бы, колени прикрыть!

— Чем же я так испугал тебя? — спросил, с притворным недоумением, Клондайк, отступая от нее на шаг.

— Все, Саша! Я твердо решила, поцелуи и объятья отменяются.

— И за что же мне такое наказание?

— Просто я поняла, что за этим следует.

— Вот и отлично! Не понимаю только, чем же это плохо, то, что за «этим» следует? — воскликнул Клондайк.

Надя тотчас уловила иронию его слов.

— А то, что от таких поцелуев дети получаются! — покраснев, заявила она и быстро отвернулась, сообразив, что в запале сказала не то, что нужно.

— Что? Я не ослышался? Повтори, пожалуйста…

— Я сказала, что от таких поцелуев дети рождаются, — упрямо, с досадой повторила Надя и сердито передернула плечами, глядя, как Клондайк заходился от смеха. — Развеселился! Ишь, зубы, как у крокодила, полна пасть!

— Ты уморишь меня, любимая! Я-то знал другое… Конечно, ты учила биологию позже меня, возможно, изменилось…

— А ты что знал, с ветра?

— Нет, зачем же! Ну, скажем, аист принес или в капусте найти можно, если поискать! — произнес, давясь от смеха, Клондайк, но не удержался и упал на колченогий табурет.

— Прекрати сию же минуту говорить гадкие пошлости! — гневно закричала Надя. — Это подло!

«Поддай пошляку» — шепнул бес.

— Конечно, я подлец! — искренне согласился пристыженный Клондайк, взглянув в ее разгневанное лицо. — Подлец! Я обольщаю ребенка, который еще не знает, что такое любовь, да еще говорю черт знает что! Прости меня!

— Запомни раз и навсегда, Саша! Одно пошлое, циничное слово может разрушить большую любовь, лишить ее музыки и красоты, превратить в обыкновенную связь.

— Наверное, только не мою! — сказал Клондайк и, поцеловав обе Надины руки, вышел.

«Наконец-то и тебе будет стыдно, Клондайк, любовь моя!» — ликовала Надя. — «Так и надо, знай наших!» — поддержал бес.

Но не успела она закончить свои размышления о том, как правильно преподала урок своему возлюбленному, ей показалось, что кто-то заглянул в окно. Пугаться здесь было некого, ОЛП не воровской, но, послушав внимательно, она насторожилась. Снаружи ясно различался скрип снега под ногами, а затем послышались сильные удары в дверь. «Дверь заперта! — вспомнила Надя. — За Клондайком закрыла». Она тихо вышла в тамбур и спросила: — Кто там?

— Открывай, обход!

«Видно, Бог мне помогает!» — подумала она, когда, оттолкнув ее к стене, ворвался опер Горохов, за ним старший надзиратель и дежурный по вахте.

— Одна?

— С Богом, не одна, — как заправская ханжа, «овечкой» ответила Надя. А сердце покатилось в пятки. Вот если б десяток минут раньше!

— Почему дверь заперта? — спросил Горохов. А сам, как охотничий пес, весь настороженный, обшарил глазами всю хлеборезку.

— Начальник режима приказал запирать дверь, когда в хлеборезке хлеб.

— Какой начальник? — пытливо заглядывая ей в глаза, осведомился Горохов. — Тарасов?

— Я их по фамилии не знаю. Капитан, новый!

— Ты ему сказала, что это мое распоряжение?

— Конечно! Он ответил, что оперуполномоченный за материальные ценности не отвечает, и приказал запирать дверь.

Горохов едва заметным движением кивнул старшему надзирателю на комнатуху — и тот сразу направился туда. Надя встала в дверном проеме.

— Наследите мне, только что полы вымыли.

— А ну двинь! — скомандовал Гусь и, оттеснив ее, прошел в комнатуху.

— Ты нагнись, под топчан посмотри, может, там кого найдешь! — шепнула ему ехидно Надя.

— Надо будет, найду! — обозлился Гусь.

— Скажите, что ищете, может, я могу помочь?

— Встань, как положено! — резко оборвал Горохов.

Надя немедленно встала по стойке смирно, но не сдержалась и взглянула на опера насмешливо и, как показалось ему, дерзко.

— Чего лыбишься?

— Рада! Гости пришли.

— Ну-ну, поговори еще! — а сам уселся на колченогую табуретку и закурил.

— Ступайте, я догоню, — приказал Гусю. — Так что, Михайлова? Не различаешь начальников, так, что ли?

— Мое дело хлеб вовремя нарезать!

— Это ты мне уже говорила, помню, а теперь меня послушай, что я скажу! Ты мне очки не втирай и голову не морочь. Тарасова ты знаешь очень даже хорошо! И все вы тут знаете. Бабы мокрые ходят, как увидят его! — вдруг сорвался на крик опер.

— Надя побледнела, почувствовав беса: «Стерпишь?» Но промолчала и отвернулась, стала смотреть в окно на далекие огни кирпичного завода, потом, чтоб улегся бес, взяла нож и начала точить о брусок.

— Чего молчишь?

— А что сказать? Я и не такое слышала от блатных, рецидивистов. Но от капитана в первый раз!

— Что ж не скажешь, «стыдно за вас»?

— Вы и сами знаете, что стыдно!

— Ты меня не стыди! В буре сидела? Еще посидишь!

— Сидела за нарушение режима, письмо несла, а ведь майор Корнеев не похвалит, что офицеры его, как блатняки, разговаривают.

«Жди взрыва», — сказал бес. Но взрыва не последовало. Горохов тяжело поднялся и пошел, прихрамывая, к двери. На полпути он остановился, постоял, как бы обдумывая что-то, потом посмотрел на Надю сурово и сказал:

— Вот что, Михайлова! Ты, видимо, скоро домой пойдешь, там и гуляй, сколько влезет, а пока парня этого не завлекай! Сама знаешь, о ком говорю! — сразу пресек ее попытку сделать большие глаза. — Не завлекай! По-хорошему тебе говорю. Его в этом году повысить должны, так не переходи ему дорогу. Вот я тебя предупредил, не послушаешь, отправлю вон! На пересылку. Пока документы пришлют, походишь по этапам! Понятно говорю?

Надя стояла красная, растерянная, не зная, что ему ответить. Помог бес:

— Вот и ясно мне стало, как людям сроки навешивали, ни сном, ни духом…

— Молчи лучше! Предупредил, значит, знаю! — и, хлопнув дверью так, что штукатурка посыпалась, заковылял прочь.

Гораздо позже она уже могла бы ответить оперу колюче и ядовито, однако от неожиданности так опешила, что только стояла и хлопала глазами. Потом опомнилась и струсила: «Откуда ему известно о Клондайке? Кто так пристально следит за посетителями хлеборезки?» И тысячу раз была права Коза, когда сказала, что вольняшками интересуется опер, за ними следит. Им, а не зекам нужно опасаться опера.

А утром за завтраком, просто, без зла, спросила:

— Кто ж из вас, друзья, на ночь ко мне опера пригласил, а? Горохов с надзирателями приперлись Клондайка ловить.

— Вот мерзость, — искренне возмутилась Коза.

— Гадкие людишки! — поддержала Валя. — Теперь будете путаться в догадках, думать на своих…

Надя встретила Клондайка, направляясь в конюшню за Ночкой, в этот же день и рассказала о ночных посетителях. Клондайк совсем не испугался или виду не подал. Только пожал плечами.

— Пусть ловят, работа не из простых.

Она очень боялась, что их могут увидеть из казарм и заторопилась…

— Завтра дежурю, зайду обязательно, а двери действительно запирать надо, — лукаво усмехнулся он, — когда я захожу и мы вдвоем.

Надя дернулась и пошла, не оглядываясь. Лучше бы и он не оглядывался тоже, нечего смотреть, как движется кочан капусты.

Вечером, закончив с хлебом, Надя поспешила выпроводить своих помощниц, затем тщательно вымыла лицо и руки, надела шифоновую кофту и даже волосы распустила. Уселась ждать, а чтобы не выглядеть уж очень ожидающей, взялась писать домой письмо. Радио давно смолкло, и письмо было написано, а его все не было. Утром, когда застучали о порог ноги, Надя проснулась и не сразу сообразила, что проспала ночь, положив голову на стол.

Подавая бригадам лотки с хлебом в узкое окошко раздачи, она, не переставая, думала о том, почему он не пришел.

Нельзя было, что-то помешало? Или испугался опера? Но нет, это напрочь исключалось.

С того дня Клондайк надолго пропал, и даже Валя перестала ехидно улыбаться и только раз спросила:

— Интересно, куда подевался Клондайк? Давно его не видать. Уж не сбежал ли от ласковых женщин и злых оперов?

— Да что ему на себя неприятность навлекать, когда такие слежки и стуки, — буркнула Коза и покосилась на Валю сердитыми глазами.

Надя промолчала, будто и не слышала. По дороге в пекарню она опять думала, о том, что могло случиться, а потом пришла к согласию сама с собой: «И к лучшему, и хорошо, меньше возможности попасть к ссученному уголовнику Боре Ремизову. «Что Бог делает, все к лучшему, ему виднее!» — так говорила тетя Маня», — так повторила теперь себе она, стараясь унять чувство тревоги и страха за его судьбу, что росли в ней с каждым днем и, чем дальше, тем сильнее.

Доходили слухи, что майор Корнеев сделал грандиозный разгон и нахлобучку Павиану — старшему начальнику режима за нерадивость и леность его подчиненных. Мимоходом досталось и старшине Перфильевой со старшим надзирателем Гусевым, по прозвищу Гусь и еще Гусь лапчатый, что было совсем несправедливо по отношению к грубому, злобному и придирчивому надзирателю

— Капитан, оперуполномоченный Горохов, на них нажаловался, — сказала по секрету своей соседке по нарам дневальная Черного Ужаса.

Но Валя с ее великолепным слухом все же услышала, (а возможно, и соседка по нарам не хранила секрет) — и тут же доложила в хлеборезке.

Надя похолодела: «Все! Так и есть, отправили его в другой гарнизон!» Но и тут смолчала. А что могла сказать? Только стихами любимого Клондайком Тютчева:

Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои.

Валя, полная ликующего злорадства, продолжала:

— Неймется Мартышке, хочется всем нагадить — и врагам, и друзьям, и зечкам, и вольняшкам, всех на рога поднять, чтоб чувствовали, где находятся.

Надя приготовилась поддержать ее в том же духе, — злобы и обиды на опера, но замолкла, первая заслышав шаги Клондайка. Только он один отряхивал снег на пороге тамбура, остальные вольняшки перлись, как попало: «Уберут, авось, не барыни». Сердце ее бешено заколотилось, она метнулась поискать брусок наточить нож.

— Ножи наточены, сегодня на кухню носила, — насмешливо сказала Валя, сверкнув лисьими глазами. Она тоже знала его шаги.

Дверь распахнулась, и на пороге появился Клондайк, внося с собой облако сверкающей морозной пыли. После обычного «здравствуйте» и стояния по стойке «Смирно! Входит начальство» он приветливо улыбнулся и, даже не взглянув на пайки, спросил:

— Разрешите у вас погреться? Не дайте пропасть живой душе!

Валя засуетилась, схватила тряпку, быстро вытерла табурет и подставила ему.

«Ишь, хозяйка нашлась!» — шепнул бес, и Надя, вздернув нос, гордо прошагала в комнатуху.

— Что это вас давно не видно было? — продолжала щебетать Валя. «Штаны не обмочи!» — злобно напомнил бес.

— А вы заметили? Надеюсь, не скучали? — шутливо осведомился Клондайк.

— Как же, как же, и заметили, и скучали! — Надя не выдержала, вышла…

Клондайк стянул рукавицу, и она увидела, что левая рука у него забинтована далеко за манжет гимнастерки.

— Что с вашей рукой? — в один голос воскликнули обе.

— Пустяк! Дрова рубил, топор соскочил с топорища.

— Рубили дрова? — с сомненьем спросила Надя.

— Да! — обращая к ней свое оживленное лицо, сказал он.

(Чуть позже Надя узнала от Мымры, что Клондайк был послан начальником конвоя сопровождать этап уголовников «в законе» с пересылки на ОЛП Цементного завода, где правили ссученные воры.

Едва законники переступили порог вахты, как их уже ожидали ссученные хозяева. Увидев такое дело, прибывшие кинулись обратно на вахту. Завязалась драка не на жизнь, а на смерть, однако никто из охраны и местных надзирателей и не подумали остановить бойню. И только глупый Клондайк полез разнимать урок, за что и получил по руке отрезком водопроводной трубы. «Так ему, дураку, и надо, не лезь!» — сказал опер).

— Царь ваш, расстрелянный Николай Второй, тоже вынужден был колоть дрова в минуту жизни горькой и трудной, — язвительно сказала Валя.

— Сравнение не в мою пользу, — сдержанно заметил Клондайк, — спасибо за информацию.

Надя уловила недовольство и холодок в его голосе и толкнула незаметно Валю, но та с удовольствием продолжила:

— Да, а небезызвестный вам летчик Герман Геринг в своем охотничьем домике умудрялся нарубить за вечер дров на целую зиму.

Надя похолодела. «Жди взрыва», — шепнул бес. Но «милый, добрый», как про себя подумала Надя, Клондайк никак не выдал себя ни гневом, ни шуткой.

— До свиданья, — так же вежливо сказал он и вышел из хлеборезки.

— Чего это он? — притворно удивилась Валя.

— А кому охота выслушивать твои познания о фашистах? Ты бы раньше поинтересовалась, кто хочет слушать о них!

— Не сообразила! Конечно, эти люди ему как серпом по одному месту. Интересно, доложит он оперу, что я его к нацисту приравняла.

— А что ему докладывать? Он и сам мог тебя в карцер упрятать! — живо возразила Надя.

— Мог, мог! — согласилась Валя. — Но не сделает этого по известным причинам, — с ехидным лукавством сказала она.

— По каким же причинам? Тебя побоится?

— О нет! Чего ему меня бояться? Вас он побоится, уронить себя в ваших глазах. Не так разве?

— Пользуетесь моей добротой, госпожа Валивольтраут, это неблагородно! — и обе рассмеялись, думая одно и то же, но по-разному.

Хлеб разделали быстро, и Валя ушла в барак. Можно было поспать до подъема. Только разденешься, приляжешь, а он пожалует. Нехорошо, может подумать, нарочно разделась. Прилегла, только тапочки скинула. И едва закрыла глаза, как тотчас вспомнила Клондайка. Обиделся на то, что сравнили его с царем или нацистом? А может быть, и вообще не обиделся? Да и что обидного — сравнение с царем? Ее много раз называли царицей, когда она стояла на сцене в тюлевом, из занавесок, платье и ничего обидного она в этом не находила, наоборот! Торжествовала. Царь! Что о нем знала Надя? Ничего, хотя нет! Вспомнила. Однажды Дина Васильевна пошла с ней на второй этаж, где была библиотека, и там между окном и шкафом с книгами Надя увидела портрет молодого, красивого мужчины с прозрачными, ласковыми и чуть насмешливыми глазами. Он был одет в военную форму, в медалях и орденах. Точь-в-точь как полковник в фильме «Чапаев».

— Кто это? — не удержалась и спросила Надя, пораженная внешностью мужчины.

Дина Васильевна оставила ноты и подошла к портрету. Любовно обмахнув рукавом слегка запылившееся стекло, она сказала:

— Это один очень несчастный и непонятный человек. Неудачи преследовали его всю жизнь. А рисовал портрет знаменитый художник Серов. Помнишь? Внизу висит репродукция с портрета «Девушка с персиком».

Надя кивнула: — Помню!

— Эта девушка — молодая Мамонтова. Так этот портрет тоже кисти Серова, репродукция, конечно.

— Это ваш родственник?

— Нет, что ты! Я только издали видела его. Он погиб насильственной смертью, поруганный и оплеванный.

«Ей тяжело и неприятно, — подумала Надя, — а я пристала, как клещ, с глупыми вопросами».

Но оттого, что Дине Васильевне не был безразличен этот красавец на портрете, она, все еще заинтересованная, решила узнать, кто же он. И, дождавшись удобного случая, когда помогала Нюре на кухне чистить картошку, сказала нарочито небрежно:

— А красивый у Дины Васильевны знакомый.

Нюра так удивилась, что и нож отложила в сторону, которым картошку чистила.

— Красивый знакомый? Какой такой? Где ты видела у нее красивых знакомых? Старичье да старухи одни.

— А тот, на портрете, наверху в библиотеке, между окном и книжным шкафом висит.

— Тю, анчутка глупая! Какой же это знакомый? Царь это, Николашка расстрелянный, вот кто. Скажешь тоже, знакомый! — и тут же пожалела, что сболтнула лишнее: — А ты поменьше распространяйся, — что видишь, что слышишь…

«Наверное, Валя сравнила Клондайка с царем, вспомнив его светлые и ласковые, чуть-чуть насмешливые глаза, впрочем, не для всех, — всем хорош не будешь! — решила про себя Надя.

Предупреждение Горохова подействовало на нее отрезвляюще. Ей указали на место, как собаке. «Всяк сверчок знай свой шесток» и не забывайся! Не люби зечка вольняшку, не переходи дорогу, где тебе не положено, не порть вольняшке жизнь, не губи его карьеру и будущее. Что ж, и понятно, и по-доброму. Предупредили, а ты

думай сама!

Если б она любила его меньше, проще, назло всем операм и режимникам ГУЛАГа, закружилась бы без оглядки, в вихре своих чувств, ни о чем не размышляя. Будь, что будет!

Но она думала о будущем, она строила в своих мыслях грандиозные планы, и во всех ее мечтах был он, Саша Клондайк, всегда и повсюду, рука об руку по жизни вместе.

Для этого нужно всего-навсего подождать, ни в коем случае не дать повода «этим» испортить и без того подпорченную жизнь. Власть у них — и они могли все: навесить срок за антисоветчину, придравшись к пустяку, отнять непосильной работой молодость и здоровье, как у Козы или, что еще ужаснее казалось Наде, упечь к блатнякам, в тот страшный уголовный мир насильников и убийц, о котором она была столько наслышана во время своего путешествия в Воркуту.

Поэтому, когда зашел Клондайк, она первым делом спросила:

— Дежуришь?

— Завтра!

И тогда она поспешила выпроводить его побыстрее за дверь, ограничившись шуткой:

— Ступай с миром, здесь не подают!

Клондайк, оберегая ее от зорких глаз опера, без сопротивления зашагал обратно.

— Я и не надеялся!

На следующий день, как и сказал ей Клондайк, он дежурил сутки по зоне и днем со старшим надзирателем Гусем зашел в хлеборезку. Пока Гусь проверял точность веса паек, хватая их грязными руками, затем подошел к полкам, куда старились хлебные лотки и водил пальцем, пытаясь обнаружить пыль, Клондайк с интересом наблюдал, как Надя с величайшим отвращением следила за действиями Гуся. Она собиралась на конюшню и, стоя перед зеркалом, которое ей подарил к 8-му марта Фомка от себя и своей жены Кати, причесывала волосы. (Тащить зеркало пришлось в сене, чтоб не забрали на вахте.) Утром она успела обегать в баню, и ее волосы, все еще влажные, слегка завивались на лбу и висках темными колечками.

Гусь, с укоризной взглянув на нее, неодобрительно покачал головой и сердито сказал:

— Такой волос с хлебом съешь, из задницы тянуть будешь!

Надя резко обернулась ответить ему то, что бес надоумил: о грязных лапах Гуся, но, заметив предостерегающий взгляд Клондайка, смолчала, только нос свой повыше задрала. Она всей душой ненавидела и презирала Гуся, впрочем, как и все зечки ОЛПа. Тупая, беспричинная злоба, его отталкивающее, угрюмое лицо, придирчивость, делали его самым ненавидимым начальником, хуже Черного Ужаса, хуже даже опера. Он платил зечкам таким же ядом нелюбви и презрения, не упуская случая проявить свой зловредный нрав. Поговаривали, что от него сбежала жена с освободившимся зеком. Вполне вероятно: Гусь жил один.

Верно угадав готового к бою Надиного «беса», Клондайк поспешил увести Гуся от греха подальше.

Надя надела свой белый платок и бушлат, — телогрейку можно было не поддевать. Март был на исходе.

— А в России грачи прилетели, — сказала Коза с такой унылой грустью, хоть плачь.

Но уже и в тундре днем пробивались из подо льда струйки талой воды, хоть все еще изредка Заполярье напоминало о себе сумасшедшими ветрами и снегопадами. Прекратился конъюнктивит, зато туберкулезно-легочный стационар пополнялся не по дням, а по часам. Коза, этим утром, пришла довольная, улыбаясь, и Надя. догадалась: она несла очередную новость.

Шлепнув на стол котелок с баландой, она скинула с себя телогрейку и ушастую шапку и тотчас начала:

— Не к завтраку будь сказано, девчата вчера из Даркиной бригады в санчасти до отбоя просидели, изблевались все как есть, бедняжки!

— Отравились! Вчера в завтрак рыбу тухлую дали, — сказала Валя, брезгливо сморщив свой остренький носик.

— Нет! Даркина бригада на подъемке пути работала, Сыч их с Гиеной конвоировали, так они этой рыбы наелись и в обед давай канючить: «Веди пить, конвой! Пить хотим, нас соленой рыбой нарочно кормят!» А Сыч им: «Не поведу, хоть треснете, вон с пригорка вода течет, идите, да напейтесь!» Девчата обрадовались, побежали и напились из ручья, а когда вернулись, Гиена их спрашивает: «Ну как водица? Вкусная?» Дарка пошутила: «Вкусная, да больно мокрая!» А Гиена ей и говорит: «Ну-ка, ты, бригадир, подымись на бугор по ручью наверх, глянь, что там!» Дарка, недолго думая, пошла вдоль ручья, да вдруг, как взвизгнет и бегом, с криком, назад. «Погост это, мертвецы из-под снега торчат, а мы с них воду пили!» Тут кто пил, всех наизнанку повыворачивало! Дарка говорит, оба гада до самого съема ржали, на всю тундру слыхать было. «Напились, — гогочут, — девки чаю с мясом!»

— Почему же мертвых не захоронили? — ужаснулась Надя.

— Кому охота мерзлоту долбить? Отойдет к лету земля, начнут разлагаться, тогда и закопают, — равнодушно сказала Валя. — Не приведи Господь зимой в тундре околеть, живых дохлятиной отравить!

На пекарне хлеб пришлось ждать целый час. Мука сырая, тесто долго не подходило. Резали тоже долго, за полночь, но Надя; знала, Клондайк не придет, пока она не будет одна. Больше она уже не надевала свою шифоновую блузку, опасаясь, что та очень быстро расстегивается на груди. Теперь у нее была другая кофточка, попроще, но с надежной застежкой сзади. Правда, кофта ей показалась немного узковата, слишком обтягивала неизвестно когда подросшую грудь и, взглянув на себя раз-другой в зеркало, надела сверху «свиной чехол», но, когда явился Клондайк, он сразу же протянул руки и стал расстегивать пуговицы на ее халате.

— Вы не имеете права касаться зеков без санкции начальника лагеря, — отбивалась Надя.

— Я и говорю как ваш начальник режима. Надо беречь казенное имущество! Работа закончена, и халат должен быть снят, вот так! — и сам повесил на гвоздь.

Потом оглядел Надю:

— Это уже лучше, хотя…

— Гражданин начальник, я буду жаловаться на незаконные действия и сопротивляться.

— Тебе никто не поверит, я человек раненый и могу только любоваться издали…

— Не снимай верхней одежды, — быстро предупредила Надя, увидев, что он начал расстегивать пуговицы своего полушубка и уже снял шапку, — и не пытайся искушать меня. Я напугана гражданином Гороховым!

— Это обо мне заботится капитан! Чтоб ты не смела меня соблазнять, и где только научилась! — решительно протянул здоровую руку Клондайк, намереваясь обнять ее.

— Я? Тебя соблазняю? — искренне возмутилась Надя. — Чем же?

— Вот, например, как ты смотришь на меня?

— Обыкновенно, как на всех! — слукавила Надя.

— Неправда! Глаза у тебя темные, бездонные, непроглядные, так и зовут заглянуть в них, прыгнуть, не раздумывая, в пропасть.

— Действительно опасно! — сказала Надя и с трудом увернулась от его цепкой руки.

— И улыбаешься мне такой зазывной, манящей улыбкой, обещая так много…

— Послушайте! Я серьезно обижусь. Терпеть не могу анализов, — сердито нахмурилась она и прошла в тамбур задвинуть щеколду, потом задернула занавески на окне.

«Надо еще раз попытаться объяснить ему…» Вернувшись в комнатуху, она увидела, что он стянул с себя полушубок и забился в угол, положив руку на стол. «Ему неможется, рука болит, — подумала Надя. — Самое время поговорить по душам без «огня желанья». И села рядом на топчан.

— Будешь искушать? — с притворным испугом поднял руку вверх Клондайк.

— Я вижу, ты так меня и не понял, — с сожаленьем прошептала Надя.

— В чем же, любовь моя? — спросил Клондайк, обняв ее за плечи здоровой рукой.

Она осторожно сняла его руку и отодвинулась.

— Если и дальше мы не поймем друг друга, то, как бы мне не было больно, мы разлетимся в разные стороны, — она взглянула ему в лицо, и в ее глазах он не увидел и тени насмешки.

— Этого никогда не случится, я не отпущу тебя до самой смерти, — уверенно сказал Клондайк, — а понять тебя в самом деле трудно, для меня ты загадка, тайна: не ребенок, не женщина, кто ты? Ты позволяешь себя целовать, и я чувствую в тебе зовущую женщину, а стоит мне сделать шаг к тебе, ты пугаешься, как ребенок.

Надя глубоко вздохнула, как бы собираясь с духом объяснить ему то, что так легко поняла Дина Васильевна, когда сказала: «У тебя другое призвание, будь свободной от иссушающих связей».

— Послушай меня внимательно, постарайся вникнуть в мой мир, в то, чем я живу и чего жду от жизни. Не со своей колокольни, а с моей, — страстно и порывисто заговорила Надя. — Я хочу быть певицей, большой, великой. Я чувствую в себе эту силу. У меня уже теперь… я свободно беру две с лишним октавы, но у меня по мощи моего голоса не хватает дыханья, оно короткое, и это только учеба и годы тренировки, упражнения, годами арпеджио и вокализы…

— Я все это понимаю! — сказал Клондайк, целуя поочередно обе ее руки, — и уверен, так оно и будет. Но чем же тебе помешает моя любовь к тебе?

— Любовь никогда не помешает, наоборот, она мне нужна, как воздух. Но ведь ты хочешь другое, мой «огнь желанья», а это не обязательно любовь в моем понимании, иначе не было бы, — тут Надя осеклась, потому что постыдилась сказать, шлюх и проституток, а сказала: — легкодоступных женщин.

— Черт возьми! — слегка досадуя, воскликнул Клондайк. — А я-то земной, и вовсе не ангел во плоти, и люблю тебя земной любовью. Не я, а Тютчев, этот великий певец, сказал:

… Но есть сильней очарованья Глаза потупленные ниц, В минуту страстного лобзанья И сквозь опущенных ресниц, Угрюмый тусклый огнь желанья

Надя приумолкла, пораженная чувственной страстностью этих строк, потом тихо сказала:

— Его любимая была не зечка! Она была свободна! Ей не приходилось стоять навытяжку по стойке смирно перед полуграмотными болванами, ничтожествами, призванными только стрелять по беззащитным. Получать удовольствие от издевательств над ними, укрываясь законом. Наверное, ей не приходилось выслушивать мерзости, какие мне говорил опер, а я, как жалкая овца, не имея возможности не слушать его, вынуждена про себя глотать горькие слезы. Я хочу, чтоб никто, никогда не имел права так говорить со мной! Пугать меня бурами и карцерами, шмонами и стукачами, проверять на беременность, я не хочу прятать от чужих глаз свою, любовь и в «минуту страстного лобзанья» прислушиваться к шагам, не застанет ли меня опер с моим любимым. Пойми же меня, наконец, я хочу быть срободной! — в бессильной тоске заплакала Надя.

— Глупый мой маленький ребенок, — сказал Клондайк, с такой искренней грустью, глядя на нее, что у нее защемило сердце: «Да права ли я?»

— Тебе кажется, что я свободен? Это иллюзия, обман, мираж. Моя свобода дает мне право только на то, чтоб пьянствовать и бегать за юбками. Ты ведь была в зоопарке? Видела вольеры с птицами. Вот представь себе, что в этом вольере еще маленькая клеточка и ты в ней, а я в вольере. И различаемся мы только размерами клеток, и корма в вольере получше. Мы оба живем в неволе. Мы не свободны. Мы не можем лететь куда хотим. Даже куда летят на зиму свободные птицы.

— Что ты хочешь сказать, что вся моя свобода — перепорхнуть из клетки в вольер? — с недоумением спросила Надя.

— Вот именно! Ласточка моя, мы никогда не улетим на зиму в Африку, мы обречены жить в своем вольере, в своем раю.

— Коммунистическом? — невесело рассмеялась Надя, вспомнив Вольтраут.

— Если б еще в коммунистическом, а то…

— Нет, нет! — воскликнула с отчаянием она. — Так не может быть всегда, ты говоришь о сегодняшнем дне и не можешь знать того, что будет завтра. Помнишь? «Грядущие годы таятся во мгле», — и совсем про себя добавила: — Алешка-зубрежка.

Тогда она особенно остро почувствовала, как глубоко любит Клондайка! Он доверился ей, открыл перед ней душу и мысли, — и она знала, что никогда, ни при каких жизненных обстоятельствах не предаст его. Он не пожалеет о своей откровенности.

— Вспомни, как говорила Багира: «Мы с тобой одной крови, ты и я», — напомнил ей Клондайк.

Надя читала и хорошо помнила Маугли и очень любила маленькую красную книжечку Киплинга, особенно отважного Рики-Тики-Тави, на которого в детстве так хотела быть похожей.

— Не грусти, не надо, если не думать об этом, как живут и не думают миллионы наших людей, можно постараться быть счастливым, оберегая нашу любовь!

— Любовь воробьев в клетке, — с горечью заключила Надя. Потом он целовал ее расстроенное лицо и грустные глаза, и там, где начинали виться на висках маленькие, нежные колечки волос, а она позволила себе чуть-чуть забыться, но не совсем, а прислушиваясь чутким ухом, что творилось за дверью снаружи: не скрипит ли снег под ногами опера, не дергает ли дверь Павиан, Гусь или кто-либо из шмоналок. И, когда губы ее запылали огнем от его поцелуев, неистовых и жадных, она послушалась беса, который спросил: «Что ж дальше?»— и сбросила его теплую ласковую руку со своей груди.

— Не здесь и не время! — сказала она себе и ему и отвернулась, чтоб не видеть умоляющих глаз Клондайка.

То, что он раскрыл перед ней душу и мысли, она оценила несравнимо выше всех его признаний в любви. Там говорило за себя его молодое тело, а тут — душа и разум, доверенные только ей одной. И внезапно, повинуясь неведомому порыву, она нагнулась и припала губами в долгом поцелуе к его забинтованной руке.

— Жди, теперь уж скоро.

Клондайк дернулся:

— Душу ты мою разбередила, Надя, — прошептал Клондайк и, накинув на одну руку свой полушубок, быстро вышел из хлеборезки, даже не сказав обычного «до свиданья».

Страх перед побегами делал многие распоряжения начальства глупыми, до смешного, а подчас и трагичными. Так, по подлости начальника конвоя погибла Ася Скринник и две зечки. Веселая, несмотря на свой 25-и летний срок, бригадир Ася, неизменная участница лагерной самодеятельности, погибла смертью жестокой и нелепой. Ее бригада работала на расчистке железнодорожных путей от снега, и конвой для полной страховки от побегов заставлял зечек ставить переносное заграждение из колючей проволоки на участок дороги, где предстояло чистить снег с путей. Начало апреля принесло с собой такие снежные заносы, что Асиной бригаде приходилось по два раза в сутки расчищать один и тот же участок пути, таская за собой, кроме лопат и кирок, мотки колючей проволоки для установки запретзоны. Каждый раз конвоиры не ленились читать «молитву»: «Выход за запретзону считаю побегом, стреляю без предупреждения!» Их отупевшим от безделья головам и невдомек было, что ни одна политическая заключенная и не помышляла о побеге, хотя для этого стоило только перешагнуть через проволоку. Они добросовестно горбили, отрабатывая свои пайки и черпак баланды.

В ту роковую ночь бригаду Аси Скринник вызвали далеко за полночь. Нужно было срочно расчистить участок дороги для товарного состава. Бригада быстро расставила колья и натянула колючую проволоку. Подгоняемые конвоем, который мерз со сна на ветру, прослушав «молитву», зечки спешно приступили к работе. Первая услышала далекий паровозный гудок Асина помощница и забила тревогу:

— Аська, снимайте оцепление, паровоз идет! — закричала она и бросилась предупредить конвой, чтоб он распорядился немедленно освободить рельсы от проволоки. Но тот, желая покуражиться над зечками, сделал вид, что не слышит криков бригады, и начал соображать только тогда, когда женщины самовольно кинулись выбираться из оцепления. Паровоз, не переставая, гудел, как сумасшедший, на всю тундру, но остановить тяжелый состав машинист не мог. Под истошные крики несчастных паровоз зацепил проволоку и, как в сетях, поволок тех, кто не сумел выбраться.

Асю протащило по мерзлым надолбам полотна весь тормозной путь — больше шести километров. Кое-кому удалось выпутаться из проволоки, пока волочилось по тундре заграждение, а тело бедной Аси превратилось в бесформенную массу.

Хоронили ее ночью, чтоб никто не видел ее, изуродованную обезображенную.

Нелепая смерть Аси из-за тупости конвоя взбудоражила смирных и покладистых зечек. Наутро вся бригада не вышла на развод, самовольно объявив траурный день по погибшим, и потребовала снять проволоку, ограничив охрану конвоем.

Слава Богу, у начальства хватило ума не объявить отказчиц ни саботажницами, ни забастовщицами, а бригаду нарядчица по приказу Макаки Чекистки провела выходным днем, не лишая их рабочей пайки.

Время было тревожное. Доходили слухи о волнениях на «Пятьсот первой стройке», где зеки прокладывали железную дорогу от Сейды через Урал на Лабытнанги — и дальше, до Салехарда. Скопление политических в таких больших количествах не сулило ничего хорошего. Тот, кто непродуманно отделил их от уголовников, не учел, что большая часть этих «контриков» состояла из зеков, прошедших фронт, узников немецких лагерей, власовцев, бандеровцев, бойцов Сопротивления из Литвы, Латвии, Эстонии со сроками до двадцати пяти лет. Статья 58-я грозила задавить воровскую «империю».

Светлой, лунной ночью хлеборезки стояли, затаившись, на крыльце, и смотрели, как из никогда не пустующего морга солдаты во главе с Гусем вынесли за зону три гроба.

— Еще одни голубые глаза не увидят света, — сказала Валя.

— И не постучит в окно за хлебом веселая бригадир Ася Скринник, — сказала Надя, вытирая глаза рукавом «свиного чехла».

Однако не только побегов боялось начальство ОЛПа (во всяком случае того, где находилась Надя), но и вспышек эпидемий.

Зечка могла, сколько угодно, болеть ревматизмом, желудком, почками, диабетом, гипертонией, женскими болезнями — и пусть себе корчится от боли, освобождения от работы ей все равно не видать. Санчасть ни за что не даст. Нужна только высокая температура, да еще с двумя термометрами, для полной проверки: а вдруг симулянтка? Закосить[10] хочет!

Вспышки гриппа, дизентерии, инфекционной желтухи и других заразных болезней вызывали настоящую панику.

Это было и понятно. Заболеют зечки из горячих цехов или формовки — встанет завод, заменить некем. Не всякая зечка потянет адову работу горячего цеха, попадают туда те, кому не повезло — получили на комиссовке ТФТ — тяжелый физический труд, а таких совсем немного.

Не выйдет на работу по болезни половина бригады погрузки — останется стройка города без кирпича.

А уж, не дай Бог, перекинется хворь на вольняшек, тогда… «Шабаш», — говорил Мансур.

Зато, если зечка простудится, да заболеет, да еще к тому же с высокой температурой, как радостно плетется она к себе в барак, предвкушая денек-другой, а то и третий поваляться на нарах (в госпитале мест нет), вдосталь поспать, на поверку не вставать, не идти на работу, на проклятущий завод: «Чтоб ему провалиться, сгореть ясным пламенем».

К концу пятидесятого года женские лагпункты усиленного режима под кодовым названием «Речлаг» были вполне укомплектованы политическими зечками — долгосрочницами и каторжанками. Таких лагпунктов для особо важных преступниц образовалось три: «Предшахтная», 1-й и 2-й кирпичные заводы.

Существовало еще одно лагподразделение, небольшая подкомандировка от 2-го кирпичного, — Безымянский карьер, или попросту Безымянка, Богом забытое, людьми проклятое место.

К этому времени каторжанки содержались только на 2-м кирпичном и на Безымянке, подальше от города. Их не пригоняли, как других, этапами, привозили отдельно по трое-четверо, не больше, с пересылок, с шахты «Капитальной», со 2-й шахты и еще Бог ведает откуда.

В сущности, они ничем не отличались от прочих зечек — речлаговок, даже сроками. Политическим зечкам давали десять, пятнадцать и двадцать пять лет с поражением в правах и прочими «прелестями», каторжанкам — пятнадцать и двадцать лет без «прелестей», которые, кстати сказать, назывались еще рогами. Очевидно, надеялись судьи, что не доживут каторжанки до освобождения, и рога им не понадобятся.

Часто, встречая такую троицу-четверку под вахтой в сопровождении конвоя, Надя говорила себе: «Опять в нашем полку прибыло».

2-й кирпичный разрастался, в бараках пришлось еще потесниться, еще добавить сплошняку на нижние нары, Наде — возить хлеб с пекарни в два рейса, а в зоне — начать строительство новой бани и прачечной.

Старая баня была уже не в состоянии обеспечить горячей водой все разрастающееся население ОЛПа. Бригады работали в две смены днем и ночью, и стройка продвигалась довольно быстро. Дольше всего пришлось долбить в мерзлом грунте котлован для фундамента. Иногда озябшие зечки парами ныряли погреться к Наде в хлеборезку, и тогда Козу ставили к окну наблюдать за действиями начальства.

Как писала мать, отвечая на Надины слезные письма, дело все еще находилось на подписи у прокурора. Наде прокурор виделся как зарытая в бумажном стогу одинокая голова, которая не в силах справиться с бумажным потоком заявлений, все время прибывающих со всех сторон великой страны.

Теперь Клондайк мог заходить в хлеборезку только как дежурный офицер по зоне в сопровождении шмоналок или начальника ЧОС. Надя считала свое положение крайне унизительным: стоять по стойке смирно, пока шмоналки нечистыми руками хватали пайки, злилась и кусала губы.

Наконец наступила настоящая весна, без дождей, теплая, с голубым, безоблачным небом. По реке Воркуте поплыли с севера льдины, и однажды все бригады с конвоирами, которые работали поблизости, бегали смотреть маленького медвежонка на льдине. Грязно-белый зверь плыл, оглашая воздух визгливым криком, взывая о помощи. Конвоиры открыли беспорядочную стрельбу по несчастному медвежонку. На счастье опер, находившийся поблизости, услышал выстрелы и коршуном выскочил с вахты. Увидев, чем развлекаются конвоиры, вместо того, чтоб стеречь зечек, он разразился площадной бранью и быстро восстановил порядок. Медвежонок уплыл в Печору вместе со льдиной. Надя была поражена до крайности: такой злобный человек — и вдруг проявил себя спасителем медвежонка! Но Мымра объяснила просто, без лирики:

— Совсем не из жалости. А вдруг побег? Стрелять придется, а патроны выпущены в воздух. Заряды беречь надо для более нужных дел!

Неожиданно Надю вызвали в спецчасть, и Макака Чекистка велела расписаться за зачеты.

— Ты уж веди себя как следует, а то капитан оперуполномоченный опять…

— Покровская валяется в госпитале с туберкулезом, а мать ее так и не получила письма с просьбой о лекарствах! — перебила ее Надя. Но Макака и ухом не повела, а продолжала:

— И рот еще, деньги тебе, тоже распишись!

— Какие?

— Такие, заработанные, сто сорок рублей! Итого у тебя на счете… — Макака водрузила на нос очки.

— Зачем они мне, в лагере-то?

— Как зачем? А домой как поедешь? Одеться на первый случай, не в казенном же домой заявишься!

— А вот ларек за зоной, там можно что-нибудь купить?

— Нет, на руки тебе денег никто не даст, только при освобождении, а сейчас пока на лицевом счете пусть полежат!

— Спасибо, до свиданья! — сказала Надя и направилась к двери, а про себя решила: «Обязательно проскочу в магазин, сегодня же, что-то голодно стало, и посылок давно нет».

Собираясь на пекарню за хлебом, она порадовала своих:

— Ну, девчата, ждите! Зайду в магазин, чего-нибудь к ужину куплю вкусного.

— Колбаски купи, только не жесткой, — попросила Коза.

Валя метнула в нее колючий взгляд:

— Смотрите, Надя! Не попадитесь на глаза оперу Горохову, а то опять у вас зачеты снимут.

У самой вахты навстречу попался ЧОС:

— За хлебом? Ну, давай, давай! Теперь в две ездки придется. Лошадь не потянет.

— Опомнились! Я уже давно по два раза езжу, — не очень-то вежливо сказала Надя. Но ЧОС к вежливости и не привык.

— Молодец, жми! — сказал он одобрительно.

Следом за ним встретился Клондайк. Надя хотела прошмыгнуть мимо, но он остановил:

— Почему не по форме приветствуете начальство?

— Я сказала, здравствуйте! Чего же вам еще?

— Мало этого, мало! Стоять надо, руки по швам держать и в сторону не отворачиваться, смотреть в глаза начальнику.

— С «огнем желанья?»

— На это уж потерял надежду! — сокрушенно вздохнув, сказал Клондайк.

— У меня к тебе просьба, Саша!

— Какая? — обрадовано спросил он.

— Зайди в магазин, посмотри, нет ли там Горохова или еще кого.

— Зачем тебе?

— Хочу зайти туда кое-что купить.

— Чего ты хочешь? Говори скорее, я сам куплю.

— Нет, ты денег не возьмешь, а мне так не подходит. А потом я и сама давно хочу заглянуть в ваш магазин.

— Стой смирно, сюда идет мой капитан, — быстро сказал Клондайк. — Можешь изобразить на лице огорчение…

— Ты что, Тарасов? В чем дело? — строго спросил Павиан, подходя к ним.

— Да вот, в претензии, товарищ капитан. Михайлова не по форме здоровается.

— Ты что же это, Михайлова, а? Нельзя так с начальством! — отчитал ее Павиан, а сам доволен, аж глаза блестят, и очень поощрительно звучат его слова, вроде как: «так его и надо!»

— Ступайте, Михайлова! — сказал, отпуская ее, Клондайк и направился с Павианом к вахте.

Надя без промедления нырнула в ларек. «Если поймают, — скажу, что ищу ЧОС а».

Магазинчик маленький, полы грязнущие, селедкой или какой-то рыбой провонял, на полу окурки валяются.

«С нас чистоту спрашивают, платочком по полкам проводят, а у самих как в свинарнике!» — брезгливо поморщилась она.

Продавщица Груня сразу узнала Надю. Видно, посетительница лагерных концертов.

— Артистка наша пришла! — приветливо сказала она. — Чего тебе?

— Колбасы, пожалуйста, и сыру.

— Сыр колбасный, не очень, того…

— И банку крабов, побыстрее, а то мне еще за хлебом ехать надо.

— Начальства боишься, так, что ли? Понимаю! Сама, года нет, как под конвоем ходила! — сказала Груня и улыбнулась Наде ободряюще и дружелюбно.

Надя схватила пакет — и бегом на конюшню, пока не застукало начальство или надзиратели, нырявшие туда то и дело за водкой. Около конюшни уже вертелся Клондайк.

— Я видел, как ты в магазин зашла…

— Ну и грязища у вас там! У нас платочками пыль по полкам вытираете, ищете, к чему придраться, а сами!..

Но Клондайк не был расположен обсуждать торговлю. Пока Надя умышленно долго и тщательно запрягала Ночку, он совсем не по-братски поцеловал ее.

— Тоже приятное место для любви! — недовольно сказала она, отстраняясь от него. — В отпуск скоро?

— С первого числа капитан, а потом я. Кстати, велел не очень проявлять к тебе строгость, говорит: «Все же артистка, когда-нибудь и знаменитой станет! И не политическая, своя!»

— Ишь, Павианище, нашел свою!

— Кто? Не понял, — переспросил Клондайк.

— Сладострастный павиан. Подпольная, партийная кличка твоего капитана.

— Как? Сладострастный павиан? — Клондайк ухватился за оглоблю, чтоб не свалиться со смеху. — Надо же додуматься до такого! Кто же его так прозвал?

— Ты лучше спроси, почему так прозвали!

— Чего же спрашивать? Павиан — слово понятное, а сладострастный — тем более. Кто ж такой остряк? Не ты ли?

— Гражданин начальник режима, не трудитесь меня выспрашивать: кто сказал? кто сделал? Все равно не скажу!

— Я только в зоне «гражданин начальник», а в конюшне начальница ты! — слегка обиженно сказал Клондайк.

— А я и здесь, в конюшне, и в зоне зечка Михайлова. Привет и воздушный поцелуй! — и тронула вожжей Ночку на выход.

На обратном пути из пекарни она опять встретила ЧОСа.

— Вторая ездка? — спросил он.

— Первая.

— Что так долго копалась? Ты когда отправилась, еще до обеда, а сейчас уже четыре.

Надя хотела соврать, что хлеб был не готов, но побоялась свалить на пекарей.

— Лошадь тихо ходит. Устала, корма плохие, одно сено!

— А у тебя хорошие? А работаешь! Вот и она пусть трудится, а нет, так на колбасу, в мясокомбинат наладим!

— Да вы что, гражданин начальник, разве можно такую лошадь! — воскликнула возмущенная Надя.

— Ну, когда освободишься, хлопочи, чтоб в дом престарелых взяли, — предложил ЧОС и посмотрел на Надю так, словно сомневался в ее умственных способностях.

Подъезжая к вахте, Надя забеспокоилась, вспомнив, что в сене, под ящиком, лежит ее покупка. Но начальству было не до нее. Со ступенек вахты один за другим выскочили: опер, Черный Ужас, Павиан и Клондайк, старший надзиратель и шмоналка. Пока вахтер отворял ворота, начальство уже неслось к кирпичному заводу.

— Что у них, кросс? Бег на дистанцию? — спросила с невинным взглядом Надя.

— А ты меньше пялься, — буркнул вахтер, пропуская в зону лошадь.

— Валюша! Ставь чай, — скомандовала Надя, передавая ей пакет с провизией. — Я быстро обернусь. Хлеб уже ждет.

Когда она вернулась, все было на столе порезано тонко, «благородным» способом, «как в лучших домах Парижа и Жмеринки», — любила говорить Маевская. Пировали долго. Валя успела сходить на кухню открыть крабы. Досталось понемногу, а Коза выпила сок из-под крабов.

— Не торопитесь смолоть сразу все, — сказала Валя и унесла остатки в тамбур на полку.

Надя в лицах изобразила, как неслось мимо нее начальство, но Коза строго одернула ее:

— Не смейся, это ЧП, кому-нибудь ночевать в буре!

Перед отбоем в обход зашел Клондайк и две шмоналки. Потолкались для вида — и на выход.

— Гражданин начальник, разрешите обратиться? — с трудом сдерживая насмешку, спросила Надя.

— Разрешаю! — важно и строго сказал Клондайк. Он быстро сообразил, что Надя приготовилась сказать какую-нибудь пакость.

— Можно узнать, кто победил в кроссе? Мы ставили на вас!

— Заключенная Михайлова! Не трудитесь спрашивать меня кто, куда и чего! — повелительно и резко ответил Клондайк, а глаза его смеялись торжествующе и весело, но это видела только Надя.

— В бур ты, Михайлова, захотела? — прошипела в дверях шмоналка.

— Давно не была! — поддакнула другая. «Так мне и надо! Всяк сверчок знай шесток».

Секретов в лагере держать невозможно. Все рано или поздно становится известно. Утром начальнические бега объяснились. Оказалось, что не в первый раз на штабелях кирпича, который предназначался для отправки в город, кто-то рисовал фашистский знак. Несколько раз вольный прораб находил и стирал намаранную то углем, то мелом ненавистную свастику. Наконец из города поступил сигнал: «На 2-м кирпичном неблагополучно, работает антисоветская организация». Администрации завода и лагерному начальству пришлось выслушать много неприятных слов. На погрузке работало несколько немок из Германии. Пришлось перевести их срочно на другой объект, решив, что кроме них тосковать о свастике некому. В течение долгого времени знак больше не появлялся, но вот опять, во всю высоту штабеля, красовался фашистский знак. Начальство срочно поспешило на завод изловить по горячим следам виновных. Обыскивать бригады не имело смысла, — кусок мела валялся тут же, у штабеля. Опрос ничего не дал, окрики и угрозы не помогли. Предупредив строго-настрого бригадиров об ответственности, ушли ни с чем.

По каким-то неведомым причинам улучшилось питание в столовой. Одни говорили, что страна поднимается из разрухи и может позволить себе такую роскошь подкинуть кое-что в питание зекам, другие, как Мансур, уверяли, что начальство боится лагерей, которые сами настроили в несусветном количестве, и теперь затыкают зекам рты лишним куском.

— А иначе сидеть бы вам на пустой баланде и не петюкать.