"Прощеное воскресение" - читать интересную книгу автора (Михальский Вацлав)VII4 июня 1947 года температура воздуха в Москве опустилась до нуля градусов и выпал снег. Зато в июле жара стояла африканская. Асфальт плавился под жгучим солнцем, и на проезжей части улиц в центре Москвы вырисовывались черные следы автомобильных шин, а гужевой транспорт днем не пускали в центр, потому что лошади оставляли на асфальте следы копыт. В стоячем знойном воздухе пахло гудроном — этот запах был самым стойким и как бы подавлявшим все другие запахи, хотя и других было много. Например, у многочисленных тележек с газированной водой пахло апельсиновым и вишневым сиропом, правильнее сказать, эссенцией, которую продавщицы в залапанных белых халатах скупо наливали в каждый следующий граненый стакан, прежде чем нажать на ручку сифона и наполнить его шипучей, пузырящейся водою, такой желанной на этой жаре! А от лоточниц мороженого, которые носили тяжелые фанерные лотки на перекинутых за шею ремнях, пахло молоком и горной свежестью тающего льда. Когда лоточницы становились «на точку», то подставляли под лотки легонькие козла с брезентовой столешницей, а сняв тяжесть, каждая женщина потом еще долго вертела шеей, восстанавливая кровообращение. Торговали с лотков и пирожками, и папиросами. Словом, жизнь в столице кипела. За два года после войны Москва прибрала почти все разрушенное, даже кладбище сбитых самолетов осталось всего одно — в Ховрине. В Москву тянулись люди со всей страны, старались зацепиться в столице изо всех сил, смиряясь и с теснотой, и с обидой. К лету 1947 года население Москвы, по сравнению с довоенным, увеличилось почти на полтора миллиона человек и перешагнуло пятимиллионный рубеж. По вечерам в парках гремела танцевальная музыка — иногда крутили пластинки, а чаще всего играл духовой оркестр. На танцплощадках пахло духами, пудрой, одеколоном, там, казалось, сам воздух был напоен страстями, весельем и отвагой. Время от времени вспыхивали короткие драки. Короткие потому, что с ними научились правильно бороться: как только начиналась драка — тут же замолкала музыка, и получалось так, что драчуны оказывались не против друг друга, а против всех, во вред всем. Среди кавалеров на танцплощадках было много совсем молоденьких безусых, но были и фронтовики при орденах. За ордена еще платили от пяти до двадцати пяти рублей, в зависимости от статуса ордена. Платили и за ранения; как почетный знак отличия носили специальные нашивки. Легкораненые — красные, тяжело — золотые. Орденоносцы имели право на бесплатный проезд раз в году в любую точку страны на поездах и пароходах в оба конца, а в трамвае они могли ездить бесплатно круглый год. В ходу еще были красные тридцатки, почему-то эта купюра запомнилась всем, кто имел дело с деньгами до декабрьской реформы 1947 года. В те дни люди больше всего ценили хорошую еду, а одежда, мебель и прочее были на втором плане. К богатству и «богатеньким» большинство относилось с брезгливым презрением: война научила многих отличать подлинные ценности от мнимых, все понимали, что нажились на войне только безусловные негодяи. Больше денег ценились карточки, как продовольственные, так и промтоварные. Деньги еще не стали как бы настоящими деньгами, и люди старались не тратить копейку на виду, жили скромненько. Возникший в последний военный год духовный подъем нации пока еще не иссяк, но шел на спад. Среди личных житейских соображений люди думали и об общем: «Неужели и в этом году будет неурожай?!» Все знали, что на Украине, на юге России, в Поволжье и в Черноземье голод, но говорили об этом шепотом и то только между своими.[8] Минуло всего два года, как отпраздновали Победу, и не то чтобы стали ее забывать, а сначала как бы не упоминать всуе, вроде из добрых побуждений. Прославившиеся в войну командующие были отосланы из Москвы кто куда, как говорилось, «на новое место работы», хотя все понимали — в почетную ссылку. Правильно истолковав такой сигнал высшей власти, отсидевшиеся в тылу начальнички всех рангов и уровней, все напористее не подпускали фронтовиков к рычагам управления. Все громче раздавались их голоса: «Хватит жить былыми заслугами!» Сначала отменили нашивки за ранения, следом — оплату за ордена, а там и Лишь к июлю 1947 года Александра собралась поехать в поселок, где когда-то было выдано ей свидетельство о регистрации брака с Домбровским Адамом Сигизмундовичем, поселок, вблизи которого был их ППГ третьей линии, замаскированный в оврагах, в то место на земле, где началось для нее все самое главное в ее жизни, едва началось и внезапно закончилось… Не стало у нее Адама, и усатый К. К. Грищук перевез ее, как истукана, к месту новой дислокации вверенного ему госпиталя. Ко времени отъезда в поселок Александра освоилась на кафедре Медицинского института, в который ее должны были зачислить студенткой в конце августа, и даже начала готовиться к сдаче «хвостов» по общеобразовательным дисциплинам. Заведующий кафедрой Папиков скрепя сердце дал своей лаборантке отпуск на семь дней: — Опасно, Саша. Голод, урки… — Не опасней, чем на фронте, — буркнула в сторону Александра. — Как сказать! — расслышал ее Папиков. — На фронте все ясней: и враги, и друзья. Там четкая линия: свои — чужие. А здесь вроде все свои на первый взгляд… Деловой Ираклий Соломонович от поездки не отговаривал, а только снабдил Александру шоколадом, галетами, чаем, колотым сахаром, американским сухим молоком в крохотных брикетиках. — Я даю все легенькое. Такое не пропадет, а сил добавит. И еще бумажку тебе выписал на всякий случай. — Горшков вручил Александре удостоверение на бланке госпиталя, из которого следовало, что податель сего, Домбровская Александра Александровна, направляется Н-ским госпиталем Москвы в такую-то область и такой-то поселок «для ознакомления на местах с опытом боевой славы»… Чьей славы и для чего понадобилось «ознакомление», из бумаги было не ясно, зато стояла внушительная подпись: генерал-майор И. С. Горшков — и круглая печать с гербом. — Зачем мне это? — удивилась Александра. — Мало ли! Спросят, а у тебя есть, — ответил Горшков точь-в-точь, как бывало говаривала ее мама по-украински: «Спросять, а у тоби исть». Всемогущий Горшков обещал «устроить» ее на прямой поезд, следующий через станцию Семеновка, а там и до поселка рукой подать: всего двадцать пять километров. — В крайнем случае пешком дойду! — порадовалась Александра. В дорогу собирались очень тщательно. — Я тебе пояс сошью, — сказала мама. — Какой пояс? — Нательный. Мне такой Сидор сшил, когда я с тобой бежала из Севастополя. — Ой, мамочка, мы про этого Сидора опять забыли! А ты еще до войны обещала рассказать: откуда взялась у нас фамилия Галушко? — Расскажу-расскажу, — смутилась мама, — вот вернешься, и расскажу. А пока давай шить, давай собираться. Александра не стала настаивать на своей просьбе. Она ведь тоже пока не рассказала маме о своей находке в пражской больнице для бедных — медицинской карточке на имя Марии Галушко и о том, что в Пражском университете ей сказали, что в двадцатые годы там училась Мария Мерзловская и скорее всего уехала из Праги в Париж. Почему она не рассказала об этих столь важных фактах маме? На этот вопрос у Александры был лишь один ответ, даже ей самой непонятный: почему-то… Почему-то не рассказала, а почему, Бог его знает! Не раз хотела, не раз порывалась и всякий раз останавливалась, словно перед незримым барьером… оправдываясь перед собой тем, что не хочет волновать маму раньше времени. А что, собственно, должно произойти, чего она ждет? Трудно объяснить малообъяснимое… Она слишком верила, что найдет Марию, она чувствовала эту веру всей душой и как бы не хотела ее спугнуть. Сейчас, когда мама невольно заговорила о Сидоре Галушко, Александра подумала: «Вот вернусь из поездки, мама расскажет, и я расскажу обязательно…». Окно в потолке их «дворницкой» давно замело пылью, но Александра не стала его протирать нарочно: сквозь пыль солнце грело не так горячо, и даже в очень жаркие дни в их просторной комнате с деревянным ларем у дверей и толстой, теперь уже не голубой, как в прежние времена, а кремовой трубой парового отопления, ведущей прямо из кочегарки, было вполне комфортно. Анна Карповна сшила для дочери нательный пояс на трех пуговичках, широкий, с несколькими карманчиками и большими карманами, в которые поместилось много всякой всячины, под широким платьем эти карманы не бросались в глаза. — И носить легко, — улыбнулась мама, довольная своей работой. За годы войны Анна Карповна, конечно, сильно сдала: черты лица ее стали грубее, резче, волосы поседели почти по всей голове, а не только на висках, как было до отъезда Сашеньки на фронт, но глаза сияли как прежде — карие, с легкой раскосинкой светоносные мамины глаза. — Спасибо, мамочка! — Александра наклонилась над сидевшей на табуретке мамой и поцеловала ее в седой висок. Сначала Александра думала ехать в форме и при орденах, а потом они с мамой решили, что лучше ей одеться в простенькое гражданское, и главное — не забыть взять мамину стеганку, хотя и старенькую, но теплую: днем жара, а ночью бывает зябко, особенно к утру, а дорога непредсказуема… У всех мам первая забота накормить и обогреть дитя, пусть даже и великовозрастное, — Анна Карповна не была тут исключением. Война окончилась, но движение пассажирских поездов все еще не наладилось. По прежним, мирным временам ехать от Москвы до Семеновки было часов восемнадцать, а Александра сошла с поезда только на третьи сутки. Теснота и жара настолько измотали ее, что Александра едва держалась на ногах. Так казалось, пока она не вышла из битком набитого общего вагона, наполненного такими тяжелыми, такими изнуряющими запахами несвежей одежды, пота, табачного перегара и всего прочего, что присуще вынужденному скоплению людей в коробке из железа и дерева на колесах, да еще в жару, да еще под чей-то заливистый храп, под гогот играющих в карты урок, под вопли младенцев, не способных уснуть в этой жаре и вони. Боже, а как хорошо, оказывается, стоять на земле, видеть небо над головой в перистых облачках, дышать пусть и напоенным запахом пропитанных смолою шпал, но все-таки вольным воздухом! Как приятно видеть невдалеке одноэтажное зданьице станции с косо висящей надписью «Семеновка» — голубой масляной краской по ржавому куску листового железа. «Прямо не могут повесить! — с раздражением подумала Александра. — Почему-то в той же Чехии каждая вывеска — прямо, а у нас все наперекосяк!» Станция была маленькая, поезд стоял всего три минуты, а когда дежурный по станции дал отмашку и состав отошел, полязгивая буферами, постукивая на стыках блестящих рельсов блестящими ободами стальных колес, Александра приободрилась еще больше: она ведь почти у цели, двадцать пять километров — чепуха, в крайнем случае пешком дойдет. Пешком-то пешком, но можно и спросить. — Скажите, пожалуйста, — остановила она поровнявшегося с ней невысокого, грузного дежурного по станции с засаленным желтоватым флажком, обмотанным вокруг древка, — а как мне до поселка добраться? — и она произнесла название поселка. Хотя было еще утро, но солнце шпарило вовсю. Полный, словно налитой, мужчина в форменных темно-синих суконных брюках и серой рубашке с погончиками, в фуражке, на которой красовалась латунная эмблема железнодорожников, но почему-то в открытых сандалиях на босу ногу: толстомясые ступни буквально продавливались под кожаными ремешками, — остановился, вытер тыльной стороной пухлой ладони пот с серого, одутловатого лица, взглянул на Александру в упор узенькими, заплывшими глазками и вдруг сказал: — Думаешь, люди голодуют, а этот разожрался, как хряк? Не, доча, хворый я… — Почки? — утверждающе спросила Александра. — Тю, а ты откуда знаешь про мои почки? — удивился дядька, видимо, свято уверенный, что больные почки на этом свете только у него одного. — Вижу. Медвежьи ушки заваривайте. Можно корень солодки. А сейчас земляника пойдет, и ягоды, и лист, — все вам хорошо. — Спасибо, доча. Ты врач или знахарка? — Фельдшер я. Военный фельдшер. — Хм… да… — Дядька посмотрел на нее с благодарным интересом и, помолчав, добавил: — А до жмыхового завода, где тот поселок… Ты пойди на товарную. Вон, видишь, машины разгружают? Это с поселка. Гля, вохра[10] стоит с винтовками — ты за оцепление ни-ни, близко даже не подходи. Они, гады, пристрелят со скуки, за здорово живешь, скажут, жмых скрасть хотела, или заарестуют — вполне.[11] За кусок жмыха можно десятку схлопотать, а за попытку — пять лет лагеря. Ты подожди в сторонке, когда кто машиной отъедет. Вон, видишь, колонка, они к колонке подъезжают воду в радиатор залить, сами умыться. Скажи, Дяцюк послав — никто не откажет. — Ой, дяденька, дай Бог вам здоровья! А что сказала — заваривайте и пейте как можно больше. — Спасибо, доча. — Дядька пошел к обшарпанному домику станции, а Александра двинулась по указанному им пути. До товарной станции, куда ее послал Дяцюк, было метров триста, вроде еще далеко, но уже явственно долетавший оттуда запах подсолнечного жмыха напомнил Александре, что она давно ничего не ела. «И не ела, и не спала, и не мылась… Ладно, доберусь до поселка, можно и еще потерпеть». Пока Александра шагала к стоявшей на отшибе чугунной водопроводной колонке, от товарной станции, где так вкусно пахло жмыхом, подъехала к колонке бортовая полуторка. Из кабины вылез здоровенный парень, снял рубаху и, не видя приближающуюся к нему Александру, одной рукой стал накачивать рычагом воду, а второй мыться. Господи, как позавидовала ему Александра! Подойдя к колонке, она смело убрала руку парня с рычага. — Мойся двумя руками! Парень выпрямился и предстал перед Александрой во всей красе: это был высокий ширококостный юноша, про таких говорят «мосластый», его серые, светлые на солнце глаза смотрели на незнакомку хотя и с некоторым удивлением, но спокойно. — Лады, спасибо, качай! Александра стала качать искрящуюся на солнце воду из глубины, а парень радостно мылся, набирая воду в свои огромные, составленные одна к одной ладони. — Меня Дяцюк послал. До жмыхового завода довезешь? — А у тебя деньги есть? — выпрямляясь, спросил парень. Александра бросила рычаг колонки, повернулась к парню спиной и полезла за пазуху. — Эй, не надо! — тронул он ее за плечо. — Это я так, с жары одурел. Садись, довезу. Александра поднялась на высокую приступку кабины, села на горячее брезентовое сидение. Некоторое время ехали молча. Когда шофер притормаживал, из кузова наносило ветром сладкий запах подсолнечного жмыха. — Вкусно у тебя пахнет. — Вкусно. Да того жмыха осталось — кот наплакал. Завод фактически не работает. — Голод? Неурожай? — Говорят, так. А по мне, то все брехня. Семечкина взяли — вот в чем вопрос. — А кто этот Семечкин? — Ты что?! — Шофер взглянул на нее так, как будто она с луны свалилась. — Семечкин — директор. На нем все держалось и в заводе, и в поселке. Он и отца моего и меня от тюрьмы спас, а потом меня в шоферы отдал. Мы с отцом как с фронта вернулись… — Ты был на фронте? — А где ж я был? Ты че? Мы с папкой в одной батальонной разведке четыре года… — Фронт? — отрывисто спросила Александра. — Че? — Какой фронт, спрашиваю? — А-а, Четвертый Украинский. — Командующий? — Ну Петров. — Правильно, генерал Петров. А где ты был в начале мая сорок четвертого? — Сапун-гору штурмовал. Седьмого к вечеру мы ее взяли. Наших полегло — жуть… — Да, дурацкий был штурм — лобовой, — жестко сказала Александра. — Лобовой, — подтвердил парень. — Седьмого вы взяли Сапун-гору, а девятого на рассвете мой батальон переправился через Северную бухту и захватил порт. — Так то морячки взяли порт на фрицевских гробах — у нас про то все слыхали. Ты че мелешь? То морячки… Александра протянула шоферу руку и представилась: — Военфельдшер штурмового батальона морской пехоты Александра Домбровская. — Да ты че? — Он бережно взял ее ладонь в свою лапищу, подержал недолго. — Младший сержант Петр Горюнов. — Он даже отпустил баранку и чуть не съехал с дороги в поле. — Эе-ей! Мне еще до поселка надо доехать! — засмеялась Александра. Солнце светило им в спину, по ходу полуторки, в кабине было прохладно, приятный ветерок обдувал их еще совсем молодые лица бывалых фронтовиков. — А чего поля не засеяны? — спросила Александра. — Нечем их было засевать. Все зерно, даже семенное, вывезли из колхозных закромов, да и у людей все поотнимали в прошлом годе. Это наши жмых подъедают — благодать, а другие с голоду пухнут. Председателей колхозов пересажали. У нас в поселке мужик был жох, председатель — самый лучший в районе. Одноногий, а все равно взяли. Их с Семечкиным зараз и еще*…[12] — Лучше ты мне не рассказывай, — прервала его Александра. — Рассказывай не рассказывай — все одно. Сила солому ломит, дурная власть — народ гнет. — Эй, ты полегче! А вдруг я стукачка? — Я разведчик, у меня глаз-алмаз. Ты не стукачка, ты морячка. А к нам чего? — В загс, справку надо взять об одном человеке. — А-а, справка — дело хорошее! Если ночевать негде, ты приходи к нам с папаней. Приходи смело. У нас дом пустой, мамка и сеструха померли. Мы тебя не обидим, не думай. — Если надо, я сама кого хочешь обижу. — Ну ты точно морская пехота! — засмеялся Петр. — А мы Горюновы, тебе любой покажет наш дом. — Спасибо, может быть, и приду. Притормози, кажется, я приехала. — Да ты че? Тут одни овраги, а до поселка еще четыре километра. — Знаю, что овраги. Здесь в сорок втором мой госпиталь стоял, хочу глянуть. — Я долго ждать не могу, у меня еще одна ездка. — А ты и не жди. Поезжай. Пешком дойду. — Приходи, если че! — крикнул, трогаясь с места, Петр, и его машина с высокими бортами покатила к поселку, оставляя за собой легкие облачка пыли. Вот они, на всю жизнь запомнившиеся ей купы деревьев вдоль заросших бурьяном оврагов, а справа поле, то самое, где ей было так пронзительно счастливо с Адамом. Где-то там, под деревьями, должны быть маленький песчаный карьер и озерцо, где когда-то они с Адамом так весело купались. Господи, как ей хотелось искупаться сейчас! Такая она была липкая и противная сама себе от дорожной грязи. «Ой, вон тот самый песчаный карьер и озерцо! И мошка вьется над водой, как пять лет назад. А вон и кривая береза, под которой мы сидели с Адамом. В моей жизни все другое, а здесь ничего не изменилось, как будто замерло… И вокруг ни души — грех не искупаться…» Александра разделась донага, с особым удовольствием она сняла небольшой пояс с карманами, полными припасов. Шоколад Ираклия Соломоновича даже сквозь обертку подтаял, и карманы, в которых он был, стали темно-коричневыми, а на бедрах Александры проступали радужные, наверное, сладкие пятна. Воды в озерце было чуть выше колена, Александра вошла в нее с наслаждением, медленно-медленно. Сначала села, а потом и полулегла, опираясь руками на крупичатый чистый песок. Мыла у нее не было, и она захватывала песок горстями и обмывала им тело. Через много лет она где-то прочла, что точно так же моются песком бедуины в Сахаре, даже и без воды — одним песком. Очень хотелось вымыть голову, но она боялась, что потом не сможет хорошенько расчесать волосы, — и все-таки решилась: расплела уложенную вокруг головы косу и — была ни была — окунулась с головой! Вода была очень мягкая, и распущенные волосы прекрасно промылись. Потом она выстирала косынку, бросила ее на бережок, на травку. Господи, хорошо-то как! И всего-то человеку надо — вымыться с дороги! Потом Александра еще долго лежала в воде, бездумно смотрела на отражение кривой березы, кустов, кленов. Подняла голову к небу — высокому, чистому, вечному небу, от взгляда на которое в каждой живой душе обязательно происходит как бы прилив энергии и постижение того, что не постичь умом. Вот оно, самое главное для нее место на всей земле: перелесок, озерко с крупичатым песком, кривая береза… Вскоре К. К. Грищук увез их в поселок, в загс. Вот-вот и она доберется до поселка… Какая красивая женщина была начальница загса, и какой смешной белобрысый у нее внучонок, которому Грищук оставил под кустом сумку с продуктами. А там, за спиной, за деревьями, поле, где были они с Адамом… …высокая трава, плотным кольцом окружавшая ложе, делала их совершенно невидимыми в поле. И зря Грищук смотрел в бинокль, искал их, чтобы отправить Адама в штаб армии, а если бы нашел тогда и отправил бы, наверное, и сейчас тот был бы жив и с нею… В их травяном раю было так хорошо, что уходить не хотелось. Солнышко грело, бурьян и трава стояли по стенкам примятой ими чаши высокие, плотные. Душистый воздух внутри их убежища так прогрелся, что они, молодые, горячие, исполненные жизненных сил и желаний, нежились поверх своей одежды в чем мать родила. Как сладко пахли увядшие травы, какой у них, оказывается, тонкий и печальный запах надломленной, уходящей жизни! А под высокой травой еще зеленела травка, смелая, как будто и не ждала холодов. А каким простором и вечностью веяло от полыни! …и еще она вспомнила, как задремала в своем домике-грузовичке и ей приснился сон: стоит она во всем рваном, с голыми плечами, в каком-то глухом дворе, окруженном серыми стенами с потеками дождя, и вдруг одна стена двинулась на нее — и ей не спастись, не уйти… она хочет крикнуть и не может… «Пора собираться, — подумала Александра. — Сейчас увижу овраги, ту проклятую воронку, к краям которой прилипли когда-то наши фотографии, — и в поселок к начальнице загса, она все вспомнит, эта красивая женщина. Она мне все расскажет, скоро…» Александра поднялась из воды, выжала волосы и шагнула на бережок, поросший гусиными лапками. Потом она долго, терпеливо расчесывалась. Волосы промылись замечательно, и вообще как это чудесно — искупаться после такой долгой дороги! Надела все чистое, даже платье — серенькое, льняное, пусть и неглаженое, ничего, скоро обвисится, такое легкое, такое холодящее, еще довоенное платьице. Жаль только, нательный пояс оставался нестираным, но тут уж ничего не поделаешь. По тропинке от озерца она прошла к кривой березе, нежно обняла ее обеими руками… …ствол березы был наклонен едва ли не параллельно земле, видно, березку ударили танком или тягачом, она надломилась, покосилась, но удержалась корнями в земле и начала расти не вверх, как все соседки, а в сторону. Рана быстро затекла, образовался бугорчатый нарост, и жизнь в березке пошла своим ходом. — А ты крещеная? — спросил Адам. Она молча расстегнула гимнастерку с чистым воротничком, и на обнажившихся ключицах, которые резко отличались от загорелой, обветренной шеи, свободной от ворота гимнастерки, на белой коже сверкнула тонкая серебряная цепочка. Александра вытянула скрытую меж сомкнутых лифчиком грудей часть цепочки с крестиком и поцеловала его. Адам тоже поцеловал ее крестик, плоский, легонький, а потом молча расстегнул еще несколько круглых металлических пуговок на ее гимнастерке и нежно, бережно, но уверенно стал целовать ее никогда не знавшие мужской ласки девичьи груди. Все поплыло у нее перед глазами, дыхание перехватило… Но вдруг надломилась березка, на которой они сидели. Александра удержалась на ногах, а Адам упал на бок. Она подала ему руку, помогла подняться… Березка была все та же, но, конечно, гораздо толще, она давно приноровилась к своему изъяну и росла не вверх, а вширь. Погладив шершавую кору родной березы, приласкав ее бугорчатые наросты, Александра простилась с ней и пошла вперед, туда, где случилось самое страшное. Она сразу узнала ту самую воронку от бомбы, в которой, видимо, сгинул Адам. Воронка сильно затянулась, стала гораздо меньше и так заросла бурьяном, что дна ее не было видно. Александра встала на колени, поцеловала землю на краю бомбовой воронки и тихо-тихо попросила Господа Бога: — Господи, дай мне силы верить, что мой Адась жив и здоров на белом свете, и я его все равно найду! Вдруг ее слуха коснулось какое-то движение впереди, за кустами. Александра встала на ноги и увидела приближающееся к оврагам стадо коров. За небольшим стадом шел глубокий старик, то был дед Сашка — сосед Глафиры Петровны, именно он принял у Адама коров, когда тот ушел в фельдшеры. Коровы были тощие, но чистенькие и вполне бодрые на вид. Когда Александра подошла к стаду, они почему-то остановились без команды и смотрели на нее так, как будто хотели сказать что-то очень важное. Александра погладила ближнюю корову по плоскому плюшевому лбу, а корова лизнула в ответ ее руку шершавым языком. Как она смотрела на Александру своими печальными все понимающими глазами… — Здравствуйте, — сказала Александра старику, — а напрямик я до поселка дойду? — А че, перебреди Сойку, она счас мелкая. Мы дошли, и ты дойдешь. — Старик посмотрел на Александру внимательно и добавил: — Ты, видать, добрый человек, не каждого мои коровы так встречают! Иди, деточка, с Богом! — Он доброжелательно махнул маленькой темной ладошкой. — Спасибо, дядя, большое спасибо! — и Александра направилась через поле к речке, перешла вброд мутную Сойку, а там и до поселка осталось рукой подать. Хотя Александра и приезжала сюда в 1942 году, в день регистрации своего брака, но она ничего не запомнила: ни домов, ни улиц, ни комбикормового завода. В памяти ее остались только лица начальницы загса и ее белобрысого внучонка с шелушащимися лопоухими ушами и розовым облупленным носом. С внучонком ведь было связано очень важное — это он принес в красной коробочке круглую гербовую печать, государственно удостоверяющую, что Адам и Александра — муж и жена. По одной стороне длинной поселковой улицы шла, казалось, нескончаемая стена из белого силикатного кирпича с колючей проволокой поверху, из-за стены тянуло сладковатым запахом подсолнечного жмыха, на невидимой Александре территории что-то изредка ухало, звякало, раздавались в основном женские и гораздо реже мужские голоса. «Вот это и есть их знаменитый комбикормовый завод, — подумала Александра, — большущий, он ведь и в войну был, а я и не заметила. На улице ни души — удивительно! Хоть бы бабулька какая попалась, спросить ее, где у них загс. Наверное, от солнца все попрятались — вон как лупит! А еще в этих местах бывает суховей — название ветра само за себя говорит, спасибо, сейчас его нет». Поровнявшись с высокими, выкрашенными темно-зеленой краской железными воротами, Александра приостановилась в надежде, что из проходной выйдет охранник, но тот тупо смотрел на нее сквозь пыльное стекло маленького оконца. Странно, она на всю жизнь запомнила эту смутно очерченную физиономию за давно немытым стеклом, будку из силикатного кирпича, в которой сидел тот дядька, кусок забора за будкой, по верху которого шла колючая проволока в три ряда, ржавая, наверное, почти истлевшая, колючая проволока, такую тронь — рассыплется в прах, а острастку людям дает. «Господи, сколько кирпича, железа, дерева, бетона, собственных сил и всего прочего перевели люди на заборы. Наверное, если все сложить по всему миру, то из этих заборов можно было бы выстроить город на миллионы человек, дать жилье всем бездомным на земле… Сонный какой-то дядька, — подумала она об охраннике, — небось, всю войну так и просидел в этой будке. Господи, охраны скоро будет больше, чем людей, а толку — чуть! Дорогу спросить не у кого… — Не давая раздражению овладеть собой, Александра перевела размышления в другой ряд: — Да, где-то здесь этот загс, сейчас я найду его!» И опять вспомнила начальницу загса, красивую, чернобровую женщину с хорошим цветом лица, яркими карими глазами, белозубую. Вспомнила, как та дохнула полными губами на гербовую печать, со смехом звонко шлепнула ее на свидетельство о регистрации и молодо рассмеялась: «Эхма, давно молодых не расписывала, аж на душе радостно!» Улица была такая длинная, что, отойдя метров на сто от ворот завода, Александра засомневалась: «А может, я иду не в ту сторону?» Оглянулась: за ее спиной, на противоположной от заводского забора стороне оставалось еще порядочное количество домишек, мимо которых она не проходила. Позади есть и впереди еще много. Она всмотрелась из-под руки и разглядела впереди большие дома и что-то наподобие площади. Подошла ближе — точно, площадь. Вон и скульптура вождя с указующим перстом: «Правильной дорогой идете, товарищи!» Такие указующие вожди стояли по всем городам и весям, где бронзовые, где бетонные, а где и из крашеного гипса, часто под затейливыми навесами, чтоб струи дождя не засекали святое искусство. Александра решила идти к центру поселка. Скоро заводской забор из белого силикатного кирпича закончился, и домишки по улице потянулись с обеих сторон. Дорога была ровная, местами выкатанная до серого лоска, не очень пыльная, тем более на обочине, по которой шагала Александра. Домишки были почти игрушечные, как правило, чистенькие, свежевыбеленные. Александра подумала, что вот всего тысяча километров от Москвы, но во всем уже чувствуется юг, другая культура содержания жилья и обустройства человека. На юге без чистоты пропадешь, а вот у дядьки-охранника окошко сто лет немытое, сказано — казенное. Примерно об этом думала Александра, продвигаясь к цели своего путешествия. Идти было не так легко, как в первое время после купания в озерце, солнце пекло голову, даже под косынкой заплетенные в косу волосы давно высохли, а котомка за плечами и мамина фуфайка в руках с каждой минутой становились все тяжелее, все неудобнее, наверное, сказывались два дня и три ночи, проведенные в битком набитом вагоне почти без сна и воздуха… — Александра! — вдруг остановил ее звонкий, молодой окрик. Она вздрогнула и обернулась на голос. — Александра, вот я тебе счас по попке! Ты почему у него отняла?! В трех шагах от обочины, за невысоким, почерневшим от времени штакетником, на провисшей веревке молоденькая женщина развешивала во дворике свежевыстиранное белье — из-за латаной простыни была видна только ее голова с прямыми русыми волосами и высокая девичья шея, а внизу — босые ноги и еще две пары босых ножек. Увидев остановившуюся перед ее палисадником незнакомку, юная женщина смутилась, откинула с высокого лба русую прядь и миролюбиво добавила: — Старшая сестра называется! Свою морковку быстренько схрумкала и еще у брата отняла!. Вы что-то хотели спросить? — Она приветливо улыбнулась Александре и, отодвинув простыню, вышла из-за нее — невысокого роста, стройная, полногрудая, в чистом голубом сарафанчике, правильнее сказать, бывшем когда-то голубым, а теперь голубовато-сером, простеньком, но очень идущем и к ее фигуре и лицу, в особенности к серо-зеленым чистым глазам. — Я — Александра. Думала, вы меня окликнули. — Нет. Вашу тезку! — засмеялась хозяйка. — Эй, выходи! — и она отвернула нижний край влажной простыни. — Выходи! И тут из-за латаной простыни показались маленькие голенькие мальчик и девочка, оба зажмурившиеся, готовые зареветь. Сестра ловко толкнула брата в бок, и они тут же заревели в два голоса, размазывая по смуглым мордашкам горючие слезы. Девочка была поплотнее, а мальчик совсем худенький, но оба загорелые, крепкие. — Александра, ох, провокаторша! — с наигранным негодованием в голосе воскликнула хозяйка. — А ну, тихо! К нам тетя в гости пришла. Заходите, пожалуйста, во двор. Чего мы будем через забор разговаривать? — С провинциальным гостеприимством женщина распахнула перед гостьей калитку, при этом ее серо-зеленые глаза смотрели на Александру с таким радушием и открытостью, что та невольно приняла приглашение. — Спасибо большое. — Александра шагнула в этот дворик со странным чувством, словно в какой-то иной мир, в другое измерение, как в тридевятое царство тридесятое государство. Никогда прежде она не испытывала подобного леденящего душу волнения и безоглядной решимости, хотя что-то похожее было с ней в Севастополе во время рукопашного боя в Мекензиевых горах, когда штурмовой батальон морской пехоты пошел на прорыв к Северной бухте, чтобы потом форсировать ее на немецких гробах. |
||
|