"Прощеное воскресение" - читать интересную книгу автора (Михальский Вацлав)

I

«Чтоб тебе пусто было!» — говаривала в сердцах нянька Машеньки баба Клава. Та самая, с которой они певали когда-то в еще зеленом июньском пшеничном поле, собирая среди колосьев восковой спелости темно-голубые васильки с их острыми и нежными лепестками, васильки для папá в день его рождения. Да, так она говаривала, ее незабвенная баба Клава, когда очень гневалась: «Чтоб тебе пусто было!»

До сорока лет, иногда и сама употребляя это расхожее выражение, Мария Александровна ни разу не прислушалась к произносимым словам, не пропустила их через свою душу, не попыталась осмыслить. Почему? А кто его знает? Так уж устроена жизнь, что многое совершается в ней походя, без внимания, особенно это касается жизни слов, которые мы говорим или пишем, не вникая в их первородный смысл, не отдавая себе отчета в том, что просто так, всуе, народ ничего не затвердит в языковой стихии, а застывшие выражения потому и застыли, что совершенны, что лучше не скажешь.

Как и четверть века тому назад, был неизменно грозен на вид высеченный в скалах Берегового Атласа форт Джебель-Кебир, давший когда-то приют Севастопольскому морскому корпусу. Обложенный диким камнем, глубокий, как колодец, и широкий, как театральный зал, циклопический ров вокруг форта еще не зарос окончательно, но уже зарастал бурьяном, а на площадке надо рвом, у крепостного вала, росла, как и в прежние времена, жесткая, будто проволока, серая кустистая трава неизвестного Марии Александровне роду-племени.

С восемнадцатикратным морским биноклем на шее она стояла на площадке перед фортом и смотрела пока еще не вооруженным взглядом вниз, в долину, на светло-зеленые в это майское утро сады и виноградники тунизийцев; на более темные пятна оливковых рощ; на светлые залысины песчаных пляжей, где, бывало, так славно веселились русские кадеты и гардемарины; на белые петли известняковых дорог, сбегающих почти к самому синему морю. Смотрела, видела, воображала сценки давно минувших дней и ничего не чувствовала, кроме сосущей душу тоски, переходящей в пустоту без конца и без края. Вот тут-то она и вспомнила любимую бабу Клаву и те васильки для папа в пшеничном поле, что ярко голубели среди туго налитых, но еще зеленых колосьев. Вспомнила, как пели они с бабой Клавой в том поле песню на два голоса:

Зачем тебя я, милый мой, узнала? Зачем ты мне ответил на любовь?

Вспомнила она и то, как смешно, будто от щекотки, было ей, девятилетней, слышать от сморщенной, скрюченной старушки слова о каком-то милом, о какой-то любви… Вспомнила и бабы Клавино: «Чтоб тебе пусто было!»

Странно, но вот только сегодня, третьего мая 1945 года, оглядывая с высоты форта Джебель-Кебир хоть и знакомую ей с отрочества, но все-таки чуждую для нее окрестность, только сейчас она вдруг осознала во всей полноте смысл поговорки: «Чтоб тебе пусто было!»

Ей было пусто. Ни сладко, ни горько, ни радостно, ни печально, а именно пусто…

Что можно рассказать о пустоте? Да и нужно ли о ней рассказывать? Зачем?.

«Зачем тебя я, милый мой, узнала? Зачем ты мне ответил на любовь?» — из далекого далека послышался ей хрипловатый старческий голос с иногда прорывающимися высокими нотками, послышался, словно с небес, и там же затих, исчезая в пустоте мироздания.

За высокими коваными воротами внутри форта переговаривались по-арабски сторожа, нанятые Марией Александровной на то время, а вернее — безвременье, пока арендованный ею старинный форт не примет на свой баланс новая военная администрация Тунизии. Должны были принять еще на прошлой неделе, да не собрались, обещали сегодня — и тоже никто не приехал. С часу на час все ждут капитуляции Германии. Все ждут исторических перемен и в жизни государств, и в собственных судьбах. Отсюда паузы в делах и исключительная неспешность чиновников.

Вчера пал Берлин. Радиостанции союзников неоднократно извещали об этом мир, но о том, что германскую столицу взяли русские, упоминали не во всех сводках, а если и упоминали, то без подробностей, вскользь. Это не могло не покоробить Марию Александровну, но она понимала: история сделана, теперь каждый из победителей запишет ее по-своему.

— Э-льхаль ехун иль-йом!

— Тэкун-эн-маама эс-сана, иншаалла.

— Аллах икун маама![1] — говорили между собой сторожа на хорошо понятном Марии Александровне диалекте арабского языка. Говорили феллахи[2] о вечном, и им не было никакого дела ни до дымящихся руин Берлина, ни до ликующей Москвы, ни до Лондона и Вашингтона с их новыми стратегическими раскладами нового миропорядка.

В апреле 1945 года форт Джебель-Кебир окончательно опустел и раздававшиеся в последние годы на его просторном внутреннем дворе под открытым небом русские голоса и команды, русские песни растаяли в африканском воздухе безвозвратно. К тому времени Мария Александровна отправила всех спасенных ею «подранков» из советских военнопленных, участвовавших во французском движении Сопротивления, в США или Канаду учиться. Всех подлечила, всех поставила на ноги и отправила, договорившись с каждым, что на время учебы он будет на ее попечении, а потом кто как устроится, кому как карта ляжет.

Раньше других уехал в Габон фельдшер Анатолий Макитра, тот самый, что принес ей весть о сестре Александре Галушко и говорящей только по-украински матери Ганне Карповне, работавшей накануне войны в посудомойке одной из московских больниц.

«Неужели мама выходила за папиного денщика Сидора?» — вдруг подумала Мария Александровна, припомнив сейчас, как появился на пороге ее кабинета, здесь, в форте, с левой рукой на перевязи худенький светловолосый и светлоглазый юноша и, козырнув, представился: «Военфельдшер Макитра!»

А следом припомнились ей церковь Покрова-на-Нерли, Троица, обедня в благоухающей свежесорванными травами, полевыми цветами и ладаном церкви и то, как она, малышка, перехватила острый, как заноза, «неправильный» взгляд на маму папиного денщика Сидора Галушко, старшего сына ее, Марии, няньки бабы Клавы. Вспомнилось, как не понравился ей, девчушке, этот его горящий в намоленной полутьме нечистый взгляд. Господи, неужели мама была вынуждена выйти замуж за этого Сидора?

Мария Александровна приложила к глазам висевший на шее бинокль, обвела взглядом округу: долину с садами и виноградниками, песчаные пляжи, бескрайнее море с черным парусом рыбачьей фелюги у горизонта, — как будто могла где-то здесь найти ответ хотя бы на то, почему у ее сестры Александры фамилия Галушко. Или почему она сама, Мария, назвалась этой фамилией в пражской больнице для бедных? Почему? Действительно, почему это вдруг она ни с того ни с сего сказала тогда старенькому врачу, что зовут ее Мария Галушко? И он так и записал на карточке из тонкого серого картона, разграфленного типографским способом, и поставил бледно-лиловый штампик в левом верхнем углу: «Доктор Юзеф Домбровский».

А если б она еще знала сейчас, что ее сестра давно уже стала Домбровской…

Мария Александровна опустила бинокль, и всколыхнувшееся было в душе чувство уступило место всеобъемлющей пустоте.

— До свидания, я поехала! — повернувшись к воротам форта, крикнула она сторожам по-арабски и пошла к машине, снимая с шеи бинокль с болтающимся футляром из вкусно пахнущей кожи с серебряной монограммой S. P.

Подойдя к открытой машине, она положила бинокль на сиденье рядом с водительским и равнодушно подумала о том, как странно устроен мир, что какая-то вещь из стекла и железа до сих пор с ней, а стольких людей нет. Нет Пиккара, Николь, Клодин, Шарля, нет праправнука Пушкина баронета Уэрнера, нет ее Антуана… фактически. Нет для нее ни сестры, ни матери, ни дяди Паши, а чепуховый его бинокль сохранился в целости… За океаном ее мальчишки-«подранки», давно распылились в пустыне сотни спасенных ею «русских рабов Роммеля», нет никого… Мама и сестра в России, и, чтобы не причинить им смертоносного вреда, лучше их не разыскивать. Дядя Паша вообще неизвестно где: в какой из Америк? Уля в пустыне и почти растворилась в чужом племени. Точно так же, как доктор Франсуа в обожаемых им берберских наречиях… А у нее самой что?

Пустота.

Она села в машину, привычным движением повернула ключ зажигания и тронулась в путь, к себе на виллу. Фунтик-то еще при ней! Чего плакаться? Про Фунтика-то она и забыла. Стыдно.