"Станислав Шуляк. Кастрация" - читать интересную книгу автора

должен сказать тебе, что и по настоящий момент пребываю в какой-то
совершенной неопределенности по этом вопросу, подобно тому домашнему
животному из притчи, приписываемой Жану Буридану. И в этом, как я думаю, с
одной стороны, заключается разница между мной и тобой: там, где я еще
размышляю, взвешиваю, раздумываю, сомневаюсь, там ты уже принял единственное
и необратимое решение, а заодно и всю ответственность за последствия его
(это же, кстати, свидетельствует о большей твоей пригодности в сравнении со
мной, например, к твоему будущему пути), а, с другой стороны, это лишний раз
доказывает и принципиальную невозможность принятия подобного решения до тех
пор, пока сама судьба не будет стоять у тебя на пороге комнаты и не будет
настойчиво и холодно дышать тебе в затылок. Нет, правда, - говорил еще Марк,
близоруко щурясь своими выразительными, будто полевые цветы, глазами и
потирая переносье тыльной стороной кулака, - я преклоняюсь перед тобой из-за
твоей решимости, хотя я и сам не знаю, каковым был бы я теперь на твоем
месте.
- Ну вот, - тогда только усмехнулся я, - спроси у своих друзей, который
час, и в ответ ты получишь тираду о бренности бытия.
- Ты что это? - вскинулся на меня Марк.
- Я так же, как и ты.
Снова всплывает доктор, и мои прежние мысли. Щажу себя, ничего не
додумываю до конца в тихом последовании собственным неразберихам; в своих
представлениях и образах не захожу глубоко, дна и не может быть, это
понятно, хотя продвижение какое-то возможно всегда. Гораздо более жажды
успеха во мне процветает страсть к моим монологам. Бытие. Окрест. Я еще
возложу на них посреди разливов их заурядности тяжкий крест задумчивости и
откровений. Марк теперь о чем-то болтает, рассказывает мне о какой-то
выставке, о которой я ничего не знаю и знать не могу; собственно, видит,
конечно, что я почти не слушаю его, и довольно мало, похоже, обеспокоен тем,
это же и мне тоже не так плохо. Вокруг него поле светлой и печальной, хотя и
легкомысленной дружественности, ее шелковых грабежей. Не совсем понимаю, о
чем он говорит, и до меня только с некоторым трудом доходит иронический
подтекст его рассуждений. Он все же довольно хорошо знает меня, давно уже
знает.
Думаю, что я теперь не слишком волнуюсь, во всяком случае, это мне
кажется так; но чувствую вдруг, что у меня совершенно онемели губы, я
машинально касаюсь их пальцами, белые, должно быть, совсем, если со стороны
сейчас взглянуть на меня. Машинально смотрю на часы, хотя вовсе не
интересуюсь временем и даже не запоминаю расположения стрелок, просто
какое-то автоматическое движение. Часы внутри меня самого, меня завораживает
всякий мой собственный жест. Чувствую еще острейшую нужду, малую нужду,
прямо хоть делай на улице, она волною накатила во мне, и мое внезапное
желание невозможно переносить или сдерживаться, я даже вздрагиваю от остроты
и нестерпимости его. Останавливаюсь. Он также помогает мне участием в моем
сдирании кожи умеренности.
- Тебя сегодня, наверное, - говорю Марку, задыхаясь и глядя
неприязненно прямо ему в лицо, хотя и обещал себе не поддаваться его садизму
безмятежности, - специально приставили следить за мной?!
- Не беспокойся, - улыбаясь, отвечает Марк, - мы ведь с тобой друзья.
Снова что-то нахлынуло на меня: отвращение, ненависть, бешенство... Но
перламутровая придирчивость моя едва ли достигает цели. Я снова повторяю,