"Бруно Шульц. Коричневые лавки " - читать интересную книгу автора

ко дню отчетливее выявляя подлинное обличье домов, физиономию судьбы и
жизни, изнутри формировавшую строения. Сейчас окна, ослепленные сверканием
пустой площади, спали: балконы исповедовали небу свою пустоту; отворенные
парадные благоухали прохладой и вином.
В уголку площади кучка оборвышей, упасшаяся от огненной метлы зноя,
обступала стенной фрагментик, снова и снова испытуя его швырками монет и
пуговиц, будто из гороскопа металлических кружков этих возможно было узнать
сокровенную тайну стены, исштрихованной письменами царапин и трещин. Вообще
же площадь была пуста. Казалось, к сводчатому парадному с бочками
виноторговца подойдет в тени колеблемых акаций ведомый за узду ослик
самаритянина и два прислужника заботливо совлекут дряхлого мужа с жаркого
седла, дабы осторожно внести его по прохладной лестнице на благоухающий
субботой второй этаж.
Так шли мы с матерью вдоль обеих солнечных сторон площади, ведя
изломанные тени свои по домам, точно по клавишам. Плиты мостовой неспешно
сменялись под мягкими и заурядными нашими шагами - одни бледно-розовые,
словно человечья кожа, другие - золотые и синие, но все плоские, теплые,
бархатистые на свету, словно бы некие лики солнцеподобные, зашарканные
подошвами до неузнаваемости, до блаженного несуществования.
На углу Стрыйской, наконец, вступили мы в тень аптеки. Большой шар с
малиновой влагой в широкой аптечной витрине олицетворял прохладу бальзамов,
которыми всякое страдание могло здесь успокоиться. А еще через каких-то два
дома улица больше не решалась быть обличьем города, словно крестьянин,
который, возвращаясь в родные места, освобождается по дороге от городского
своего щегольства, постепенно - чем ближе деревня,- превращаясь в сельского
оборванца.
Домишки предместья вместе с окнами своими утонули и запропастились в
буйном и путаном цветении небольших садов. Позабытые огромным днем, буйно и
тихо разрастались всякие растения, цветы и сорная трава, радуясь передышке,
которую могли прогрезить за пределом времени на пограничьях нескончаемого
дня. Громадный подсолнух, воздвигнувшись на могучем стебле и больной
слоновой болезнью, доживал в желтом трауре последние печальные дни жизни,
сгибаясь от переизбытка чудовищной корпуленции. Однако наивные слободские
колокольчики и перкалевые невзыскательные цветки беспомощно стояли в своих
накрахмаленных розовых и белых рубашечках, безучастные к великой трагедии
подсолнуха.
Спутанные дебри трав, бурьяна, зелени и репейника за полдень полыхают в
пламени. Звенит сонмами мух послеполуденная дрема сада. Золотое жнивье
кричит на солнце, как рыжая саранча. В ливневой огненной гуще трещат
кузнечики; стручки семян тихо взрываются, точно сиганувшие кобылки.
К изгороди шуба травы воздымается выпуклым горбом-пригорком, словно бы
сад перевернулся во сне на живот и тяжкие его мужицкие плечи дышат земляной
немотой. На этой спинище сада буйная бабья расхристанность августа
учудовищнилась глухими провалами громадных лопухов, разметалась
поверхностями косматой жести листьев, наглыми языками мясистой зелени.
Вылупленные пролеточные верха лопухов таращились тут, как широко рассевшиеся
бабы, полупожранные ошалелыми своими юбками. Тут палисадник отдавал задарма
дешевейшую крупу дикой сирени, смердящую мылом
крупную ядрицу подорожника, дикую сивуху мяты и разную распоследнюю
базарную чушь августа. А по другую сторону забора, за чащобой лета, где