"Михаил Шолохов. Рассказы, очерки, фельетоны, статьи, выступления (ПСС том 8)" - читать интересную книгу автора

сорок два человека советских военнопленных, в лагерь Б-14, неподалеку от
Дрездена. К тому времени в этом лагере было около двух тысяч наших. Все
работали на каменном карьере, вручную долбили, резали, крошили немецкий
камень. Норма - четыре кубометра в день на душу, заметь, на такую душу,
какая и без этого чуть-чуть, на одной ниточке в теле держалась. Тут и
началось: через два месяца от ста сорока двух человек нашего эшелона
осталось нас пятьдесят семь. Это как, браток? Лихо? Тут своих не успеваешь
хоронить, а тут слух по лагерю идет, будто немцы уже Сталинград взяли и прут
дальше, на Сибирь. Одно горе к другому, да так гнут, что глаз от земли не
подымаешь, вроде и ты туда, в чужую, немецкую землю, просишься. А лагерная
охрана каждый день пьет, песни горланят, радуются, ликуют.
И вот как-то вечером вернулись мы в барак с работы. Целый день дождь
шел, лохмотья на нас хоть выжми; все мы на холодном ветру продрогли как
собаки, зуб на зуб не попадает. А обсушиться негде, согреться - то же самое,
и к тому же голодные не то что досмерти, а даже еще хуже. Но вечером нам еды
не полагалось.
Снял я с себя мокрое рванье, кинул на нары и говорю: "Им по четыре
кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра
через глаза хватит". Только и сказал, но ведь нашелся же из своих какой-то
подлец, донес коменданту лагеря про эти мои горькие слова.
Комендантом лагеря, или, по-ихнему, лагерфюрером, был у нас немец
Мюллер. Невысокого роста, плотный, белобрысый и сам весь какой-то белый: и
волосы на голове белые, и брови, и ресницы, даже глаза у него были белесые,
навыкате. По-русски говорил, как мы с тобой, да еще на "о" налегал, будто
коренной волжанин. А матершинничать был мастер ужасный. И где он, проклятый,
только и учился этому ремеслу? Бывало, выстроит нас перед блоком - барак они
так называли, - идет перед строем со своей сворой эсэсовцев, правую руку
держит на отлете. Она у него в кожаной перчатке, а в перчатке свинцовая
прокладка, чтобы пальцев не повредить. Идет и бьет каждого второго в нос,
кровь пускает. Это он называл "профилактикой от гриппа". И так каждый день.
Всего четыре блока в лагере было, и вот он нынче первому блоку
"профилактику" устраивает, завтра второму и так и далее. Аккуратный был гад,
без выходных работал. Только одного он, дурак, не мог сообразить: перед тем
как идти ему руку прикладывать, он, чтобы распалить себя, минут десять перед
строем ругается. Он матершинничает почем зря, а нам от этого легче
становится: вроде слова-то наши, природные, вроде ветерком с родной стороны
подувает... Знал бы он, что его ругань нам одно удовольствие доставляет, -
уж он по-русски не ругался бы, а только на своем языке. Лишь один мой
приятель-москвич злился на него страшно. "Когда он ругается, - говорит, - я
глаза закрою и вроде в Москве, на Зацепе, в пивной сижу, и до того мне пива
захочется, что даже голова закружится".
Так вот этот самый комендант на другой день после того, как я про
кубометры сказал, вызывает меня. Вечером приходят в барак переводчик и с ним
два охранника. "Кто Соколов Андрей?" Я отозвался. "Марш за нами, тебя сам
герр лагерфюрер требует". Понятно, зачем требует. На распыл. Попрощался я с
товарищами, все они знали, что на смерть иду, вздохнул и пошел. Иду по
лагерному двору, на звезды поглядываю, прощаюсь и с ними, думаю: "Вот и
отмучился ты, Андрей Соколов, а по-лагерному - номер триста тридцать
первый". Что-то жалко стало Иринку и детишек, а потом жаль эта утихла и стал
я собираться с духом, чтобы глянуть в дырку пистолета бесстрашно, как и