"Юлия Шмуклер. Витька Пальма (Рассказ)" - читать интересную книгу автора

чертежника, который мне нравился, потому что ходил не в форме, а в
сатиновом мятом халате, высоко поднимать брови и глядеть на меня, как на
вошь, ползающую по интеллигентной даме. "Зачем вы пошли сюда?" - спросил
он меня однажды, ибо ему, по-видимому, было ясно, что я не собираюсь лихо
водить электровоз, поглядывая из окошечка на жезл начальника станции, а
может быть, даже не собираюсь проектировать освещение на подстанциях, две
лампочки туда, три сюда - работа непыльная и выгодная, мечта
распределяющегося.
"Да ладно вам, - хотелось мне сказать ему, - не знаете, что ли", - но
вместо этого я, конечно, пробормотала, что вот, очень любила физику, но
раз не вышло, не все ли равно, железнодорожный или сталеварейный.
Он глубокомысленно покачал головой, осуждая, а я, чувствуя, что
дальнейшие объяснения вредны, и помня, что в Ленинке меня ждет "Что такое
жизнь с точки зрения физики" Шредингера, откланялась как могла мирнее, и
побежала в мой любимый общий зал, где столько вечеров провела под зелеными
абажурами.
И, закончив книжку, я, чтобы сделать этот замечательный день поистине
незабываемым, купила на улице большую дорогую плитку шоколада "Слава" и
сожрала её целиком, в один присест, стоя на набережной, против стройной
Румянцевской библиотеки - ветер с реки, плитка шоколада в руке, опьянение
от множества потрясающих и таких простых мыслей большого ученого, и
надежда, что может я, тоже, когда-нибудь, что-нибудь, хоть маленькое...
Надеяться, вообще говоря, было не на что: ни в одной из тех книжек с
завлекательными научными названиями, которые я во множестве покупала, я не
понимала ни звука - если не считать внезапных прояснений, когда все вдруг
оживало и как бы кивало мне со страницы - но тут же закрывалось опять, и я
убеждалась, что судьба правильно определила меня в железнодорожную клоаку,
сидеть мне в ней не пересидеть. Надо было плюнуть на эти слюнявые мечты,
примириться, не терзать себя понапрасну - я же, непоследовательно, с
ненормальным упорством, ездила вечерами в университет, на Ленинские горы,
слушать лекции, читаемые для заочников, и обманув каким-нибудь образом
бдительность стражей, сидела в амфитеатре большой Северной аудитории,
совсем как настоящая студентка, и слушала, как у огромной доски бубнит
свою лекцию увялый пожилой доцент, конечно, лучше наших кочанов, но, в
целом, из той же когорты.
В его изложении моя сверкающая наука превращалась в некое паукообразное
занудство, будто физику так и делали подобные доценты, а не великие мира
сего с сильно звучащими именами, вроде Шредингера, Вора и Эйнштейна -
последний, кстати, был только что разрешен для изучения, а до того,
стараниями тех же доцентов, сидел под запретом, то ли как проводник
сионистской идеологии, то ли просто как буржуазный идеалист - уж не помню
сейчас.
Но по дороге домой, в пустом вечернем метро, с редкими парочками,
доцеловывающимися по углам, и пьяными, спящими в неудобных позах, страшная
мысль вдруг пронзала мой мозг: а что, если не они все дураки, а я одна
дура? Спросить было не у кого. Существовали, правда, четыре гениальных
еврея, принятых в тот год физфаком в свое лоно - Рубинштейн, Каплан,
Янкелевич и Гофман (фамилии их я выискала в списках), но никто из них на
моем жизненном пути не попадался, а прочим я не поверила бы.
Ах, Каплан, Рубинштейн, Янкелевич и Гофман!