"В сорок первом (из 1-го тома Избранных произведений)" - читать интересную книгу автора (Гончаров Юрий Даниилович)1Среди ночи мать разбудила Антонину. Как у всех старых людей, сон ее был некрепок и чуток, к тому же долголетняя слепота изострила ей слух, — она-то и расслышала первая низкий, тяжелый гул, слитый из многих отдельных, таких же низких, тяжелых гулов, хотя был он далек и едва проникал в хату, задержанный стенами и стеклом двойных оконных рам. Антонина, — как спала, в рубашке, накинув только шалевый платок, — вышла из хаты, за палисадник, на самую середку улицы; так, на пустом открытом месте, было лучше слыхать. Мать определила точно, — гул несло с большака, что проходит в нескольких верстах мимо деревни; большак гудел, скрежетал, словно длинный, чугунный мост; громыхание и скрежет медленно катились влево, в ту сторону, где лежала станция и районный город Ольшанск. Не впервой за последний месяц так гремел и скрежетал среди ночи большак, шли по нему на починку в тыл и передвигались куда-то по приказу командования танки, воинские автомобильные части, тащились скрипучие тележные обозы с эвакуированным людом, целые колонны эмтээсовских тракторов и комбайнов. Но впервые шум на шоссе был таким плотным, густым, осадисто-тяжким и тревожным. Что это — как прежде, работяги-тракторы, отходящие тылы наших войск? Или это прорвались Антонина, не чувствуя телом холода, вслушивалась, сердце ее ныло, болело от грохота и скрежета, раздиравших ночную тьму. Неизвестность всегда хуже всего; уж лучше бы знать про беду, какая бы она ни была, чем вот так стоять во тьме, на улице деревни, где не осталось мужиков и парней, где всё сейчас только на ней одной, колхозной председательнице, и вот так гадать, думать, теряться в догадках… Ничего не могли разъяснить Антонине грохочущие в ночи звуки, короткие вспышки пепельно-бледного и розоватого света, возникавшие над горизонтом. Прозябшая, она вернулась в темную хату. Мать уже не лежала на печи, была на ногах, двигалась осторожно в потемках, что-то делая. Сколько уже лет мать была слепой, пора бы привыкнуть, но Антонина всякий раз как-то заново удивлялась, если мать начинала что-нибудь делать, даже стряпать, в темной хате. Как же без огня-то? Все, зрячая, забывала — на что ей, незрячей, свет! Мать тихо, вроде бы неспешно, вынимала из укладки вещи, ощупывала, определяла, что взяли ее руки, раскладывала по кучкам. — Что вы это, мама, зачем? — спросила и тут же, еще до ее ответных слов, уже сама все поняла Антонина. — А это я — если уходить придется… чтоб не впопыхах… Спать я уже не могу, вот и соберу, сложу, что надо… Зимнее надо взять, валенцы… Ты мешок мне дай, тот, новый, с-под проса. Я в него все зимнее покладу, и будет оно в одном месте… Антонина с матерью ни разу не говорили прежде, как они поступят, если подойдет фронт. Антонина просто знала, — как нечто такое, что ясно само собой, — что надо будет уходить с последними нашими войсками. Выходит, то же думала про себя и мать. Всегда у нее было так, что она наперед, без открытых слов, готовилась к возможным событиям жизни, почти верно угадывая, какая может выпасть судьба. Все предчувствия своей души она принимала кротко, без протеста, даже если то, что ей виделось впереди, было горьким и страшным. Так, когда отца Антонины поставили председателем артели, а в Моховом, по соседству, раскулаченные подстрелили тамошнего председателя, она и для отца стала ждать скорой и неминуемой беды, и действительно, зимой лошадь притащила в деревню сани с его мертвым телом. Отчего случилась его смерть — так и осталось в неизвестности, хотя районная милиция дознавалась старательно. Может, напали на него по дороге, — было кому напасть, такие тогда были года, немало имелось кругом обиженных, таивших злобу, желавших посчитаться; может, сердце его само остановилось, — оно у него болело иногда, да только полечиться у врачей все ему было некогда, недосуг. Когда потом, года три спустя, на председательскую работу поставили Антонину, мать, вот так же приготовленно, кротко, стала ждать беды и для нее: отплатили отцу — и ей за давние его дела отплатят. Или уж за свое за что-нибудь. Время наступило уже другое, ниоткуда ничего худого ждать было нельзя, напротив — деревенская жизнь ладилась, рос достаток, Антонину ценили — и люди, и начальство, в газетах печатали ее фото, в районном городе, в областном центре на всех совещаниях всегда она сидела в президиумах, а мать все жила со своей молчаливой приготовленностью к худому концу, к беде… Война началась — никто, ни один человек не думал тогда, в те первые дни, что так нежданно совсем обернется, не мы на германскую землю, а они сюда к нам придут, в самую российскую глубь. А мать при первых известиях уже и к такому повороту приготовилась, и ко многим смертям, что понесет простой русский люд, заранее, наперед всех жалея, втихомолку, про себя, оплакивая деревенских мужиков и парней, их семейства, малых детей, которым оставаться сиротами… — Что вы, мама, так всегда и загадываете на одну плохую сторону! — принималась порой спорить с ней Антонина. Ее сердили вера в приметы, в сны, эти постоянные горестные предчувствия и ожидания матери: если гроза — непременно запалит коровник или конюшню, если где-то открылся коровий мор — значит, и сюда, в деревню, дойдет; счетовода нового в контору приняли — гляди, Тонюша, зорчей, как бы не запутал тебя, в судебное дело не утянул… А если случалось в район или в область с артельными деньгами поехать — тут уж чего только не мерещилось матери: и ножи, и кровь, и непременное убийство… — Ох, деточка, ты еще мало пожила! — неизменно отвечала мать. — Вот поживи с мое. Радость — она не торопится, схороненная не знай где лежит, а беда — саранчиной тучей летит… Последняя неделя подтверждала только одно: вот-вот — и фронт будет тут. День и ночь тянулись по большаку подводы с беженцами и пеший люд, — уже не из дальних, незнаемых, а из совсем близких мест: сумских, черниговских, брянских; позавчера и вчера густо повалили военные санитарные фуры с ранеными, прямо из боя, солдатами, армейские зеленые повозки с военным имуществом, в расщепах на дощатых бортах от пуль и осколков. Из райкома секретарь Николай Иванович, хотя и в околичных, намекающих, — нельзя ведь по телефону в открытую, не для всеобщих это ушей, — но все же в достаточно определенных выражениях предупредил Антонину, чтоб колхоз был наготове, ждал сигнала; пока еще не время, но может обернуться и так… На что оставалось надеяться после всего этого? Но даже и в этот ночной час, под тревожный гул переполненного людьми и машинами большака и полыханье фронтовых зарниц, Антонина не могла окончательно поверить, что все-таки придется кидать все, что строили, ладили, наживали всем колхозом годами, и вот этот свой дом, огород, палисадник с молодыми вишнями, и уходить куда-то от родных своих мест в неизвестную сторону. Матери, однако, она не стала возражать, — пусть занимается вещами, укладывает мешки: в деле, в работе всегда душе легче. А там ведь и разложить обратно недолго… Она даже мешок послушно достала из сенец, хороший мешок, большой, крепкий. Мать о нем правильно вспомнила: в него можно много затолкать — и валенки, и полушубки, и кофты все, и черное драповое пальто на шерстяном ватине, что совсем недавно, перед прошлой зимой, сшила себе Антонина, и не у местной какой-нибудь портнихи, мастерицы-самоучки, как раньше, а в областном городе, в дорогом ателье, где ей сначала долго показывали разные журналы с картинками, чтобы она могла выбрать по своему вкусу самый модный фасон. Сна уже не было никакого, какой мог быть сон под этот тревожный гул на большаке, да и ходики показывали время, близкое к рассвету. Антонина завесила окна, как приказано было делать в деревне еще с лета, засветила керосиновую лампу. Из тьмы выступили печь с прислоненными к ней ухватами, лавка с ведрами и чугунами, стол в простенке между окнами, накрытый домотканой скатеркой с вышивкой. Мысли Антонины двоились: заняться ли хозяйством (в сарайчике корова, поросенок, куры на насесте, все ждут корма, скоро начнет голодно мыкать корова, повизгивать поросенок), или же помочь матери: не перебрать ей одной всех вещей. Но тут застучали щеколдой наружной двери, — кто-то спеша, не удерживая своего волнения, вызывал Антонину на улицу. Она вышла. У порога стояла Раиса, заведующая колхозным клубом; хоть и темно было, Антонина сразу угадала ее по светлым крашеным волосам: в деревне одна Раиска красилась так перекисью водорода, до полной белизны, а волосы носила распущенными по самые плечи; деревенские женщины ее осуждали, но Раисе было наплевать: мода! — Антонина Петровна, вы что ж это, иль не слышите, на шоссе какой шум! Голос у Раисы был трясучим, похоже, что и всю ее колотила дрожь. — Слышу, как не слыхать, стекла в хате звенят… То, что Раиса была испугана и даже не могла это сдержать, как-то помогло Антонине подавить в себе волнение и отвечать ей подчеркнуто спокойно, твердо. С Раисой она была уже не просто Антониной, какой стояла перед этим в ночной рубашке, прикрывшись шалью, в одиночестве на улице, какой была с матерью в хате и еще секунду назад, сдвигая изнутри дверную щеколду. Раиса прибежала к ней, как к председательнице, главной на деревне власти, и Антонина знала, чувствовала, что перед деревенскими надо быть твердой, нерастерянной, как велят ей долг, положение и звание. — Антонина Петровна, послать бы туда кого, узнать… Страшно, Антонина Петровна! Может, это уже немцы? — Ну, конешно, так вот прям и немцы! — сердито, обрывая Раису, чтобы тем самым оборвать и ее и свой собственный страх, ответила Антонина. — В конторе Нюрка у телефона. Из района б позвонили, если что. Шум — ну и что, шум? Значит, так надо — шуму быть. Какая-нибудь часть идет на машинах, а ты — немцы! Иди-ка, досыпай, утро вечера мудренее. А утром узнаем — что и как… — Ох, Антонина Петровна, что вы, до утра-то сколько еще времени! — быстрым, трясучим шепотом зачастила Раиса. Лицо ее во тьме белело заодно с крашенными в лен волосами, ничего больше нельзя было различить, но Антонине казалось, что она видит, как у Раисы трясутся губы, которые она всегда жирно мазала алой помадой. — Я уж у всех была, Антонина Петровна, никто не спит, все проснувшись сидят. Пойдемте в контору, Антонина Петровна, позвоним в район, чего ж так дожидаться? Может, там знают, команду какую дадут! Антонина и сама уже понимала, что надо звонить, что-то предпринимать, как-то действовать. — Подожди, — сказала она Раисе. Она вернулась в хату, быстро оделась, натянула на ноги сапоги, жакет поверх платья, — очень уж свеж был сырой уличный сентябрьский воздух. Захвативший Раису страх имел свои причины, и Антонина нисколько ее не осуждала. Раисе было всего двадцать лет, энергии ее хватало на все, с избытком, не только на клуб, — на деревне она была самой активной комсомолкой, непременной участницей всех общественных дел: подписывала колхозников на займы, состояла в разных проверочных комиссиях, выпускала колхозную стенгазету. Вдобавок, весной, когда она как заочница ездила в областной город на экзамены в институт, она расписалась там в загсе с лейтенантом, только что окончившим училище, — такая получилась у них скоропалительная любовь, и лейтенант этот приезжал сюда, в Гороховку, показываться — в своей новенькой красивой форме, с петлицами, отороченными золотым кантом, алыми «кубарями», желтым скрипучим командирским ремнем. Все в округе его видели, каждому было известно, что Раиска жена лейтенанта Красной Армии, и она считала и давно, как только стал приближаться фронт, говорила, что, если сюда придут фашисты, они, конечно, схватят ее в числе первых и будут мучить и казнить. Смерти, говорила, она не боится, если к тому ж смерть быстрая, но вот пытки и насильничанье — это ужасно, она не вынесет. В газетах приводили такие случаи, и у Раисы всякий раз, когда она представляла себе, что с ней будет, бледнело, обращалось в мел лицо и выступали веснушки, которые она старательно сводила кремами и скрывала под пудрой. |
|
|