"Иван Михайлович Шевцов. Соколы (очерки)" - читать интересную книгу автора

встречи, но, оказывается, Герасимов с подачи Сокольникова ее читал. Там речь
шла об искусствоведах-космополитах, певших отходную батальному жанру в
искусстве как "обветшалому и уже никому не нужному". Герасимов мило
улыбнулся, протянул мне пухлую, мягкую руку и сказал:
-Хорошая статья, правильная.
- И тут же без запинки, скользнув быстрым взглядом на Сокольникова,
пригласил: - Вы приходите ко мне на улицу Левитана... с Михаилом
Порфирьевичем.
Я был польщен неожиданным приглашением. Работы Александра Михайловича я
знал: широко тогда распространялись его "Ленин на трибуне". "На страже
Родины" (Сталин и Ворошилов в Кремле). Но мне особенно нравились его "Мокрая
терраса" и "Пионы".
Через несколько дней мы с Сокольниковым прибыли на улицу Левитана к
небольшому и неприметному, скромному особняку в два этажа, напоминающему
загородную дачу. Таким мне показался частный дом президента Академии
художеств. Он делился на две половины. Первая, так сказать, парадная в два
этажа была обиталищем жены и дочери художника, а также "нахлебников" -
сестры жены и ее мужа. Вторую половину дома занимала просторная, высотой в
два этажа мастерская. Она поразила меня какой-то безалаберностью,
преднамеренной неухоженностью, нарочитой простотой и


276

беспорядком. Особенно удивляла спальня хозяина, отгороженный холстом угол. В
ней деревянный жесткий диван, покрытый тюфяком, одеяло, подушка, у ног
медвежья шкура. Очевидно, поэтому знакомые и друзья называли спальню
"медвежьим углом". В стене вколочены гвозди, на которых висят выходные и
повседневные костюмы хозяина, то есть весь его гардероб. В мастерской
многопудовая хрустальная люстра, мольберты, краски, и штабеля картин и
этюдов. Среди них меня приятно поразило огромное горизонтальное полотно -
цветущая степь. Без неба, без горизонта - просто живой кусок ярко, броско
написанною разноцветья, разнотравья, над которым стремительно проносятся
ласточки, касаясь крылом колокольчиков и ромашек. Этакая полнозвучная,
звонкая, певучая картина, от которой захватывает дух и замирает сердце. Она
могла украсить любую, самую престижную галерею или музей изящных искусств. Я
смотрел на нее, не отрывая восторженных глаз, как вдруг Александр
Михайлович, с жестокой досадой сказал:
-Вот, не берут. Теперь это не модно. Что ж, остается -разрезать на
куски, на полдюжины отдельных картин.
-Да что вы, Александр Михайлович? Испортить шедевр! - пылко возразил я.
За рюмкой коньяка мы говорили об искусстве, о нездоровых тенденциях в
живописи. Обнаружилось полное единомыслие между нами. Разговор был
откровенный и доверительный. А время было не простое, время идеологического
раздора, хрущевско-аджубеевского лихолетья, шатаний и неопределенности,
расплывчатых, зыбких позиций. Властолюбивый, по-крестьянски мудрый Герасимов
подсознательно чувствовал надвигающуюся беду, догадывался, что она коснется
и лично его, что он не усидит в президентском кресле, и это тревожное
сознание приводило его в ярость и уныние. И все же он не собирался отступать
со своих позиций борца за реалистическое искусство, не допускал и мысли о