"Юлиан Семенович Семенов. Пароль не нужен. (Штирлиц, 1921-1922)" - читать интересную книгу автора

Кульков подымал людей в атаку!
Шумят люди, ругаются, а как же иначе?! Командир - он и есть командир,
его надо со всех сторон обсмотреть, чтобы потом в боевой кампании конфузу
не вышло!
Василий Константинович Блюхер молча сидит на раскладном стульчике
чуть поодаль. В английском мундире, без орденов, быстро сосет мундштук,
перебрасывая его из одного угла рта в другой. Иногда только по лицам
глазами зырк, зырк, и снова будто совсем чужой здесь. Только чем дольше
слушает, тем больше голову бычит.
На середину схода выскакивает Колька-анархист. Клеши широки, словно
Черное море, бескозырка на затылке блинчиком.
- Братва, слушай меня!
Кольку-анархиста любят слушать, потому что говорит он грамотно, с
непонятностями и паузами, а это мужику уважительно, будет над чем потом
помозговать.
- Кто там как, - возглашает Колька, - а я вправду-мамульку в глаза
режу! Кулькова год знаю. Много в нем молчания, и голос у него чахоточный.
А командир - он кто? Он орел| Он голосом должен играть, как оркестрант
роялем! Обратно же что? Обратно же весьма в нем инициатива прижатая. Тихая
в нем инициатива, как вошь на трупе. А великое царство всемирной свободы
не утвердишь на земле, если тихонько ползти да с оглядкой. С оглядкой надо
борова резать, чтобы он хрипом нервы не будоражил, а буржуя следует брать
на голос - и ура, инициатива! Посему отвожу персонально Кулькова, сохраняя
к нему дань уважения как к бойцу рядового профиля.
На смену Кольке, который уходит вразвалочку, понятливо и ехидно
подмигивая партизанам, поднимается из первого ряда старик Иннокентий
Суржиков. Перед тем как начать говорить, он долго переминается с ноги на
ногу, тщательно оправляет бороду. Партизаны шутки шутят, посмеиваются,
гадают, чего это Суржиков изобретает: он сроду больше трех слов связать не
умел! Дрался, правда, хорошо. А как же ему иначе драться, когда белые его
сынов зарубили?
- Вот чего, - начинает Суржиков скрипучим голосом, - когда нас
Семенов в прошлом году гнал и лупил, мы с Кульковым сопками убегали. Он
поранетый, и я, обратно, с двумя дырками в груди. Осень. Солнышко днем
светит, грязь мягкая становится, вроде перины. Кто себя не переможет,
ляжет в грязюку отдохнуть - так ночью мороз вдарит, и пропал человек,
вмерз в грязь, зенки полопались. Нес меня Кульков на себе, волоком
волочил, в грязь лечь не давал, а я стоном у него просился.
- Ладно, чего там, - досадливо говорит Кульков, по всему видно,
чахоточный, из рабочих; руки у него тонкие, в груди впалый и черные
точечки на лице от металлической гари.
- Ты погоди, - машет рукой Суржиков, - не тебе говорю, а обществу.
Шли мы через сопки, и такая у меня стала наблюдаться тоска, что я в себя
дых мог сделать, а из себя уж сил не хватало. Помираю, и весь разговор. А
Кульков сам дохнет, а меня тащит, кровью харкает и все говорит: <Потерпи,
вона хутор рядом собаки лают>. А я ничего не слышал, кроме звона в
собственных ушах, да и не было там никакого хутора, это успокаивал он меня
просто-напросто. Так что молодой ли он, старый - это другой разговор, а
жизнь он мне тогда спас. Иной старый пес только лаять и может, а зубов,
чтоб укусить, нет, скрошилися напрочь.