"Двойной узел" - читать интересную книгу автора (Соколовский Владимир Григорьевич)ГЛАВА VIIПопов долго читал изъятое Семакиным из архива дело, хмурился от напряжения, отчего смешно двигались острые уши. Потом сказал: — Куда они столько хлеба могли девать? — Ума не приложу, — развел руками инспектор. — Не вижу я, Михаил, никакого выхода из этого дела. Разве сапожника начать искать? Ты ходил по адресу? — И ходить не стал, — ответил Семакин. — Снесли давно эту улицу, я город хорошо знаю. Да и что толку? Ну найдем мы его, а он нам снова набрешет. Тем более — время упущено. — Ну, не знаю тогда, — пожал плечами следователь. — А я знаю? Ночами, если честно, не сплю — думаю. Там люди, между прочим, погибли. Да кто, может, от голода. У меня мать от него в войну умерла, а меня в детдоме еле выходили, когда сюда привезли. Я ведь ленинградский. Хотя, впрочем… никогда после того там не бывал. И хочется, да все, вишь, дела. — Он вдруг смущенно заулыбался, но тут же провел рукой по губам, стер улыбку. — Сержусь я на тебя, Юра. — А что я могу сделать? — простонал Попов. — Мне уж теперь новое дело дали. По взяткам. Так что положение, сам видишь, ты уж извини, придется пока тебе самому. — Как новое дело? — резко спросил Семакин. — А старое? Быстро это у тебя делается. — Как есть! Да и если уж откровенно, не больно я в него верю, Миша. — Вон оно что! — сквозь зубы сказал инспектор. — Верите, не верите. А людей-то убили! — Да ты не сердись! — успокаивал его Попов. — Я помогу тебе, помогу. Ну что мне сделать, говори!.. — Ничего не надо делать! — отрезал капитан. — Я уж сам как-нибудь. — Ну вот. Обиделся. А зря, между прочим. Дело-то все равно в моем производстве. И я занимаюсь его расследованием, как могу, конечно. У тебя что, задумки, версии есть? Что дальше-то? — Да вот, — остывая, сказал Семакин, — адресочек один раздобыл, понимаешь. — И протянул листок. Попов взял у него бумажку, прочитал вслух: «Майор в отставке Филимонов Илья Иванович. Ул. Клары Цеткин, дом…» — Ну, действуй. Филимонов жил на пятом этаже серого грязного пятиэтажного дома. Он сам открыл Семакину дверь — высокий румяный старик, с аккуратно зачесанными назад волосами, в выцветшей военного покроя рубашке. Тяжелый подбородок, крупные солдатские складки на щеках. Он угрюмо уставился на Семакина. — Слушаю вас? Инспектор вынул удостоверение, показал. Филимонов вроде смягчился немного: — А, из органов? Проходите тогда. Провел Семакина на кухню, посуровел снова: — Почему, товарищ, запаздываете? — Куда? — растерялся капитан. — А вот туда! Второй год, понимаете, общественность пишет в органы письма, чтобы приняли меры к длинноволосикам, которые нарушают общественный порядок возле дома, и в подъездах, а вы и в ус не дуете! Вот, полюбуйтесь — удосужился в конце второго года появиться! Вы будьте спокойны — я этого так не оставлю, есть, есть задумка в Совмин написать. Полетят, полетят звезды! Филимонов разволновался, трясущимися руками стал прикуривать папиросу. Семакин чувствовал себя крайне неловко. А старик все кричал про общественность, которую он возглавляет в борьбе с длинноволосыми, ничего больше не знающими, кроме как нарушать. Наконец капитан не выдержал. — Илья Иванович! — жестко сказал он. — Вы меня не поняли. Я к вам по делу. Как к оперативному работнику. Бывшему. Так что извините. Я передам, конечно… Филимонов встрепенулся, замер на секунду, затем посмотрел внимательно на Семакина и на цыпочках вышел из кухни. Появился через минуту: шею стягивал узкий армейский галстук, на плечах топорщился старый темно-зеленый китель. Встал перед Семакиным, откашлялся, сдавленно произнес: — Я готов. Попрошу в комнату. Выслушав инспектора, он долго тер лоб, потом закурил и сказал: — Боюсь, что вряд ли смогу быть полезным. Я к этому делу никогда больше отношения не имел. Хотя, помню, от унижения зубами скрипел тогда — какие сволочи, а? А мы их ну ни в какую взять не можем. Неужто они снова вывернулись? Это надо же, двоих человек зараз пристукнуть! Правда, насчет того, что это обязательно та банда должна быть, бабка еще надвое сказала, тем более что молодого там видели, говорите. Вот про старшего лейтенанта вы мне большую новость сказали. Ну, ладно! Попробую, чем могу, как говорится. Есть мыслишка. Я распространяться пока не буду, получится — ладно будет, а не получится — какой с меня спрос! И то говорят, что старый конь, мол, борозды не испортит. Вы телефончик-то оставьте на всякий случай — звякну на днях, даст бог. Семакин вернулся в управление. Надо было готовиться к министерской проверке. По правде говоря, он очень ждал звонка. Но ни на второй, ни на третий день, ни на четвертый Филимонов не позвонил. На пятый день в телефоне прошелестел тихий голос: — Это я, майор Филимонов, не припомните, случаем? Инспектор чуть не выронил трубку. Закричал: — Ну, что? Как наши дела? — Дела-то? Да так, продвинулись маленько. Надо бы нам в одно местечко вместе скататься. Возражать не будете? Полезное знакомство можете завести. — Я сейчас, сейчас! — крикнул Семакин. — Вы откуда звоните? — Я звоню из автомата на углу вашего здания и жду вас там же сию минуту. — Иду! — Семакин бросил трубку и кинулся в канцелярию расписываться в книге ухода. Скатился по лестнице, вынырнул на улицу. Тут же его цепко ухватили за локоть. — Здравствуйте, товарищ! — Куда ехать-то? — переводя дыхание, спросил Семакин. — Да ехать порядком надо. За город, в Зарецк. …Машина остановилась перед двухэтажным восьмиквартирным домом. Инспектор помог Филимонову выйти, таинственно шепнул: — Вы уж извините, машину опергруппа ждет. Старик выпрямился, насупился, обошел машину спереди. Остановился возле дверцы, протянул шоферу руку, гаркнул торжественно: — Успехов вам, товарищ! На первом этаже было три квартиры. Филимонов подошел к одной из дверей, нажал пуговку звонка. Тот звякнул коротко и пронзительно. Дверь открылась, выглянула пожилая женщина. — Мы к соседу вашему, — сказал старый оперативник, оттирая ее плечом. — Он дома? Женщина посторонилась, и они вошли в квартиру. Комнатешка маленькая, низкая, с железной кроватью в одном углу и обшарпанным столом в другом. За столом сидел тощий небритый субъект и ел кильку, бросая головы и хвосты в пол-литровую банку. Рядом стояла откупоренная, но еще не початая бутылка «Вермута». Человечек был верный, сморщенный, лет шестидесяти. Увидав посторонних, он буркнул: — Кто такие? Чего надо? — Из органов, — внушительно произнес Филимонов. Желтые глазки хозяина метнулись на потолок и застыли. — Насчет паспорта, что ли? Это уж у меня все в порядке, не беспокойтесь. — Он полез в карман пиджака, испачканными пальцами извлек оттуда трухлявую книжицу, протянул. Филимонов отвел его руку, вкрадчиво сказал: — Здравствуй, Мухомор. Тот пристально оглядел их обоих, прищурился: — Здравствуйте, коли не шутите. Давненько меня так не кликали. Кто такие есть? Кишка, ты, что ли? — Худая у тебя, Мухомор, память стала, сгубил ты ее этим вот делом. — Филимонов подошел к столу, постучал пальцем по бутылке. — Негоже старых знакомых забывать. Оперуполномоченный Филимонов. Мухомор немного помолчал, вспоминая, затем быстро вытер руки какой-то грязной тряпкой и, осклабившись, сунул старику дряблую ладошку. — Здорово! Опять по мою душу прискакал? Как вынырнул, ей-бо. А я тут живу, ни сном, ни духом. Старый опер глядел в окно, будто не замечая протянутой руки. Потом сказал: — Нехороший ты, Мухомор, человек. Ты зачем мне тогда, в сорок третьем, наврал, что никакого старшего лейтенанта знать не знаешь? Правду-то закосил, а? Расскажи-ка давай, ну. — А зачем тебе? — осторожно спросил Мухомор. — Да мне-то зачем! — махнул рукой Филимонов. — Вот, человек интересуется. Из органов. Убийство раскрывает. Да ты не трусь, чего тебе теперь бояться? — А я и не боюсь. Тридцать два года прошло — мне что было и что не было — все списалось. Но помогать вам не хочу и не буду. Старые, знаешь, счеты. — Будешь. Я к тебе, Мухомор, как к человеку сегодня пришел, и это ты понимать должен. Мне через месяц шестьдесят девять стукнет, а я пять суток спать не ложился — все тебя искал да рыскал. Ты уж это поимей в виду. И человека, — он показал на Семакина, — не огорчай, ох не огорчай, большой это человек. — А ты меня не пугай! Тогда не испугал — теперь подавно. Я, конечно, спрашивать не стану, как ты меня, старая ищейка, нашел. Я ведь — помнишь — в сорок четвертом отсюда дернул — да сел аж в Алма-Ате, по чужой ксиве. — Я знаю, — спокойно сказал Филимонов. — Только зачем, скажи на милость? Мухомор обмяк на табуретке, замотал головой. — Больно боялся тогда, начальник. Уж так боялся — волком по ночам выл, грудь царапал. Через полгода успокоился маленько. Только вдруг чую — цапает меня кто-то. Да потихоньку, да незаметно, да ловко так, — обезумел я тогда, рванул отсюда через весь Союз да в Алма-Ате на первой же карманной краже и попался. — Это я тебя цапал, — вздохнул бывший оперуполномоченный. — Не ушел — развалил бы тебя, пожалуй, данные кой-какие были. — Пусть так. А теперь — не будет у нас разговору. Зря тревожились. Я хоть и старый, а себе не враг. — Нет, враг! — Филимонов грохнул кулаком по столу. — Смотри, Пашка, знаешь ты меня! Тогда — ладно! Война была, всякое случалось, упустил тебя. А теперь не выпущу! Не только это — все твои дела на свет вытяну. А чем они пахнут — не тебе рассказывать. Это первое. А второе, — старик достал из кармана фотокарточку, которую взял в машине у Семакина. — Вот! Узнаешь? Мухомор глянул на фотографию, выронил ее. Подбородок его затрясся, он пытался рукой унять эту дрожь, но руки тоже не слушались — прыгали, прыгали… — Нн… нн… — мычал он. — Ннашли все ж таки. Не уж… за наши дела? Филимонов кивнул Семакину. Тот вышел, принес воды. Мухомор выпил и чуть-чуть успокоился. Даже приободрился. — Так, — пытливо вглядываясь в лица Филимонова и Семакина, сказал он. — Допустим, скажу теперь что-нибудь. Или не скажу. Толк-то будет? — Ничего не обещаю, — пожал плечами Семакин. — Хотя, думаю, что вам есть смысл рискнуть. Это, во-первых, помощь следствию, во-вторых, чистосердечное признание, в-третьих, давненько дело было, суд может и сроки давности применить. Хотя это уж им решать, не мне. Главный козырь у вас — признание, помощь следствию. Мухомор судорожно вздохнул, прикусил губу. Сказал глухо: — Мне теперь даже вспоминать о тех делах страшно. Всю жизнь в страхе за них прожил — вдруг, думаю, докопается кто. А теперь вот — хоть и боюсь, а все полегшее как-то. Ну, уговор в силе, значит? — осторожно спросил он. — Насчет признания, помощи следствию и прочее. Замолвите словечко? Филимонов вопросительно глянул на капитана. Тот кивнул. — Чертулов, значит, я, Павел Кириллович. Из местных — все здесь жил, за некоторыми изъятиями. Я в эту блатную бучу своей волей влез. Вроде все парнишки свои были — играли вместе, тому подобное, глядь: один на фабрику пошел, другой учиться, третий в красные командиры навострился, четвертый на углу стоит, «перышком» играет — вроде меня! Компания поначалу большая была, да мы уж лет в пятнадцать на свою тропочку втроем скатились — я, Леха Чибис, да Гено Ряха (ряшка здоровая была, красная — вот и прозвали). Валька Хан нас к себе сманил — он уж тогда вовсю среди воров крутился и срок успел отбыть; в нашем дворе жил. А песни пел — плакали мы, бывало. До того любили песни его слушать — я, Леха да Гено. А он попоет-попоет, потом на лавочку с нами сядет и давай про блатную жизнь рассказывать. Скокари, домушники, ширмачи — да уж так-то они хорошо живут! Не работают, рестораны, девки — «марухи» по-ихнему. Ну, тут глазки у нас заблестели: сведи да сведи нас, Валька, на «дело». Пообещал к пахану отвести. Привел — дом двухэтажный, внизу чистенько, аккуратно все, хозяин сидит в очках, чаек из самовара попивает. Вот, — Валька говорит, — Семен Кондратьевич, — пополнение к тебе привел… Семакин, тихо пристроившись в уголке на табуретке, слушал. Когда Чертулов перешел к рассказу о своих похождениях с неизбежными «марухами», «малинами», капитан с трудом подавил вспыхнувшее раздражение. Но перебивать Мухомора капитан не стал — пусть выговорится. Ничего не сказал старый уголовник о том животном, сосущем страхе, что преследует находящегося на свободе преступника и ежесекундно напоминает о неизбежной расплате. От него никакие «марухи» не спасают. А расплата — она все равно придет, никуда от нее не денешься. Так было и с этими тремя. Месяца четыре — больше редко бывает, это Семакин тоже знал! — срывали они «сладкие» плоды блатной жизни: воровали, пили, смеялись над работягами: вот, мол, ты работаешь, горб надрываешь, а я в один миг — раз! — и урвал труды твои! — …Первым посадили Генку. Три года. Почти сразу Вальку Хана зарезали. Свои же. Тут Леха Чибис и говорит: «Мура все, что Валька говорил. Мы с тобой уж второй год пошел, как воруем, и законы знаем, и все, а где ты видел, чтобы у воров дружба была? Вот мы с тобой сидим, пьем теперь, а случись что — топить друг друга начнем, только так! Вор вору — волк всегда должен быть, иначе он — сморчок! А шайки, баны, хазы наши, куда мы вместе сходимся, это для того, чтобы показать, как мы друг друга любим, когда вместе льем? Тьфу! Потому и собираемся, что никто порядочный с нами пить не будет. Ты не думай — я ни о чем не жалею, нам теперь назад дорога все равно заказана — враз дружки порешат. Мне жалко только, что не по той дорожке пошел — ширмач, ха! Мне бы побольше дельце состряпать, чтобы много сразу взять и — запасть до поры до времени. Я бы тогда ни перед чем не остановился — по трупам, по трупам бы полз!» Засмеялся я: да где уж нам! Настоящее-то дело — вон его сколь готовить надо, да вдруг сработаешь его, а тебя к стенке. Лучше уж потихонечку. Взглянул Леха только — как помоями облил. «Ты, — говорит, — Мухоморина, всегда убогим был, ну и живи как хочешь! А мое нутро простору теперь просит». И ушел. После того как-то не очень мы с ним. Тем более — через полмесяца меня «определили». В общем, встретились мы с Чибисом на Беломорканале. Это уж у меня, дай бог памяти, третья судимость была! Он такой же все: хитрый, страшный. Выйду, дескать, покажу я им. Запоют! И вот говорит мне как-то Леха: «В побег надо, Пашка, идти». Начали готовиться. Зимой дело было. Прокрались к машине, накидала на нас братва мусору с верхом — лежим, задыхаемся. Потом потряслись. Выехали из лагеря. По дороге шофер остановился. «Вылазьте!» — кричит. Вылезли, рады не рады. Сразу в лес шуганули. На тропинку выбрались, идем. Вроде днем ничего было, а к ночи — ужас как прихватывать стало. А тропка — ни дна ей ни покрышки! — все вьется да вьется себе. Слышь, говорю, Чибис, опорки мои распались, стой, перевяжу! Рубаху я изорвал, подметки подвязал, чтобы подошвы не отпали. А Леха: скорей, скорей! Даже передохнуть не дал, опять побрели. А пальцы-то на ногах у меня наружу выскочили, хряпают по подошве, как деревяшки. Взвыл я: видно, говорю Чибис, и кончиться мне здесь, уж ты один давай, дома будешь — мамане привет передавай, сын-то мол, Пашка-то… Чибис ко мне подошел, а я на снегу сижу, встать не могу. «Да, — говорит, — Мухомор, настигла тебя твоя доля. Ну, давай тогда! Не поминай лихом». Ушел, гад. И такая злоба меня взяла! Нет, думаю, Мухомор, негоже так жизнь-то отдать, постараться надо! И пополз по тропке. Рукава от телогрейки оторвал, ступни в них сунул. Сколько полз — не помню. Может, два часа, может, три. На дорогу тропка выскочила. Я тогда посередине-то лег. Место там людное, хоть на миру смерть приму. И уснул. Очнулся — лошадь надо мной храпит. Мужики какие-то бежат, орут. И загремел я обратно в лагерь, да еще срок за побег набросили… Освободился Мухомор весной сорокового года. Поселился у матери, устроился работать в сапожную мастерскую. Кто знает, как бы жизнь у него повернулась, не встреть он летом на толкучке Чибиса! С усами, в диагоналевом пиджаке, в галифе. Сразу и не узнать. Подкрался к нему Мухомор сзади, по плечу — хлоп! Чибис аж присел. Пошли в пивную, выпили. Чибис говорит: «Слушай, Мухомор, я за то, что сделал, перед тобой извиняться не собираюсь. Что толку вдвоем подыхать? А теперь — сколько ты за это дело получить хошь? Тыщу, полторы, две — ну? Помнишь, я тебе про свое дело толковал: раз, мол, — и в миллионщики. Устроился теперь в одно место. Так что есть деньги, есть! Ну, сколько тебе?» Поломался Чертулов, поломался, да на трех тысячах и сдался. Рассказывая это Филимонову и Семакину, он тоскливо вздохнул, виновато юркнул взглядом по их лицам, добавил тихо: «Слабый человек, куда деваться!» — И продолжал: — С той поры начал Чибис ко мне заходить. Он на железной дороге тогда работал — чего-то там принимал, отправлял, связи с другими городами имел — и бакшиш, понятно. Вот как-то вечером стучит. Открыл ему, а он в окошко через занавеску уставился — на двор смотрит. Постоял так минут десять, потом от окошка отошел и говорит: «Вроде отвязались. Ну, Пашка, давай по-быстрому, теперь сюда вот-вот нагрянут. Залетел я! Ты бумажки эти возьми, — из-за пазухи кипу бумаги вынимает, — и спрячь подальше, чтобы никто и подумать не мог. Если меня с ними возьмут — конец! До скорого!» И выскочил. Минуты через три слышу — шум, стрельба. Ну, думаю, Чибис, хлебать тебе опять баланду! Бумаги кирпичом в печке заложил, замазал, побелил, все честь по чести. И стал потихоньку Чибиса забывать. Тем более что скоро новый дружок у меня объявился — Петя Чушка, киномехаником в кинотеатре работал. Летом война началась. Тут уж кто бы плакал, а мы — нет. По слабому здоровью нас на войну не берут. Особо крупно не работали, но не голодали. Не голодали, да. Как-то летом сорок третьего, придя вечером домой, Мухомор обнаружил, что дверь его дровяника взломана. Зашел туда — подымается навстречу мужик, грязный, ободранный. «Привет, Мухомор! Не узнаешь? Ряха я». И был разговор. Ряха поведал свою горькую жизнь: и то, что в побеге уж скоро месяц — с дружком сбежал, друга в лесу оставил, а сам сюда, и то, что познакомился в тридцать девятом на пересылке в Свердловске с одной здешней девахой, адрес дала. «Придется тебе, Мухомор, завтра по этому адресу наведаться. А потом подходи к смолокурне — помнишь, маленькие куда бегали? Да осторожнее, а то дружок у меня отчаянный — пальнет из нагана, не дай бог». — А далеконько идти пришлось. На окраине я этот дом нашел. Барак двухэтажный. Захожу в комнату. Тип какой-то живехонько оболокея, мимо меня юрк! Я записку Ряхину бабе отдал. Гляжу: на столе бутылки. — Весело живешь, хозяйка! Махнула она рукой: «Да… Привязался вчера — пригласи да пригласи! И отказать не могла — завскладом, как-никак, по нынешним временам дело такое, считаться надо! Выпить хошь?» Дернули мы по стопцу. «Теперь, — говорит, — я на работу одеваться буду, а ты расскажи, как и что». Тут я в разведку решил пойти. Ты за что, спрашиваю, сидела? «О, какие подробности, — она мне поет, — да неужто вы наперед не знаете, что вам женщина скажет? Злые люди дела делали, а она ни при чем была». Поглядел я на нее, нет, не похоже, чтобы за тебя делали. Скорей ты под монастырь подведешь, тюлька! Она на тюльку походила: телом плотненькая, а лицо худое, нос острый, зубки маленькие. «Да ты, — говорит, — не темни, ты про дружка моего рассказывай. Где, что, как?» Некогда теперь, — отвечаю. На работу идти надо. А вот вечерком, часиков так в восемь — встретимся, пожалуй! Условились мы о месте и разбежались. Вечером они втроем: Мухомор, Чушка и Нинка — пришли к смолокурне. Ряха встретил их с дружком по побегу — Офоней. Выпили впятером. Ряха говорит: «Надо нам свое дело шуродить!» И начали они «шуродить». Совершат мелкую кражонку — и затаятся. Ряха стал жить у Нинки — крепкая у них тогда, по Мухоморьему домыслу, любовь завязалась. Так и лето прошло. — Сижу я как-то вечером дома, — продолжал Мухомор, — вдруг в фортку стук-стук! Я занавеску отдернул — стоит за окном военный, звездочки на погонах посверкивают. Смеется, рукой машет: открой! Я в сенки вышел, спрашиваю: вам кого? Да мне бы, мол, гражданина Чертулова такого повидать, дело к нему имеется! Открыл я дверь, а он меня отпихнул и в комнату. Я за ним. Вот, думаю, еще напасть на мою голову. А он повернулся: «Не узнаешь, Мухомор? Нехорошо, брат». Я онемел: Чибис! С чемоданчиком, в погонах старшего лейтенанта, с усами. Верно, — говорю, — люди толкуют, видать, что на войне быстро растут, не успел я оглянуться, как ты старшим лейтенантом стал! А он усмехнулся, на лавку меня толкнул: «Мухомором ты был, Мухомором и остался. На войне, брат, не так просто. Кто быстро растет, а кто — быстро умнеет, понял? Я вот поумнел, к примеру». В карман гимнастерки полез, документик достает. Я книжечку раскрываю: карточка вроде Чибисова, а вроде нет. И фамилия другая, я сразу ее не запомнил. Начал я тут догадываться, что к чему. Спрашиваю: что, похож был? Уж так, говорит, похож был, что и поверить трудно. И рассказывает. После лагеря попал Чибис на фронт и — на передовую. На третьи сутки грохнулся возле него снаряд. Очнулся уж в госпитале. Сперва думал, помрет, потом отлеживаться стал потихоньку. Тут уж и мысли разные появились. Первое — судимость снята, потому как до первой крови. Второе — в госпитале времечко есть оглядеться, подумать. Он того старшего лейтенанта приметил, еще когда с Курской дуги народ к ним поступать стал. Положили его в ихнюю палату, плох он тоже был, а мест тогда не выбирали, где свободно, туда и неси! Офицеры, солдаты — все вместе. Поглядел Чибис на него, усишки снова начал отращивать. А уж как этот старший лейтенант очнулся, они вообще друзьями стали — не разлей вода! Признавали, что схожи, но не путали, нет. Привыкли, видно. Опять же — говорок разный. Начали Леху на ноги подымать, к выписке дело подводить, а он и так, и сяк — то застудится, то ногу подвернет. Стали ребятишки косо поглядывать. А ему-то что! Охота в это пекло… Наконец дождался! Приходит этот старлей как-то в палату, расстроился: «Списывают меня, ребята, вчистую. Из-за контузии». А у Лехи аж круги перед глазами: списывают! Вчистую списывают! Подождал, пока офицеру комиссию окончательную не провели, да и толкует: «Разрешите, товарищ старший лейтенант, до станции вас проводить, все ж таки с одной палаты, скучно мне с вами расставаться, я уж и бутылочку припас». Тому и приятно, что уважают. Да я, дескать, не против с фронтовиком после госпиталя посидеть, я вот — домой еду, а тебе еще — шагать да шагать! Ну, Леха ему вкручивает: «Вы документы оформляйте пока, а я вас — вон в лесочке подожду». Пошел старлей под вечер из госпиталя, а Леха навстречу. Тот обрадовался: о! не забыл! Ну как, мол, — здесь прощаться будем или как? До дороги, дескать, дойти надо, там в лесочке и дернем! Ладно. Оттопали три километра — вышла тропочка к полотну. Отошли они в сторонку, сели, стали выпивать. А тот, дурак, радуется: меня, дескать, дома мамка с женой ждут, снова в своей деревне буду, поля у нас богатые, засею тем летом, хлеб ростить буду — вам, стране. Деток народим… Говорит это он, а Леху аж трясет: нервничает, оно понятно. Встал офицер, пошел вперед Чибиса. А Леха ма-аленький прутик железный припас. Ну, пруточек этот из сапога достал и — в темечко. Переодел лейтенанта в свою робу, с документишками кой-какими, чтобы уж сомнений не было, сам в его одежду переоделся. Подхватил его барахло и — на вокзал! Взял билет, чин чином до Москвы докатил, оттуда — на Горький. А с Горького — сюда махнул, уж на перекладных. Вот такие были дела… Я Чибису сказал, что Генко Ряха здесь. Он аж подскочил: «Как здесь? Давно освободился?» Да какое освободился! Так, вроде тебя. С одним корешом. Рассказал я ему все наши дела, и легли мы спать. Утром он говорит: «Давай сюда бумаги мои». И ушел. Пришел вечером, поздно, приказал собирать завтра весь шалман. Назавтра вся банда собралась на смолокурне. Чибис был краток: — Моя бывшая краля теперь счетоводом на хлебокомбинате работает, знает, куда и когда любая машина с хлебом пойдет. И на железной дороге друзья есть. Остались. Любой товар куда надо переправят. Поняли, нет? — Как рассчитываться будем? — прогудел Офоня. — Натурально. На золотишко. Половина — нам, половина — посредникам и тем, кто сбывать будет. — Боязно, Чибис, — вздохнул Мухомор. — Сам понимаешь, рыск-то какой! — А ты не дрейфь! — зашипел тот. — Нам главное — что? Чтобы по нашей области ни одна буханка не разошлась, здесь-то шнырять здорово будут. Ну, за это я гарантию даю. И чтобы никаких следов! Решайте теперь. — Да чего там, — отвечают, — давай! Только голыми руками разве? Чибис достал из шинели наган, отдал Мухомору. — А у тебя, Ряха, — говорит, — свой вроде есть. Через два дня Чибис зашел к Мухомору. — Отворот на Хмелятскую дорогу знаешь? Так вот: завтра в десять вечера чтобы все там были! — Собрались мы на другой день у отворота. Глядим: Чибис в шинелишке солдатской притопал, в пилотке — полный камуфляж. Объясняет: это, мол, на психику давит, когда солдат машину останавливает. А второе — мало ли, следышки какие останутся — пускай они тогда солдата ищут! Наганы у нас проверил, свой поставил на боевой взвод. Наказал нам, как и что делать надо, и на дорогу вышел. Минут через десять фары замаячили. И так мы все это дело гладко своротили: остановилась машина, а мы с Офонькой с обеих сторон на подножки — прыг. И — в ухо! — наискосок, чтобы друг друга и Чибиса не задеть — рраз! После того тихо все, мирно: пробовал было я к Чушке подлезть, куда они хлеб свезли, да он только усмехнулся: «Любопытный ты чего-то стал, Мухомор». Видно, разговор у них с Лехой был. Неделя прошла — опять ко мне Чибис заходит: «Собирай банду». Собрались мы в том же самом месте, и — все как по писаному, только баба шофером на этот раз была. После этого раза, правда, зашевелились оперы, зашныряли по всем подворотням, ко мне участковый два раза приходил: как да что. Догадался я: судимых проверяют. Опасно стало. Как-то Нинка ко мне приходит. Так и так, мол, Генко сказал, чтобы Чибис с ним да Офонькой рассчитывался поскорее, холодно стало, на юг подаваться думают. Золотишко нужно. Ладно, говорю, передам. Чибис назавтра заявляется. Рассказал я ему про Ряхину печаль, он и толкует: «Да я и сам уж так думаю, завязывать пора. Только вот что, ребята: надо завтра еще раз это дело сладить. Трехтонка, ЗИС-5, с хлебом идет — большой навар должен быть! Так что ты уж передай ребятишкам». Вышли мы вечерком на дорожку, а погода жидкая, мозглявая была — жуть! И тут-то все дело и приключилось. Останавливает Чибис машину, а она на него прет и прет, обороты сбавила сначала, а потом — чих! чих! — но не останавливается, идет. Я сбоку на подножку заскочил, шофера снял, а Офоня замешкался, видать. Полыхнуло, повалился он навзничь. Парень в форме, что в него стрелял, только навстречу Чибису извернуться успел — Чибис его и хлопнул. Заметались тут мы, про милиционера и забыли, только Леха успел Офоне нож в спину сунуть. Чушка за рулем сидит, белый весь, зубы чакают, никак дверцу захлопнуть не может. А Чибис — спокойный, однако! — скалится на него: «Ну, если ты теперь меня не туда увезешь — смотри! Да крепко своей культяпкой орудуй, вишь, машина мощная, три тонны. А вы, — это уж нам, — в смолокурню ступайте, мы скоро подъедем. Эй, Мухоморина! А ну, давай сюда свою „пушку“, пригодится она мне». Удивился, но наган ему отдал. Он по плечу Чушку стукнул, они умчались. Ряха мне и говорит: «Слушай, а зачем он у тебя наган взял?» А я откуда знаю? Наган-то его, он ему и хозяин. «А мой наган, что у Офоньки был, где?» — спрашивает. Ползали мы по грязи, ползали — так и не нашли ничего. Я теперь так думаю: пока мы вокруг машины суетились, Чибис оружие прибрал потихоньку. Поплелись мы по грязи в смолокурню. За всю дорогу ни одного слова не сказали: тяжко было. Пришли туда, развалились по углам. Где-то через час машина загудела, встала. Заходят Чибис с Петром. Леха бутылки вынул. «Садись, шпана, будем дело обмывать! И Офоню, царство ему небесное, помянем». Расселись мы кругом, Чибис чуть поодаль сидит, разливает. Выпили по два стакана — и как прорвало всех: материмся, ругаемся, друг на друга скалимся. Вдруг Ряха говорит: «Ты, Чибис, зачем моего кореша убил? Не прирезал бы ты его, жил бы он да жил себе, неуж я не выходил бы? И еще вопросик: как ты теперь со мной расчет будешь держать? И Офонькину долю мне отдавай. Теперь! Теперь отдашь! Завтра уйду я отсюда». Глянул я — ох, неладно получается! Давайте, мол, ребята, по-мирному это дело решать будем. Ты, Чибис, теперь весь наш навар между нами поделишь, свою долю возьмешь, и разойдемся. Он с собой у тебя, я зна-аю. А он завыл, отползать начал: «Я, я все сделал!» Тут уж мне самому кровь в башку шибанула. Ребя, — рычу, — в ножи его! А Чушка подобрался весь, и на Леху — прыг! Вдруг грохнуло, дым пошел. Проморгался я, глядь: лежит мой друг Чушка на полу в крови, а Чибис возле двери стоит враскорячку, и наган в руке. «Троньтесь только! — кричит, — враз конец свой найдете!» Притихли мы с Геном, — не шуточки, когда смерть на тебя черной дыркой уставилась. Выскочил Чибис из избушки, дверь сразу — раз! — запором заложил. Мы, как дикие, заорали, вскочили — давай дверь вышибать. Минут десять ее ломали. На свежий воздух выскочили, побежали в сторону города. Задохлись, пошли потихоньку. Дотопали до города, он и говорит: «Ну, прощай, Пашка! Пошел я. Ухожу утром! А Чибис все равно свое от меня получит…» Как понял Семакин, после развала банды страх Мухомора перед возможным расстрелом был настолько неистов, что он находился в состоянии, более близком животному, чем человеческому существу. А когда Филимонов начал свою охоту за ним, Мухомор совсем обезумел: купил у старых дружков паспорт на чужое имя, поехал в Алма-Ату, где, не остерегаясь, стал лазить по карманам. Он понял: отсидеться теперь можно только за решеткой. Освободился Чертулов после войны, вернулся в родной город. Нинкины соседи сказали, что ее уж два года, как посадили за растрату. Мухомор решил затаиться. Пристроился дворничать, потому как жилье дают. Вот так и живет. — Ну, что еще: Ряха в шестьдесят пятом меня сыскал. Нашел тут, по старым связям. Посидели, поболтали. Он больно старый, матерый стал, в морщинах, весь, но силешка была. «Мне, — говорит, — теперь главное — Чибиса разыскать, должок с него получить. Тогда заживу-у я. Где-то поблизости должен он был осесть. В области, пожалуй. Волком по ней пробегусь — все равно сыщу!» На другой день собрался, поехал Чибиса искать. Каждую рожу, мол, проверять буду! Через два года получил я от него письмо из заключения. Не успел, дескать, от тебя уехать — опять влип! Припаяли за разбой десять лет. Худо, пишет, мне здесь теперь, Мухомор, старею я, желудок болит, поди, и не выйду больше. Ну, ты про Леху не забывай, ищи, ищи его, где-то он там рядом с тобой ходит. И мою долю себе возьми. Приду — тогда отдашь, а не приду, так забирай! И все такое прочее. А года два примерно назад узнал я, что помер, значит, Ряха. В заключении. И Чибис мертвый на карточке у вас числится. А я вот живу все, ничего со мной не делается… Мухомор замолчал. За окном синело. Бутылка с вином была пуста — Мухомор успел выпить ее всю и теперь сидел, трудно дыша и подмаргивая воспаленными глазками. Филимонов резко поднялся со стула. Мухомор вздрогнул, снизу вверх посмотрел на него и осклабился — обнажились желтые, прокуренные корешки зубов. — Я теперь об одном жалею, — глухо сказал Филимонов, — а именно о том, что я тебя тогда, в сорок третьем, не прихлопнул. Если бы знал… Сам бы под пулю пошел, а тебя бы не было, гада! — Пошли отсюда! — махнул старик Семакину. На улице Филимонов остановился и протянул: — Да-а… Жили они все, как собаки, и подохли точно так же. Или подохнут, сволочи. Нет им на земле места. Жжет она им пятки. — Забыл! — вдруг хлопнул себя по лбу Семакин. — Забыл! — И бросился за вынырнувшим из подъезда Мухомором. Тот злобно шипел, отбивался: — Закроют магазин-то, пусти, закроют! Но инспектор, притиснув его к стене, успел сунуть под нос карточку: — Узнаешь? Мухомор долго разглядывал ее, то приближая, то отводя от глаз. Сказал хрипло: — Нинка? Тебя-то как угораздило? Эх, Тюлька, Тюлька… «Я твоя, Гено» — вспрыгнула в памяти Семакина наколка, идущая от бедра к паху убитой. Вот оно что! Он повернулся и пошел к автобусной остановке, где одиноко сутулился старый оперативник. В городе Филимонов с Семакиным, не сговариваясь, нашли в скверике маленькую лавочку, сели. Закурили. — Доволен теперь? — осторожно спросил Филимонов. — С чего радоваться-то? — Семакин дернул головой, закашлялся. — Теперь — все! Все точки расставили, кроме одной. А к ней, похоже, вообще дорожка заказана: нету по этому делу больше людей. Столько лет прошло… Надо его тоже в архив сдавать. Концов нет — и хвататься не за что. Подумаешь, старое преступление размотали! Кто о нем теперь вспомнит? Старик с удивлением посмотрел на него. Сощурился, буркнул: — А ты не спеши. Прыткий какой! В кусты, да? Да за то, что ты сделал, я тебе спасибо скажу. Мало? Мне теперь похуже твоего будет. Тяжко свои ошибки сознавать. Да, проглядел тогда. Не смей это дело бросать, и не думай! Давай уж вместе покумекаем. — А что теперь можно придумать? — скреб затылок Семакин. — Все, все погибли, один Мухомор… — Я не знаю, чему и как вас теперь учат, — жестко сказал Филимонов, — а только я сейчас, будь на твоем месте, — ну, я постарше, понятно, у меня и мозги по-другому работают, — стал бы Ряху отрабатывать. Шансов маловато, но если один из тыщи выловишь — молодец будешь! Трудность есть, конечно: не допросишь теперь его, Ряху-то: поздно хватились! Ну да к обстановке применяться надо! — Мало ли с каким он народом общался, — Семакин с ожесточением растоптал окурок, — где я весь этот народ искать стану? — А я не сыщик теперь! — фыркнул старик. — Это ты у нас Пинкертон. Ты и ищи. |
||||
|