"Приключения Вернера Хольта. Возвращение" - читать интересную книгу автора (Нолль Дитер)

9

Пять экзаменационных работ за две недели. «С меня семь потов сошло!» — сказал Хольт, когда письменные испытания миновали. Контрольная работа по математике оказалась сплошным удовольствием, сочинение оказалось сплошным удовольствием, оба перевода — с латинского и английского — задали-таки ему жару, да кое на чем он споткнулся, но влип, как ни странно, по химии, как раз по химии! В полной растерянности глядел Хольт на единственную заданную тему: «Химия и техника в производстве силикатов». Неорганика, которую он начисто забыл! Долгие секунды сидел он понурясь и тупо повторяя про себя: песок и сода, песок и сода, — единственное, что пришло в голову. Но хочешь не хочешь, надо было что-то накатать, иначе подавай пустой листок. И он принялся катать. «Силикаты в быту, — писал он, — у кого эти слова не вызовут мысли о стекле, а подумав о стекле, кто не представит себе залитых солнцем помещений со стеклянными окнами, а заодно и ужасных последствий разрушительных бомбежек?» Кажется, выпутался! А теперь можно изложить причины второй мировой войны, хотя нет, лучше он напишет об изобретательности человека, который додумался заменить оконное стекло игелитом. Игелит, писал он, благополучно перебравшись в органику, разумеется, пропускает меньше света, чем силикатное стекло, но стоит сорванцам-мальчишкам запустить вам в окно футбольным мячом, как обнаруживается огромное преимущество этого заменителя оконного стекла и все его перспективное значение. Тут Хольт и вовсе перешел на высокополимеры и макромолекулы, по которым хорошо подготовился, а затем отнес свою работу и отдался на волю судьбы.

Спустя два дня его остановил Готтескнехт.

— Хольт! — воскликнул Готтескнехт, он был вне себя от негодования. — Я слишком хорошо вас знаю и в достаточной мере психолог, мне не нужно объяснять, что на экзамене вы плавали и позволили себе неслыханную дерзость, издевательство над экзаменационной комиссией! Правда, Петерсен уверяет, будто тема была для вас чересчур проста и вы по собственному почину избрали более трудную, из органической химии. И будто вам за ваше бесстыдство следует поставить «отлично»! Но я пригрозил, что дойду до высших инстанций, если ваша работа не будет признана «не подлежащей оценке».

— Сделайте одолжение! — сказал Хольт. — «Не подлежит оценке» лучше, чем «плохо»!

После письменных экзаменов возобновились обычные занятия, но никто уже не принимал их всерьез. Приходили, когда вздумается. Учителей иной раз встречали пустые парты, и в классный журнал что ни день сыпались свежие замечания. Хольт посещал регулярно лишь уроки математики да из уважения к Готтескнехту нет-нет заходил на литературу и историю. Все остальное время он полеживал в шезлонге в институтском саду.

Тут-то и нашел его разгневанный Готтескнехт, когда однажды по пути домой ворвался в сад и задал Хольту головомойку.

— Я собираюсь с силами для устных экзаменов, это затишье перед бурей, — заверил его Хольт. — Да уймитесь же, господин Готтескнехт!

На самом деле школа стала Хольту глубоко безразлична. Пока выпускные экзамены маячили где-то вдали трудно достижимой целью, они казались большим событием, определяющим чуть ли не всю его жизнь. Так снова ожидание превысило самое событие.

Аренс эти дни еле ноги таскал и вид имел плачевный.

— Скажите, Хольт, как вам удалось в работе по химии коснуться актуальных проблем современности?

Хольт осклабился.

— Я главным образом коснулся в ней реальгара.

— Ну, знаете ли! Вы еще способны шутить!.. — И Аренс расшаркался перед Хольтом. — Честь вам и слава! У меня, по правде сказать, сдали нервы.

Устные испытания. Готтескнехт экзаменовал выпускников по литературе и истории; на экзамене у Лоренца Хольт блеснул своими познаниями математики. Биология, физика — он и не заметил, как проскочил через все испытания с общей оценкой «хорошо».

Готтескнехт шел с Хольтом по школьному коридору.

— Вы должны гордиться, да и я горжусь тем, что вы были моим учеником. Вы за этот год добились не только аттестата зрелости, вы вступили в зрелую жизнь. — Он взял Хольта под руку. — И все же что-то с вами неладно. Скажите откровенно, вас все еще мучит история с той особой?

— Просто я немного устал. А чем я, собственно, вам не угодил?

— Меня, например, удивили кое-какие странные нотки в вашем сочинении. Написали вы его на круглое «отлично», и тот, кто вас не знает, не расслышит за вашими ясными и меткими замечаниями и наблюдениями некоторого оттенка — я бы сказал — обреченности, что ли… У вас ясная голова, да и развиты вы не по летам, откуда же эти минорные настроения?

Хольт пожал плечами.

— Не знаю, что вы имеете в виду, я ничего такого в себе не замечаю.

— Мне очень не хотелось бы терять вас из виду, Хольт! Вы будете, конечно, допущены в университет, когда-то мы опять свидимся! — Они остановились перед учительской. — Скоро начнутся ваши честно заработанные большие каникулы — до начала первого академического семестра. Не забывайте же меня, заходите! — Хольт уже хотел сердечно поблагодарить Готтескнехта, как тот добавил: — И знаете что? Когда вздумаете зайти, приведите с собой Гундель и Шнайдерайта.

И Хольт ограничился корректным кивком. То, что Готтескнехт сегодня, в такой для него, Хольта, большой день, попросил привести Шнайдерайта, он воспринял как бестактность.

Выпускники в последний раз собрались в классе. На всех нашел задорный стих. Гофман притащил бутылку водки и каждому давал отхлебнуть — каждому, за исключением Гейслера.

— Хоть я был всего вашим классным представителем, но, как сознательный представитель своего класса, отказываюсь пить с классовым врагом, будь он трижды мой одноклассник!

Зато одноглазый Бук хлебнул как следует и рвался в бой.

— Можно мне последний раз возвысить голос и толкануть речугу? Можно? Анархистскую, разгромную, заушательскую речугу против всего школьного дела в целом, против всякого образования вообще и за введение поголовной организованной безграмотности в городе и деревне? — Он вскочил на парту. — Абитуриенты! Выпускники! Обладатели аттестатов зрелости!.Без пяти минут студенты! Настал желанный день! Ваше рабство кончилось! Но миллионы учеников во всем мире еще стонут под пятой ничтожного меньшинства учителей…

Дверь распахнулась, вошел Готтескнехт.

— Это еще что такое? — крикнул он. — Без ничтожного меньшинства учителей вы бы и подписаться не умели. Вы все еще подчиняетесь школьному распорядку! А кто не умеет вести себя прилично, не получит аттестата!

Смущенный Бук слез с парты.

На кафедру взобрался Готтескнехт.

— Каникулы начинаются только через неделю. А до этого извольте исправно посещать школу. Нечего хихикать! В расчет будут по-прежнему приниматься только справки от врача. И хоть бы вы всем скопом сказались тяжелобольными, на будущей неделе при раздаче аттестатов я рассчитываю с вами увидеться.

Хольт поспешил домой. Там ждал его отец, а может быть, ждала и Гундель. Этот день, как-никак, его большой день, он уже с прошлого года мечтал о нем.

— «Хорошо» — на большее я при всем желании не вытянул, — сказал он отцу.

— У тебя усталый вид, — заметил профессор, поздравив сына. — Много месяцев недосыпания дают себя знать, тебе надо хорошенько отдохнуть до нового учебного года.

Они сидели в садовом флигеле, в рабочем кабинете профессора. Хольт мысленно повторял: дело сделано. Аттестат в кармане, а это значит, что какая-то часть пути к Гундель пройдена.

Гундель еще не пришла с работы. Да, Гундель… Все это время она его тревожила куда больше, чем устные экзамены. Сейчас, сидя с отцом и постепенно отходя, Хольт мечтал о том, как он уедет с Гундель — ключ от охотничьей сторожки был с ним неразлучно. До того как ехать учиться и оставить ее здесь одну, он должен все выяснить. Нужно накрепко привязать ее к себе. Никто другой не должен занимать место в ее мыслях и жизни. Хольт потерял дружбу Юдит, но уж Гундель он никому не уступит. Он только отложил этот вопрос до получения аттестата. Гундель опять собирается провести отпуск со Шнайдерайтом на взморье. Со Шнайдерайтом в туристский лагерь или с Хольтом в охотничью сторожку — так стоит вопрос. Пока это не решится, он не будет знать покоя!

Чего же он хочет от Гундель? Мечтает ею обладать? Но ею нельзя просто обладать, он сам одержим Гундель, он тянется к ней не только физически, очарованный ее юной прелестью, нет, он жаждет ее близости, ее признания, жаждет общения с ней, ощущает как милость даже минутные с ней встречи. Сидя здесь, выжатый как лимон, он мысленно цеплялся за Гундель и чувствовал стесненным сердцем, что у него один только стимул в жизни, одна только надежда придает ей направление и смысл: надежда на будущее под знаком Гундель.

И вот она вошла в сопровождении Шнайдерайта — видно, так уж полагается, чтобы сегодня его приходили поздравлять!

— Поздравляю с успешной сдачей экзаменов, — сказал Шнайдерайт. — Это важное событие в своем роде. Мы с Гундель тут принесли вам кое-что, Гундель вам отдаст.

Хольт не встал, он сидя протянул Шнайдерайту руку. Шнайдерайт говорил с ним дружески, в его тоне не чувствовалось ни фальши, ни какой-нибудь задней мысли, а может, он такой уж толстокожий, ведь Хольт не раз его отшивал, а Шнайдерайт все к нему лезет. За последнее время он здорово обтесался, но уж очень он держится за Гундель. Впрочем, с этим тоже скоро будет покончено…

Хольт поднялся, к нему подходила Гундель в своем белом холстинковом платьице, да, Гундель, милое видение, сегодня, в его большой день — ее улыбка, ее простодушное «Ты на этот раз хорошо себя показал!», ее подарок — сочинения Людвига Фейербаха.

Хольт пододвинул к себе стул; сегодня Гундель должна сидеть с ним рядом, а когда Гундель к нему подсела, он уже без злобы смотрел на Шнайдерайта: сегодня, в его большой день, порядок был восстановлен. Хольт уже с удовлетворением воспринимал присутствие Шнайдерайта; его чуть ли не забавляло, что этот мастеровой притащился поздравлять его с событием, которое можно считать первым шагом к его, Шнайдерайта, низложению. Хольт куда хитрее, чем думает Шнайдерайт, он, пожалуй, даже пересмотрит свои планы; никаких скороспелых решений, надо умно и терпеливо выждать, вежливо, но с чувством собственного превосходства. Хольт восстановил свои утерянные позиции, только Шнайдерайт ни о чем не догадывается. Того, что Хольт сегодня достиг, Шнайдерайту век не достигнуть. А уж то, чего Хольт достигнет завтра, Шнайдерайту и не снится. Этот мастеровой затеряется в биографии Гундель, как безымянная ошибка, допущенная в незрелой юности и прощенная ей Хольтом в его большой день.

Профессор Хольт составил напиток, который назвал «холодной уткой» или шутливо: mixtum alkoholicum dilutissimum… «Простите, а что это значит?» Ну, конечно, наш басок не нюхал латыни. Но мы с дружеской готовностью отвечаем: «В переводе — основательно разбавленный спирт, его можно пить литрами». Ну, литрами — сильно сказано, нас уже вот как разобрало, папина «холодная утка» — коварная птица, мы еще и песни орать вздумаем, и тогда скажут, что папиной утке медведь на ухо наступил. Какие же у утки могут быть уши? Кстати, Гундель, ты ведь интересуешься природой, значит, ты думаешь… Отец, Гундель не верит, что у уток есть уши. Конечно, у уток есть уши, у них только отсутствует наружное ухо, а внутреннее есть! Но тут опять ввязался басок: «Ага, значит, у уток нет ушных раковин!» Браво! Давайте хватим еще по одной! За твой аттестат зрелости! «Господин Хольт, у меня к вам вопрос!» Это он не ко мне ли? Но тут поднимается Гундель, она тоже задает вопрос: как же это случилось с утками? Потеряли они уши в силу естественного отбора или так уж родились без ушей? Гундель, ты бесподобна, ты просто прелесть, Гундель! Гундель задает потрясные вопросы, ты, кажется, немного заложила, a? Вот чем меня корить вздумал! Ведь я заложила в твою честь! Да, это ты правильно сказала: ты заложила в честь моего большого дня. «Разрешите вопрос!» Пусть бас помалкивает, сегодня все должны помалкивать! Заткнись, Гофман, да это же не Гофман, это Шнайдерайт, а здорово он играет под Гофмана, я его было за Гофмана принял. Но что это он говорит?

— Хольт у нас загордился, мне он даже отвечать не хочет!

Гундель рассмеялась. А Хольт, внезапно протрезвев, только улыбнулся.

— Будет вам выдумывать! Я во всем следую примеру отца, а разве отец не говорит с вами так, будто вы ему ровня?

— Ваш отец — кряжевый дуб. А сынок-то дерево елево, волокнистое да с сырцой, — не остался в долгу Шнайдерайт.

— Мы, Хольты, должны перебродить. Отец вам расскажет, как двадцати лет он дрался за «Тевтонию» и не одну физиономию пометил своей шпагой. Но с вами тогда никто не скрестил бы клинки.

— Эге, да вы, как я погляжу, зарываетесь выше ушей, — насмешливо заметил Шнайдерайт. Словесная перепалка грозила обратиться в ссору. — Профессор и мне кое-что про себя рассказывал, так что в ваших объяснениях я не нуждаюсь. Но если сегодня ваш брат в двадцать лет не выплясывает на дуэлях, изображая тевтонов, а старается по возможности походить на человека, то этим вы обязаны власти тех, с кем не удостоили бы драться на дуэли.

Улыбка на лице у Хольта застыла холодной, злой гримасой. В нем заворочалась желчная, едкая мысль… Но тут в дверь постучали. Все повернули головы.

Церник — не из тучи гром, наконец к нам пожаловал Церник! И он ни капли не изменился, кланяется, будто аршин проглотил. «Надеюсь, я не помешал?» И, как водится, меняет очки: снимает те, что для улицы, и надевает те, что для комнаты, ясно, он пришел меня поздравить в мой большой день. Не стану я расстраиваться из-за Шнайдерайта, сегодня не такой день, чтобы расстраиваться из-за Шнайдерайта! Но Церник и не думает меня поздравлять, он, поди, и не догадывается, что сегодня я именинник, а с чем-то другим пришел… Что это он уставился на Гундель? «Мы вас сто лет не видели, господин Церник!» Рюмку «холодной утки» для господина Церника! И Церник берет рюмку, ухмыляется во весь рот, откашливается и вдруг объявляет: «С этого дня, если не возражаете, — доктор Церник!» Так вот оно что! Поздравления, пожелания, и, конечно, диплом с отличием, summa cum laude, значит, сегодня, господин доктор, и у вас большой день? Почему же и у меня? Ах, вот как! Отделались, поздравляю! Вот и отлично, сегодня наш общий большой день, мой и Церника, ведь я же не дурак, с Церником можно и поделиться, это своего рода знамение, я уже представляю, как буду обмывать свою докторскую степень… Но что это Церник воззрился на Гундель и зачем ему дался Шнайдерайт, он только и делает, что переводит взгляд с одного на другую, чем это он хочет нас удивить? У Церника явно какие-то намерения в отношении этой пары, он и пришел-то не затем, чтобы обмыть свой докторский диплом: достает из кармана письмо, ну, ясно, сюрприз, так я и знал, сейчас он выпалит своей хлопушкой, разразится каким-нибудь желчным сарказмом… «Вот что мне пишет старик Эберсбах…» Так и есть. Что это он опять глядит на Гундель и на Шнайдерайта, а меня будто и не замечает? Хорошо, что я застрахован от любых неожиданностей, уж кому-кому, а Шнайдерайту со мной не сравняться. Что ж, продолжай, рази меня своими сарказмами. Ты меня не сковырнешь, меня ничто не сковырнет!

— Вот что мне пишет старик Эберсбах, — сказал Церник и прочел вслух: — «… дело, можно сказать, решенное. Жди на днях циркуляра с официальным назначением тебя директором здешних подготовительных курсов…»

Подготовительных курсов? Это еще что за штука? Ах, да, что-то я слышал в этом роде от фрау Арнольд, что-то она мне говорила… какое-то новое начинание…

— А вас обоих, — продолжал Церник, обращаясь к Гундель и Шнайдерайту, — вас обоих я беру с собой. Никаких возражений, вы мои первые студенты. Через два года вы у меня получите аттестат зрелости.

Падение совершилось с большой высоты. Со своей надежной, недосягаемой для Шнайдерайта позиции Хольт рухнул в бездну. Но уже падая, он не без усилия сделал радостную мину… Лишь бы никто не заметил!.. Какая-то невидимая сила сорвала его со стула и поставила перед Гундель, что-то принудило его протянуть руку и крепко пожать руку Гундель, а потом и Шнайдерайту: мои самые лучшие пожелания, вот неожиданность, кто бы подумал, смотрите, как повернулось дело, это большой день главным образом для Шнайдерайта и для Гундель! Хольт словно сквозь туман видел комнату и людей — отца и Церника, видел Гундель, она еще как следует не поняла, но радость ее брызнула наружу. «И мне можно будет… можно будет стать даже ветеринарным врачом?» Он видел Гундель словно из отдаления, видел, что она расцвела от радости, видел ее в радужном сиянии, как бывает, когда смотришь сквозь слезы… Итак, порядок снова нарушен, Гундель снова сидит со Шнайдерайтом. А Шнайдерайт придвинулся близко-близко, огромный, отчетливо видный, неотвратимый, и у Хольта от этого ощущение пустоты и внезапной тишины после Церникова грома литавр, и среди этой пустоты, среди этой тишины какой-то голос в душе произнес: Шнайдерайт будет учиться! И все быстрее: Шнайдерайт будет учиться! И все громче: Шнайдерайт… учиться!.. И тут в Хольте воспрянуло что-то необоримое, нет, не новое, что-то старое, давно знакомое, он узнал его, но на этот раз оно все в нем захлестнуло, разлилось до последнего уголка… А потом снова сникло, улетучилось — Хольт даже не успел назвать его по имени. И опять тишина, пустота.

Хольт бежал по парку, он знал: оно вернется, и он должен будет назвать его по имени, а он этого страшился. Что-то взмыло в нем необоримое, что-то сильнее разума и логики и отнюдь не чужое, нет, свое, какая-то часть его существа.


Гундель — его спасение, его опора, надо лишь поставить ее перед свершившимся фактом. А это значит, что надо переговорить со Шнайдерайтом — пусть уберется с дороги! Вчерашний разговор показал, как призрачен заключенный между ними мир. Хольт не станет интриговать против Шнайдерайта, так низко он еще не пал. У него хватит мужества пойти к нему и, если придется, сказать: катись ты к чертовой матери!

Это было в пятницу вечером. Хольт нашел Шнайдерайта в одном из бараков, на двери висела табличка: «Производственный комитет. Председатель». Шнайдерайт сидел за письменным столом еще в рабочей одежде — он этим утром возвел сложнейшую ретортную печь.

Хольт стал перед письменным столом.

— Вы не уделите мне полчаса?

— Что случилось? Где горит? — И Шнайдерайт указал ему на стул.

Хольт продолжал стоять. Он сунул руки в карманы и несколько секунд сверху вниз смотрел на соперника; теперь он мог разрешить себе, словно со стороны, без предубеждения поглядеть на Шнайдерайта, и он пришел к выводу, что у Шнайдерайта симпатичное лицо, сильное, смелое. В сущности жаль, что они враги. Когда-то, мальчиком, он искал друга, храбреца. В ту пору он мог бы в этом по-своему неотразимом малом обрести достойный пример для подражания и добивался бы его дружбы. Но появился Вольцов, и это решило все дальнейшее.

Шнайдерайт, должно быть, почувствовал теплоту во взгляде Хольта.

— Садитесь же! — сказал он. — Я всегда рад с вами встретиться и потолковать.

— Сожалею, но я пришел не для приятных разговоров. Мне, право, очень жаль. Но что толку лицемерить? Верно? Вы, как и я, за откровенное объяснение. Да мы и вообще на многое смотрим одинаково, также и в области политики, хоть вы этого не склонны признать: вы считаете, что если кто родился в буржуазной семье, он до конца своих дней останется махровым реакционером. А слыхали вы о писателе Бехере? Он ведь тоже из буржуазной семьи.

— Мне это известно, — сказал Шнайдерайт. — Дальше!

— Вы недооцениваете убедительность ваших взглядов. Недооцениваете притягательность прогрессивных идей, потому что сами вы других не знали. Это иногда приводит к ограниченности.

Шнайдерайт, уткнувшись в ладонь подбородком, внимательно глядел на Хольта.

— Тут вы, пожалуй, правы, — сказал он. — Что-то в этом роде я слышал и от Мюллера.

— Мюллер — вот это да! — воскликнул Хольт. — Вот это был кряжевый дуб. Ученик-то против него дерево елево… волокнистое да с сырцой… — Хольт улыбнулся. — Впрочем, для своих двадцати трех лет вы многого достигли!

Шнайдерайт в замешательстве уставился на Хольта, а потом рассмеялся громко и от души, всей своей богатырской грудью.

— Поздравляю, Хольт! Один — ноль в вашу пользу! Здорово вы отбили мой мяч!

— Давайте считать один — один, и, значит, ничья! Давеча мне от вас тоже порядком влетело.

Шнайдерайт опять рассмеялся.

— А вы мне все больше нравитесь! Честное слово!

— Вот видите! — подхватил Хольт. — Буржуйский сынок не так уж плох. Впрочем, вы мне тоже нравитесь. И я уже сказал: мы с вами одних убеждений. Но, к сожалению, — и тут голос Хольта снизился до шепота, — к сожалению, мы не поделили одну девушку!

Шнайдерайт помрачнел.

— Вот как! — сказал он. — Если я вас правильно понял, речь идет о Гундель?

— Да, вы меня правильно поняли, речь идет о Гундель. — Хольт скрестил руки на груди. — А теперь выслушайте меня внимательно.

Но все сказанное им дальше, сказанное вполголоса, какой-то хриплой скороговоркой, уже не контролировалось разумом, а вырвалось из отчаявшегося, наболевшего сердца.

— Я нашел Гундель в ту пору, когда ей было очень плохо. И как я ни был тогда слеп, я взял ее под свою защиту и устроил ей прибежище в семействе Гомулки. Гундель обещала ждать меня. Она перешла зональную границу, чтобы ждать моего возвращения у отца. Понимаете? — воскликнул Хольт со страстью. — Гундель — часть моей жизни, а не вашей. Я полумертвый до нее дотащился, я нигде не находил покоя и отказался от всего, что мне дорого и свято, потому что нет у меня иной цели в жизни, иного смысла и опоры, как Гундель. Ничего, только Гундель…

Он осекся. Он не видел, что его порыв потряс Шнайдерайта. Он видел перед собой лишь соперника: большой, сильный, тот сидел за письменным столом, не говоря ни слова, с угрюмым, замкнутым, как казалось Хольту, лицом.

— А вы! Я еще валялся в Крейцнахском болоте, как вы уже вкрались в ее жизнь, сманили ее у меня, сбили с толку, спутали ее чувства…

— Ничего подобного и в помине не было, — прервал его Шнайдерайт. — Надо же такое выдумать! Было так: Гундель жила здесь…

— Минуту! — перебил его Хольт. — Дайте мне кончить! — Опершись ладонями о стол, он пригнулся к Шнайдерайту. — Я требую, чтобы вы убрались из жизни Гундель. Бросьте дурака ломать! Никаких совместных поездок к морю! Ступайте своей дорогой! Оставьте наконец меня и Гундель в покое!

— И вы это серьезно? — спросил Шнайдерайт с непостижимым спокойствием. — Вы позволяете себе распоряжаться Гундель, словно какой-то вещью! Но ведь она человек! Не смейте тащить Гундель в свою душевную бестолочь, вы ее погубите, она и сама еще не знает, чего хочет, она еще слишком молода, она еще не может…

— Да замолчите вы! — крикнул Хольт. И с насмешкой: — Гундель ничего не знает, Гундель ничего не понимает, Гундель ничего не может… И вы еще прячетесь под маской бескорыстия! Альтруиста из себя корчите! Вы величайший эгоист, волк, который охотится в чужих владениях! Молчать! — крикнул он, уже не владея собой. — Фрау Арнольд — или вы и ее подозреваете в чем-то дурном? — фрау Арнольд уверяла меня, что и в вашей среде есть кодекс чести, представление о порядочности и подлости… И если кто под маской бескорыстия коварно и подло сманивает у другого девушку, его и в вашей среде сочтут негодяем, подлым негодяем…

— Вон отсюда! — загремел Шнайдерайт, вскочив с места. И шепотом, с угрозой: — Если ты намерен так разговаривать, голубчик…

— Ну и что тогда? — закричал Хольт и уже готов был кинуться на Шнайдерайта с кулаками, но едва глаза их встретились, как этот светлый решительный взгляд, то ли Мюллера, то ли Юдит, то ли Шнайдерайта — не важно, заставил Хольта поникнуть и отступить.

— Когда вы придете в себя, — сказал Шнайдерайт, — мы с вами продолжим этот разговор.

Гундель, да, Гундель — его спасение и опора в непролазной чаще жизни в это проклятое время! И вот в субботу, в полдень, едва Гундель вернулась с утренней смены, Хольт постучался к ней в дверь.

— Что с тобой, уж не заболел ли? — встревожилась она. — Как ты выглядишь!

— Заболел? Нет, я не заболел… — сказал он.

Заболел от тоски, от тоски по дому. Он сел. Эту ночь он почти не спал, он мысленно вел разговор с Гундель, нескончаемые бессмысленные диалоги. Он не мог забыть свое вчерашнее поражение. Одна надежда у него еще оставалась, одна-единственная. Но если Гундель не откажется от Шнайдерайта — это конец. Это значит, что, несмотря на аттестат, он не продвинулся ни на шаг, что он конченый человек.

— Я тут много думал… — начал он и вдруг оборвал.

— О чем же ты думал?

— Не помню, кажется, Меттерних… Нет, не Меттерних… Талейран будто бы сказал: язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли. Я потому вспомнил это изречение, что в прошлом так и поступал — не всегда, скажем, но часто. Я за словами скрывал от тебя свои настоящие мысли.

Она подошла к столу и села против Хольта, молча, вопрошающе и выжидательно устремив на него глаза.

— Но больше я не могу и не хочу от тебя таиться. Вчера я схватился со Шнайдерайтом. Он знает теперь мои настоящие мысли. Ты тоже должна их знать.

— Ты — с Хорстом? — воскликнула она в испуге. — Что это значит? Ничего не понимаю.

— Так у нас не может продолжаться. Я откладывал этот разговор до получения аттестата. Скажи наконец, кто тебе нужен — я или Шнайдерайт? — И не сдержавшись: — Я больше не намерен оставаться в стороне и довольствоваться тем, что мне швыряют свободный вечер, как собаке швыряют кость… Я должен знать, на что могу рассчитывать.

В глазах Гундель после посещения Церника жила одна лишь радость, ожидание, чувство облегчения, сознание собственного достоинства — и вот всего этого как не бывало, она сидела перед Хольтом подавленная, потерянная, беспомощная. Он это видел. Он знал, что мучит ее. Не будь Шнайдерайта, ему не пришлось бы ее мучить. Он не виноват. Виноват Шнайдерайт.

— Я не хочу, чтоб ты ехала со Шнайдерайтом к морю, — продолжал он, и голос его звучал уже не повелительно, а печально. — Едем в отпуск со мной. Я не хочу, чтобы ты так много времени уделяла Шнайдерайту, ты могла бы уделять его мне. Скажи Шнайдерайту, что между вами все кончено, что это была ошибка, пусть оставит тебя в покое.

— Как… как ты можешь этого требовать? — Лицо ее выражало лишь крайнее недоумение.

— Я или Шнайдерайт, — повторил Хольт. — Ведь это проще простого!

Она так растерялась, что, взяв в руки гребешок, начала машинально расчесывать волосы.

— Но, Вернер, пойми же, как я могу знать… а тем более теперь. Мне еще столько лет учиться, теперь я тем более не знаю… — Она замолчала и с грустью посмотрела на Хольта. — Давай останемся друзьями, давай дружить еще больше, но с какой стати мне ссориться с Хорстом — этого я не пойму!

— Зато я понимаю как нельзя лучше. А теперь подумай хорошенько, прежде чем ответить, с кем ты намерена ехать в отпуск. Со мной в горы, или к морю со Шнайдерайтом.

— Я поеду в туристский лагерь со всей нашей группой! — В голосе Гундель звучал нескрываемый задор. — Я не вижу причины, почему бы мне не ехать с группой. — И все же ей представился выход. — Поезжай и ты с нами, Вернер! Хорст наверняка это устроит, мы вместе проведем отпуск!

Хольт поднялся.

— Опять вы, как собаке, швыряете мне кость, ты и твой Шнайдерайт! — сказал он с горькой усмешкой.

Он потерпел полное поражение. Надо было предвидеть, что она не захочет расстаться с этим человеком. Но чего ради я перед ней унижаюсь? — спрашивал себя Хольт с нарастающим озлоблением. Другие же оценили то, что он сделал! А тут его знать не хотят, его отвергают! Нет, не станет он за ней бегать! Целый год добивался он Гундель. Кончено, баста! Есть люди, которые счастливы от одного его взгляда!

Ангелика…

У порога Хольт еще раз обернулся.

— Теперь я по крайней мере знаю, что мне делать.

Он поглядел на Гундель — волосы каштановые и глаза каштановые, а лицо грустное… Хольт откланялся, это стоило ему последних сил. Уже за дверью он словно надломился и закрыл лицо руками. Гундель, о боже, Гундель! Но тут же взял себя в руки. Никто не должен заметить, что с ним творится.


И Хольт отправился к Ангелике.

На лестнице он столкнулся с Аренсом.

— Вот так сюрприз! — обрадовался Аренс. — Это вы отлично придумали — меня навестить. Сейчас возьму за бока моего родителя, и мы с вами чудненько выпьем чаю.

— Простите, — сказал Хольт. — Я к Ангелике.

— Вот как! — удивился Аренс и, покачав головой, многозначительно подмигнул. — А впрочем, почему бы и нет? Она, признаться, славненькая… и даже очень!

Хольт поднялся выше. То, что его видели, его не беспокоило. С Гундель у него кончено, а ни до кого другого ему дела нет. Разве что до бабушки Ангелики, но лишь бы она ему открыла. Он позвонил.

Однако открыла ему Ангелика. Она растерянно смотрела на Хольта, точно глазам своим не веря, а затем вся просияла. Хольт читал в ее лице, как в открытой книге: он видел, что она потрясена его приходом, но что все это время она верила: настанет день — и он постучится к ней в дверь… Наконец она посторонилась, пропуская его, и он прошел в комнату.

Ангелика еще не проронила ни слова, она и сейчас молчала и только во все глаза смотрела на Хольта.

— Завтра я уезжаю дня на два, на три, — начал он. — В лесную сторожку в Саксонской Швейцарии. — Он и не подумал о том, что ей еще целую неделю посещать школу. — Хорошо бы нам поехать вместе. Можешь ты вырваться из дому? — Заметив тень испуга на ее лице, он, недолго думая, соврал: — Там мой друг Зепп, так что одни мы не будем.

Только тут к ней вернулась речь.

— Что это ты вдруг про меня вспомнил? Все эти месяцы ты и не глядел в мою сторону.

— Ведь я объяснил тебе: экзамены мне дохнуть не давали, я совсем зашился. Но все это позади! Я сдал на круглое «хорошо»! Можешь теперь располагать мною.

— Крепко же ты держался за свое слово!

— Ну так как же, едем?

— И ты еще спрашиваешь!

— Завтра в четыре утра жди меня на вокзале. — На Хольта вдруг нашли колебания, нахлынули мысли о Гундель и чуть не увлекли прочь… Но, поглядев на Ангелику, он одолел минутную слабость. Какая она юная! Сколько ей, собственно, лет? Семнадцать в лучшем случае, а может быть, и всего-то шестнадцать. Неважно, она уже не такой ребенок, как два года назад, она созрела и словно создана для того, чтоб его утешить. Он залюбовался ее хорошеньким личиком в рамке русых волос, расчесанных на прямой пробор и забранных по бокам гребешками. И снова он читал на нем каждую мысль: Ангелика счастлива, он пришел и, если она ни в чем ему не откажет, он наверняка никогда не покинет ее! Растроганный, Хольт схватил ее за руку.

— Ангелика, а не лучше ли тебе не ехать?

И как же она испугалась, с каким страхом спросила:

— Ты больше меня не любишь? Я уже не нравлюсь тебе?

На это он только молча погладил ее по головке.

— Так, значит, завтра в четыре утра будь на вокзале. Ты рада? И я страшно рад!


Ангелика принесла ему забвение, он отдался ее очарованию. Они поехали в Дрезден, пересели на местный поезд, сошли на станции, а там долго шли в тени деревьев по узкой тропке, бежавшей вдоль ручья.

Хольт отпер сторожку.

— А где же твой друг? — спросила Ангелика.

— Приедет позже, — успокоил ее Хольт.

Забвение оказалось таким же неглубоким, как дневной сон. Снова нахлынули беспокойные мысли. Погоди, ночь погасит их!

Они поели на воле. Хольт еще с вечера загнал у вокзала Аренсово кофе — он, собственно, предназначал его для Церника — и на вырученные деньги закупил целый рюкзак провизии: хлеба, масла, колбасы, яиц и картофеля. Ангелика хозяйничала, она поджарила на плите нарезанную колбасу и вымыла посуду.

Хольт в задумчивости сидел перед сторожкой. Ангелика подсела к нему на скамью.

— Что это ты молчишь? — спросила она. — И ты еще ни разочка меня не поцеловал. Когда придет твой друг, будет уже поздно.

— Подожди, — сказал он. — Пусть наступит ночь! — Мысленно он уже слышал ее «нет», но пусть наступит ночь, и никто этого больше не услышит, оно умолкнет само собой. Быть может, тогда и все умолкнет. И этот назойливый голос, непрестанно нашептывающий что-то внятное и невнятное, неуслышанное и нежеланное… Ангелика встала и из-под тенистого навеса вышла на солнце. Он залюбовался ее легкими, чуть угловатыми движениями. Она прилегла на лужайке.

Хольт закрыл глаза. Ему было тяжело на нее смотреть. Солнце опять стояло над скалой на краю ущелья. Скорей бы оно заходило, скорей бы ночь. Ночь принесет ему забвение; все, что мучило его и угнетало, отпадет само собой. Ангелика будила в нем лишь воспоминание о Гундель. Но какое дело Гундель до него, до его мыслей и воспоминаний! Пусть идет своей дорогой, как идет ею в жизни, не оглядываясь на него. Зачем она красной чертой пролегла через его жизнь, перечеркивая прошлое, настоящее и будущее? Чего она хочет от него сейчас, почему не уходит к тому, другому?

Шнайдерайт! Это имя гулко отдалось в его сознании.

Смеркалось. Только рокот ручья нарушал тишину. День кончался, целый отрезок жизни подходил к концу, темнота, подобно занавесу, спустилась над целым куском его жизни. И Хольт пытливо оглядел себя и свою жизнь, вгляделся; и снова обнаружил то хорошо знакомое, необоримое чувство, которое до сей поры жило в нем, затаясь, то непроизвольное движение души, ту часть своего существа, что грозила полностью завладеть им. Это чувство было уже не безымянным. У него было свое имя, своя цель.

Хольт встал и прислонился к дверному косяку. Он долго скрывал от себя правду, но сколько же можно себе лгать? Теперь он извлек это чувство из-под спуда, вытащил на свет, разобрал на части, повертел в руках и так и этак и снова сложил воедино. И, как ни странно, имя ему было — ненависть!

Наконец-то он себе признался: он ненавидит Шнайдерайта. Стоя здесь, у входа в лесную сторожку, Хольт читал в своей душе как по-писаному. Противоречия, сплошные противоречия, неизжитое вчера и радужные мечты о завтра, гамбургская мерзость и стремление к идеалу, страсть и душевная вялость, мелочные чувства, которые он тщился побороть, и великое желание стать другим — все сплелось у него в единый клубок ненависти к Шнайдерайту, к несокрушимому Шнайдерайту.

Шнайдерайт не только похитил у Хольта его девушку, Гундель, цель его существования, смысл его жизни. Шнайдерайт отнял и то последнее, что у Хольта еще оставалось: возможность господствовать в сфере духа, повелевать миром, где правит мысль, наука, техника и культура и где на самом деле Хольта будут лишь терпеть. Пусть бы Шнайдерайт ни в чем не знал отказа; пусть бы установил свой антифашистско-демократический строй, а если на то пошло, и социализм, Хольт против этого не возражал — наоборот, он желал этого Шнайдерайту от всей души! Пусть Шнайдерайт правит и здесь, и во всей Германии, пусть отнимет у гамбургской и бременской своры их фабрики, верфи и банки — Хольт будет этому только рад, он и сам готов платить Шнайдерайту налоги и быть послушным гражданином. Пусть Шнайдерайт все приберет к своим рукам, Хольт охотно уступал ему весь материальный мир; но во всем, что касается заповедной сферы духа, науки, искусства, Шнайдерайту полагалось убрать руки прочь — эти чуткие, сильные, мозолистые руки! Если ему что-нибудь в этой области нужно, пусть придет к Хольту, как и Хольт готов идти к Шнайдерайту, чтобы попросить у него гражданские права или приличный оклад. Если же у Шнайдерайта есть запросы по части науки или искусства, пусть благоволит обратиться к Хольту. Хольт не жаден, он уделит Шнайдерайту от своих щедрот трехактовую пьесу Фридриха Вольфа, томик Гейне и пятьсот страниц научно-популярного чтива. Но Шнайдерайт так о себе возомнил, что ему мало заводов и поместий, мало власти и управления страной. Подавай ему и то, что по праву принадлежит Хольту, — искусство и науку, театр и музыку, живопись и россыпи книжной мудрости. Шнайдерайт уже сегодня расселся в театрах и библиотеках, будто у себя дома, а завтра перед ним распахнутся двери аудиторий и институтов. И он возьмет себе все, что можно взять, а заодно и Гундель.

Хольт закрыл глаза. Погоди же! — думал он. Шнайдерайт слишком в себе уверен! Придет время, Хольт покажет, чего он стоит!..


Хольт открыл глаза. Признавшись в ненависти к Шнайдерайту, он почувствовал себя опустошенным. Аттестат и право на высшее образование оказались ничем, он ничего не достиг. Поиски продолжаются.

Зачем он привез сюда Ангелику? Не для того ли, чтобы заполнить пустоту, обрести любовь и чувство общности, которые любовь сулила, — частицу той теплой, настоящей жизни, которую он неизменно и напрасно искал повсюду: в войне, а потом в рассеянии баров и танцулек, в гостиных Гамбурга, в шварцвальдской пустыне, а последний год так же тщетно в тесной келье, над книгами, в пустых мечтах о Гундель.

Ангелика захотела вернуться в сторожку, она продрогла, к вечеру похолодало. Когда она проходила мимо, Хольт схватил ее за руку.

— Я соврал тебе, — сказал он. — Мой друг Зепп не приедет.

Она не испугалась. Возможно, она ждала этого. И он понял, что она примирилась с предстоящим.

Он обнял ее и, чувствуя, как она сникла и ослабела от его поцелуя, отнес на руках в дом. Той ночью ему не пришлось, как бывало, разгоряченному и обманутому ее поцелуями, ложиться в одинокую холодную постель. Той ночью огню было дозволено догореть до конца.

Вечерний ветер, ворвавшийся в открытое окно, захлопнул дверь. Ангелика лепетала сквозь слезы бессмысленное «да, да, да…», словно трижды отрекаясь от каждого своего прежнего «нет»!