"Евгений Рысс. Шестеро вышли в путь (fb2)" - читать интересную книгу автора (Рысс Евгений)

Глава первая ВСПОМИНАЮ ЮНОСТЬ



Этим летом мне удалось, наконец, съездить в Пудож, заброшенный маленький городок, с которым у меня связаны и радостные и горькие воспоминания, в котором так много я пережил ровно назад тридцать лет, в тысяча девятьсот двадцать шестом году.

Поезд прибыл в Петрозаводск рано утром. Отсюда путь мой лежал через Онежское озеро. Пароход отходил через несколько часов. Я прошелся по памятным местам, но улицы ничего не напоминали мне. Почти сплошь они были застроены заново. Редко встречалось знакомое здание. Я не узнавал скверов и площадей. Изменился не только вид, но и самый тип города. У него теперь была другая, незнакомая мне душа.

В положенный час я спустился к пристани и взял билет. Вместо старого, грязного суденышка, громко называвшегося «Роза Люксембург», у причала стоял новый, сверкающий полированным деревом пароходик «Лермонтов». Меня это огорчило. Я ехал вспоминать. Мне хотелось пройти по своему прошлому, увидеть все таким, как в дни моей юности.

«Лермонтов» пополз по серой воде. Маленькие волны беспомощно бились о борта, невесело, не в ритм плескались вокруг. Когда я в первый раз пересекал Онежское озеро, волн совсем не было, но так же, как и сейчас, над озером стояла мгла. В мае в этих местах не часто бывают ясные дни. Тогда мы попали в густой туман. Может быть, и сейчас так будет... Мне бы хотелось: лучше было бы вспоминать.

Сразу, как только пароход отошел от пристани, шахматисты начали партии в шахматы, застучали костяшками любители домино. Одни пассажиры торопливо пошли в буфет, другие расселись по углам и заснули, третьи завели долгие, спокойные дорожные разговоры. Как одинакова всем нам знакомая жизнь пароходов и поездов, вокзалов и пристаней!

Я вышел на палубу. Мгла уже скрыла берег. Вперед было видно метров на триста, не больше. Еще не растаявшие маленькие льдины плавали по воде и, когда волны их сталкивали друг с другом, звенели точно хрустальные бокальчики. Резко кричали чайки.

И вот я стою на носу парохода, смотрю вперед и стараюсь вообразить, что сейчас тысяча девятьсот двадцать шестой год, что мне шестнадцать лет и я в первый раз еду в Пудож. Отчего-то очень меня тогда волновало, что впереди ничего не видно. Как будто, если бы мгла рассеялась, я увидел бы будущее. От будущего я ждал то ужасных несчастий, то удивительных удач. Действительно, меня ожидало много хорошего и плохого, только все оказалось совсем не похожим на то, чего я ждал.

Сейчас я стараюсь зрительно представить себе юношу, стоявшего тридцать лет назад на палубе парохода «Роза Люксембург», и не могу. Я знаю, каким я был, но не вижу себя. Был я щуплый паренек, невысокого роста, в старых, прохудившихся сапогах, в куртке солдатского сукна и очень истрепанном картузе, с маленьким узелком в руке. В узелке лежал кусок сала и фунт черного хлеба.

Немного я прожил до того, как оказался на пароходе, идущем через Онежское озеро. Родился я в 1910 году. Отец мой, слесарь, был убит на германской войне, когда мне было пять лет, мать умерла годом позже. Мы жили в Пскове вдвоем с бабкой, высохшей высокой старухой, прачкой, стиравшей по домам. Бабка страдала запоями и, когда запивала, пряталась от меня. Целыми неделями я жил один. Меня подкармливали соседки. Запой проходил, старуха возвращалась и была строже и грубей, чем обычно. Мне попадало за то, что не убрано в комнате, за то, что на мне рубашка грязная, за то, что разорвались штаны. Я понимал, что ругается она, скрывая стыд, и молча сносил упреки. Мне было ее очень жалко.

На еду нам хватало, но и только. Всю жизнь я донашивал рубахи, брюки и куртки добрых людей. Пять лет я учился в школе и кончил первую ступень. Тогда школа делилась на две ступени — первую и вторую.

Решено было, что я пойду работать. Но работы в городе не было. Меня взяли учеником в частную слесарную мастерскую. Условие было такое: два года ученичества — потом работа. Только кончился срок ученичества, как хозяин разорился, и мастерская закрылась. Год я, несчастный, маленький человечек, запуганный неудачей, метался без работы. Когда бабка была трезва, мы с ней мечтали, что случится чудо, примут меня на фабрику, буду получать жалованье два раза в месяц, справлю сапоги и пиджак. Все это могло бы случиться, но не случилось. А бабка запивала все чаще и чаще, и, наконец, ее нашли где-то в канаве, страшную, мертвую старуху с синим лицом и скрюченными руками. Я-то знал, что она была добрая, несчастная женщина, но другие ее всегда боялись. Уж очень она походила на бабу-ягу.

Старуха предчувствовала свою смерть. В жалком тряпье, которым был набит ее сундучок, я нашел конверт. На нем бабка нацарапала ломаными буквами: «Коле, когда умру». Почему-то на конверт была наклеена марка. Марка по нашему бюджету стоила дорого. Не могу себе представить, зачем она наклеила эту марку, какие странные мысли руководили ею. Вероятно, марка как-то связывалась в ее представлениях с гербовой бумагой, с чем-то официальным, оплаченным сбором. Вероятно, была у нее какая-то языческая вера, что судьба исполняет только те прошения, которые официально оформлены.

В конверте лежал лист бумаги, вырванный из бухгалтерской книги с полями, отчеркнутыми красной линией. На нем было темными ломаными буквами написано следующее: «Город Пудож, Олонецкой губернии, Пудожского уезда, улица К. Маркса, 28. Николаев Николай Николаевич. Это твой дядя. Ты к нему поезжай, когда я умру. Может, он Христа ради поможет».

Еще несколько месяцев пытался я устроиться на работу. Сначала под впечатлением бабкиной смерти мне кое-что обещали, но скоро смерть ее забылась и я превратился в обыкновенного надоедливого просителя. Я понемногу распродавал жалкое наше имущество, спал на полу и укрывался курткой. Наконец я решился ехать. Я чувствовал, что раздражаю соседей бедственным своим положением. Я не виню их. Время было тяжелое, у каждого хватало своих забот. Все-таки, когда я уезжал, соседи мне помогли. Собрали еще рублей десять, вдобавок к моим скудным средствам, залатали штаны, выстирали рубашку.

Нелегко было узнать, где находится этот Пудож. Никто и не слыхал о таком городе. Сын соседки, учившийся во второй ступени, спросил учителя географии, и тот объяснил, порывшись в атласе, что ехать нужно до Петрозаводска, а оттуда идет пароход в Пудож.

И вот я стоял на палубе парохода, щуплый парнишка в куртке солдатского сукна, и смотрел в туманную мглу, и виделось мне... не помню, что мне виделось.

Наверное, не сказочные дворцы. Не в столицу ехал я, покорять ее своими талантами. Я понимал, что Пудож — крошечный городишко; попросту говоря, дыра. Может быть, мне в мечтах представлялась всего только маленькая слесарная мастерская, такая же, как та, в которой я был учеником, но с той разницей, что в ней есть для меня работа.

Нет, конечно, были у меня и другие мечтания. Мне все-таки было шестнадцать лет, и, как ни был я забит неудачной своей жизнью, кипела же во мне фантазия, какие-нибудь удивительные видения бродили же в бедной моей голове. Я их сейчас не помню. Во всяком случае, не предвидел я того необыкновенного, что ждало меня в маленьком городишке, на неведомом мне берегу северного, холодного озера.

Не берусь описать в подробностях пароход «Роза Люксембург». Помню только, что он был необыкновенно грязен и неблагоустроен. Палубные пассажиры сидели на ящиках и мешках, на цепях и свертках канатов. Внизу была большая каюта. Но о каюте потом. Мне предстояло туда спуститься и многое увидеть за ночь путешествия.

Я долго стоял на носу парохода и смотрел в серую даль. Шумела машина, подрагивала палуба под ногами, из высокой трубы шел черный дым.

Когда берега исчезли за кормой, пассажиры развязали узелки, разложили припасы, поставили баночки с солью и стали не торопясь закусывать. Я держал в руке узелок с салом и хлебом и, хотя мне хотелось есть, не решался его развязать. Я не знал, что меня ждет впереди, жив ли мой дядя, в Пудоже ли он или уехал куда-нибудь, как он примет меня, совершенно чужого ему человека. Денег у меня не было ни копейки. Я отдал за билет все. Двух копеек мне даже не хватило. Кассир, посмотрев на несчастное мое лицо, нахмурился и не стал придираться. У меня не было смены белья. Рубашка моя уже загрязнилась у ворота. Стирать ее я боялся. Она была такая старая, что прямо расползалась в руках.

Был конец мая. По здешним местам это холодное время. Холод заползал мне за ворот и в рукава. Я не знал, имею ли я право с моим билетом третьего класса спуститься в каюту. Поэтому я стоял на палубе, хотя мелкая дрожь пробирала меня сильней и сильней.

Нищая публика ехала на пароходе. Худосочные мужчины в дырявых тулупах или ватных куртках, тощие женщины в рваных платках, бледные дети в непомерно больших картузах.

Тоска щемила мне сердце. Я ехал в убогий, нищий край.

Холод стал непереносим. Робко, боясь, что меня окликнут, задержат, уличат в недозволенном, я спустился по узкому трапу в каюту.

Дым пластами плыл в воздухе, крепкий махорочный дым. Меня оглушил шум голосов, пьяный гомон и выкрики. Испуганный, я прижался к стене. Постепенно общая картина выступала из дыма. Она была выписана в тусклых, серо-желтых тонах. Тусклый серый свет проходил сквозь маленькие круглые иллюминаторы. Тусклый желтый свет шел от большой керосиновой лампы, висевшей под потолком. Серый и желтый дым повисал пластами.

Каюта занимала всю носовую часть парохода. Вдоль бортов, сходясь к носу, шли лавки, и там, где они сходились, стоял большой непокрытый стол. Напротив стола за прямоугольным вырезом переборки помещался буфет.

На лавках тесно сидели мужики. От грязи и ветхости все, что было на них надето, приняло одинаковый зеленовато-черный цвет. Даже онучи у тех, кто был в лаптях, почернели. Будто полоса темного тряпья тянулась вдоль стен.

Сбоку от стола, на лавке, сидел человек, коренастый, невысокого роста, с широкими плечами и широкой грудью, в серой куртке и серой фуражке. Он чуть наклонился вперед и ладони положил на колени. Еще не разобравшись в происходящем, я почувствовал, что он тут главный, что на нем сосредоточено всеобщее внимание, что все, что происходит здесь, происходит потому, что так хочет он.

Ему было лет сорок... может быть, сорок пять. Он был гладко выбрит. Лицо его скрывало улыбку. Чуть-чуть были сжаты губы, чуть-чуть прищурены уголки глаз. Чувствовалось, что внутренне он улыбается, насмешливо, издевательски, высокомерно. Хромовые его сапоги были начищены до блеска, а руки, лежавшие на коленях, дочиста вымыты. В руках таилась уверенность. Я ее сразу почувствовал. Они знали свою силу, эти короткопалые, чисто вымытые мужицкие руки.

Рядом с ним за столом сидел худощавый человек с цыплячьими веками, тоненькими желтыми усиками и жидкими желтыми волосами. У него была острая мордочка и мелкие-мелкие зубки. Он держал женственной розовой рукой бутылку водки и выжидающе смотрел на «хозяина», как я сразу внутренне окрестил широкоплечего.

На столе, между пустыми бутылками и стаканами, в лужах пролитой водки валялись куски хлеба, селедки и сала.

Посреди каюты стоял маленький человек в грязной, пропотевшей рубахе с расстегнутым воротом. Одну ногу в лапте он выставил вперед и, уперев пятку в пол, поднял кверху носок.

— Что ж ты, Савкин, — говорил хозяин, — на корову, говоришь, заработал, а сам без сапог?

Савкин медленно пошевелил носком и произнес очень серьезно:

— Ножки мои, ножки, чего вы хотите? Вина или сапожки? — Он наклонил голову, прислушиваясь. — Вина? — переспросил он и успокоенно закончил: — Ну, и ходите босые.

Мужики на лавках засмеялись. Желтоволосый с мелкими зубками налил полный стакан и протянул Савкину.

— На, — сказал он, — выпей.

Мужичонка подошел какой-то пританцовывающей, скоморошьей походкой, принял стакан, обвел глазами всех сидящих на лавках, сказал:

— Здоровьице! — выпил, поставил стакан и вытер рот.

За буфетной стойкой вдруг радостно засмеялся буфетчик. У него не было зубов, и морщинистые, дряблые щеки глубоко вваливались между челюстями. Необыкновенно был он похож на бабу. Он хихикал, растягивая беззубый рот, и что-то противное, я бы сказал — непристойное, было в его лице. Смеялся он не потому, что случилось смешное, а тому смешному, что непременно еще случится. Он что-то предвидел — мерзкий старик. Что — я тогда не понимал.

И еще я отметил человека, сидевшего в самом дальнем углу. Худое лицо с черными, глубоко посаженными глазами. Он был одет так же, как другие мужики, и я не могу сказать, что именно выделяло его из всех. Может быть, то, что у всех на лицах было какое-то искательное выражение, а у него этой искательности не было. Он с каким-то равнодушием следил за происходящим.