"Письма о русской поэзии" - читать интересную книгу автора

МОН-РЕПО

Белле Сегаль
И письмо пошло ходить из рук в руки. Начались толки и догадки от кого и о чем оно могло быть? Все, наконец, стали в тупик. И. А. Гончаров. «Обломов»
На московский вопрос: како веруеши? – каждый отвечает независимо от соседа. Велимир Хлебников. «Зангези»

Московский пушкинист, ставший одним из лучших американских набоковедов, издал наконец в России в издательстве «Гиперион» книгу своих эссе.[204] Вполне закономерно, что именно таким высокосортным текстам суждено становиться предметом излучения (sic!) и спора. И не диво – даже могучее протуберанцевое светило имеет свои пятна. Автор – непревзойденный мастер стиля, его собственная виртуозность отшлифована многолетним сотрудничеством с английским и русским языком Набокова. Свое изысканное и огульное презрение ко всему современному (от поэтического языка до «электронной машины») профессор тщательно взращивал и теперь лелеет, как оранжерейную орхидею. Но его личностная орфография, войдя в повседневный контакт с климатом нынешней российской полиграфии и корректорскими злоумышлениями, подхватила заурядный насморк, и теперь при чтении книги невозможно отличить миссионерское искусство от прилипчивой опечатки. Так вульгарная действительность подбирается к заокеанской заносчивости, но мы твердо верим, что подкожную старомодность мочалкой не стереть. Зато сама себя она способна пребольно высечь, впадая в иную крайность – самоуничижение. Книга посвящена сестре Набокова – Елене Владимировне Сикорской, она же – трогательная героиня эссе «Окно с видом на комнату». Рыцарский жест верного служения – покуда пристрастность не перелилась через край – вино вне чаши отдает северянинским подобострастием. На авантитуле автор свой портрет заменил ее преподобием – фотографией дамы, играющей в «скрабль». Или это очередной початок опечаток? Но довольно о битве за урожай.

Название «Сверкающий обруч» отсылает к финалу рассказа Набокова «Первая любовь» (он же – седьмая глава «Других берегов»): «…И тотчас же, едва взглянув на меня, побежала прочь, палочкой подгоняя по гравию свой сверкающий обруч…» Дитя, беги, не сетуй, за Эвридикой бедной! Свой отклик на книгу и спор с нею по конкретным текстам хотелось бы построить также в набоковской геометрии (сталактитов и сталагмитов), восходящей к другому английскому рассказу маэстро – «Сестры Вэйн», одновременно низводя «спиритическую» структуру до техники электронного письма, сохраняющего текст утверждения при последующей вставке ответа. «Сверкающие сосульки» Цинтии Вэйн, то есть сталактиты, – это отправной текст Барабтарло, а сталагмитовый «счетчик автостоянки» – наши возражения. Насколько эти доказательства убедительны решать сейчас разве что духу Набокова (именно о своем ненавязчивом присутствии в этом мире говорят умершие «Сестры Вэйн»). Или судить вполне живехоньким читателям книг Набокова и Барабтарло, к чему мы и призываем.

Сначала кратко о Тимофее Пнине. В конце романа «Пнин» прозорливая подвыпившая дама произносит фразу, ни к чему и ни к кому конкретному не относящуюся: «Но не кажется ли вам – хо-о-о – что то, что он пытается сделать – хо-о-о – практически во всех своих романах – хо-о-о – это – хо-о-о – выразить фантасмагорическую повторяемость определенных положений?» (III, 144). Речь идет о самом Набокове. Основную художественную задачу «Пнина» в одном из писем он определил как создание нового характера, комического, даже гротескного, но в сравнении с «нормальными людьми» – более человечного, более чистого и цельного, более нравственного. Набоковский Пнин, действительно буквальное воплощение английского слова «каламбур» – «pun». Это распненный, распятый Пан, который не умер, а живет среди «нормальных людей».[205]

Набоков начал шествие своих лукавых, обездоленных «бесов» с раннего рассказа «Нежить». Назовем только некоторых, часто хорошо завуалированных героев этой фантасмагорически повторяемой череды. И только положительных (есть и иные). Не умеющий сопротивляться мечтатель Василий Иванович из «Облако, озеро, башня» – ведь вовсе не автор, тот его личный босс, что позволяет бедняге удалиться из варварского мира людей. Свалившийся с изнанки Луны Зильверманн в «Подлинной жизни Себастьяна Най-та», весьма своеобразно умеющий давать сдачу. Он-то уже своим именем демонстрирует чудодейственную связь с лесом-сельвой, послеполуденным фавном Малларме, да и поэтом-футуристом Алексисом Паном, у которого учился Себастьян. Два трогательных героя рассказа «Памяти Л. И. Шигаева». Тот, что пишет некролог, – спившийся Демон, борющийся с чертенятками, а его спаситель – слепок с Леонид Шигаев, то есть с Лешего. Это русский леший-эмигрант, который досконально знает все лесные пригороды Берлина, но в лесу выясняется, что «он не отличает пчелы от шмеля, ольхи от орешника, и все окружающее воспринимает совершенно условно и как бы собирательно: зелень, погода.» Его пристрастия, как позже у Пнина, размещаются в мире техники (он составляет карманный словарик русско-немецких технических терминов). И еще много кого в человеческих обличьях можно встретить на страницах Набокова. Неопознанная докторами болезнь Пнина – атавистический, послеполуденный «панический ужас» в мире после Освенцима, где не может быть ни стихов, ни музыки (Теодор Адорно), белочка – это «bell», своеобразный заменитель звонка, колокольчика, можно смело сказать, что, в частности, она английский связной набоковского Пнина с русским рассказом Сирина «Звонок», рассказом о поиске Дома.

Теперь кратко о Цинциннате, который не умер, а родился, и о том, что его связывает с английским Себастьяном Найтом. Из письма Набокова к У. Д. Минтону: «Дорогой Уолтер! Я пишу вам отдельно о «Приглашении на казнь». Переводчик должен быть: 1) мужчиной, 2) родившимся в Америке или Англии… Элек говорит в своем письме о том, что у него есть «надежные» переводчики с русского. Может ли он быть полезен? (Но переводчик не должен быть дамой, родившейся в России)».

Дама из России могла не только хорошо знать «Анну Каренину», но и родовспомогательную терминологию. Цинциннатово родовое время исчисляется иначе, чем романное (имена тюремной троицы – Родриг, Родион, Роман) – счет идет на часы, а не на сутки (крепостные часы – без стрелок), то есть девятнадцать глав соответствуют 19 часам (среднее время первородящей женщины). Околоплодные воды отошли (городская речка осушена и ее воды отведены в Стропь), начались сокращения-схватки матки (опера-фарс «Сократись, Сократик»), на казнь едут по Крутой и Матюхинской улицам, и последний этап – «врезывание головки», «прорезывание головки», рождение и наконец, отделение последа (детского места с оболочками) – полное разрушение «декораций» крепости, города, площади в «Приглашении на казнь».

Барабтарло о «Действительной жизни Себастьяна Найта»: «В имени Севастьян чувствуется что-то специально задуманное, – и мне кажется, я знаю, что именно… По мере того, как постепенно разматываются пелены, в которые завернута «действительная жизнь» Севастьяна, его сущность и личность делаются парообразными, и когда снимается последний слой, главное действующее и искомое лицо совершенно сходит на нет, испаряется… И вот я полагаю, что Набоков зашифровал этот процесс в самом имени героя, коего некоторая принужденность объясняется собственно тем, что оно должно содержать в себе этот шифр. Буквы, составляющие имя и фамилью «Sebastian Knight» (в английском оригинале романа) можно переставить так, что получится «Knight is absent», то есть «Найт отсутствует», «Найта нет» – и на опустевшем литерном лотке останется только одинокий неопределенный артикль «а» – да и тот может быть употреблен в дело».

Очень убедительно и остроумно, хотя канат этого изящного «скраблевого» аттракциона слишком туго натянут в том отрезке, где от частного пытается перекинуться к целому. «Сущность и личность» Себастьяна Найта отнюдь не «парообразны» – иначе пришлось бы признать, что автор (кем бы он ни был) потерпел крах, а повествование с постмодернистским блеском разрешилось бы в ничто. Набоков сам по-флоберовски сказал бы о своем герое, что, оставаясь невидимым, но вездесущим, «il brille par son absence» – он блистает своим отсутствием. «Мрак неизвестности окружал его как некоего древнего полубога; иногда я даже сомневался в истине его существования. Имя его казалось мне вымышленным и предание о нем пустою мифою, ожидавшею изыскания нового Нибура. Однако же он всё преследовал мое воображение, я старался придать какой-нибудь образ сему таинственному лицу…» (VI, 174). Впрочем, это уже не Набоков, а Пушкин – «История села Горюхина», но весьма актуально для Найта.

Его действительно нет, и он ни разу не появляется на страницах романа, но только о нем и речь! О нем крохоборствует жизнеописание, к нему стягиваются все нити, к нему обращены все взоры и все мысли всех героев. Текст не просто о нем, а им свершается. Появись он вживе, это был бы другой роман, написанный совсем другим писателем, но не будь его в этой особой роли несуществующего – не было бы никакого романа. Как будто все персонажи и положения существуют не только сами по себе, но и в качестве частей и составляющих запредельного образа Най-та. Даже после своей смерти он живее и заковыристей любого из персонажей, козыряющих его невидимому присутствию и высшему покровительству. Он как самодержавный оборот солнца вокруг всего происходящего держит и освещает весь набоковский текст.

При распределении ролей в «Себастьяне Найте» Набоков «блистает отсутствием», появляясь только в последней фразе, пишет же роман о «подлинной жизни» Себастьяна Найта его брат («V.»), который так бесповоротно проникается сущностью своего героя, что вслед за Флобером повторяет в финале: «Себастьян – это я». Если Набокову общими усилиями с V. удалось воссоздать путь и творческий поиск героя, то Себастьян – есть, хотя номинально действительно «отсутствует», «Knight is absent» – он умер, его уже нет. В каком смысле?

Русский роман Сирина «Приглашение на казнь» и английский роман Набокова «The Real Life of Sebastian Knight» – дилогия с одним заглавным героем. В первом романе его еще нет, во втором – уже нет, в первом – его воображаемая жизнь до рождения, во втором – реальная, подлинная, настоящая, действительная (все варианты перевода). Финальные строки первого романа (момент смертельного выхода Цинцинната к «существам, подобным ему») стыкуются с зачином второго – «Себастьян Найт родился тридцать первого декабря 1899 года в прежней столице моего отечества». «Король умер, да здравствует король!» Нужно, по совету автора, схватившись за волосы, увидеть простое решение первого романа, тогда раскроются загадки второго. На едином ковре дилогии образованы симметричные узоры, при загибании ковра узор второго текста совпадает с первым – изнанка дает ответ.

Ключ к разгадке жизни Себастьяна его брат надеется найти в квартире покойного. Но там – лишь еще загадки, ответы на которые может знать только внимательный читатель «Приглашения на казнь», но не пишущий «реальную» биографию. Над книжной полкой Себастьяна – две фотографии. V. их описывает: «Одна – увеличенный снимок голого по пояс китайца, которому лихо срубали голову, другая – банальный фотоэтюд: кудрявое дитя, играющее со щенком. Такое сопоставление отдавало, по-моему, сомнительным вкусом, впрочем, у Себастьяна были, вероятно, причины хранить их и именно так развесить» (I, 57). Комментарий набоковского собрания резонно сообщает, что «в 1920-е гг. многие иллюстрированные издания мира обошла сенсационная фотография «Отсечение головы в Бангкоке, столице Сиама». Но объяснение такого «сомнительного сопоставления» фотографий дает только память о Цинциннате, к которому заявляется дочка директора тюрьмы Эммочка с рассыпающимися буклями льняных волос и затевает возню: «Но ею овладел порыв детской буйности. Этот мускулистый ребенок валял Цинцинната, как щенка».

Важно понять распределение авторства внутри дилогии. «Приглашение…» – это и есть самый первый (неизданный и якобы уничтоженный) роман Найта, заставившего работать не только воображение, но и невероятные блики своей дородовой памяти. Не так уж сильно дурачил Себастьян своего «палачеобразного» («с лицом, как вымя») секретаря, когда поведал ему, что в его первом романе была рассказана история толстого студента, чей дядя, ушной специалист, извел его отца и женился на его матери. Секретарь шутки не понял. А мы? Цинциннат непрерывно задает себе вопрос «толстого студента» – «быть или не быть?». «Мне совестно, душа опозорилась, – это ведь не должно бы, не должно бы было быть, было бы быть, – только на коре русского языка могло вырасти это грибное губье сослагательного…» – записывает он накануне казни.

Себастьянова экспозиция декапитации и ребенка со щенком – центр романа. Недаром при взгляде на книги и фотографии над ними в голове его брата начинает звучать та самая, неясная, странно знакомая музыкальная фраза, врученная ему Себастьяном во сне: «…Бессмысленная фраза, которая пела в моей голове, когда я проснулся, на деле была корявым переложением поразительного откровения…» Загадочные слова «итальянской арии» перекочевали из «Приглашения…», там ее дважды напевают Цинциннату, но слова остаются неопознанными. Затем напев пытается разгадать Себастьян, проходя ученичество у футуриста Алексиса Пана, разгадывает (или сам придумывает загадку, что в данном случае одно и то же), но не предъявляет – расшифровка остается утаенной.[206] Такими же потайными остаются подсказки-нити, скрепляющие два романа: биография дуба и адрес Себастьяна; «фотогороскопы»; арабские книги Цинцинната и «Англо-персидский словарь» Найта, стоящий у него на полке; отражающие и перетекающие друг в друга, как на эшеровской картине, подъем Цинцинната по лестнице и спуск Себастьяна – они ступают одинаково, как дети, начиная все с той же ноги, только один движется вверх – к рождению, другой вниз – к смерти; символика цифр (1936), любовей, имен, запахов, электрического света, пропаж, потерь, переворотов и т. д. Только проследив каждую линию, мы получим единую картину и разгадку тайнописи. Связав пунктирами два романа, слив в единицу сталактит и сталагмит, Набоков решает по сути один вопрос – что такое ДАР жизни, творчества, любви? Этот дар предначертан и неотвратим, изменить ему – значит предать самого себя.

Совершив переворот, по радикальности превосходящий футуристические опыты, написав по-английски роман – «продолжение» с ключами от него, оставшимися в руках курчавого русского, Набоков присягнул в верности позвоночнику русской поэзии рапирным уколом Адмиралтейской иглы. Храброй оглядки на будущее не хватает г-ну Барабтарло, потому приглашаем его к дальнейшему собеседованию. Как поправляет в «Египетской марке» всезнайка-воробышек молодую ворону из парка Мон-Репо: «Так не приглашают». Да, так не приглашают, так не завершают разговора, а значит – продолжение следует…