"«Адольф» Бенжамена Констана в творчестве Пушкина" - читать интересную книгу автора (Ахматова Анна)

2

Первое известное нам упоминание Пушкина об «Адольфе» находится в черновом тексте 9-го стиха XXXVIII строфы 1-й главы «Евгения Онегина» («Как Child Harold угрюмый, томный»), где вместо имени Child Harold Пушкин написал «Как Адольф» (VI, 244). Затем встречается это имя в XXII строфе 7-й главы «Евгения Онегина» (VI, 438):[17] «Адольф» был одним из романов, которые Татьяна прочла в доме Онегина и по отметкам на страницах которого она угадала истинный характер своего героя. Таким образом, Пушкин сам указал на Адольфа как на один из прототипов Онегина.

В до сих пор не опубликованном черновике этой строфы (тетрадь 2371, л. 67) чрезвычайно интересен тот ряд, в который Пушкин включает «Адольфа». Привожу транскрипцию:

Хотя мы знаем что Евгений Издавна чтенья разлюбил [С собою] Однако несколько творений [Лишь] он [С собой] по привычке лишь возил [Листки в которых отразились] [творцы] [Коринну Сталь] [два три] [романа] Весь В. Скотт Адольф Констана [Мельмот] [Рене] [Адольф] Констана Весь Скотт да два иль три романа Рене, еще два три романа В которых отразился век И современный человек Изображен [печально] довольно верно…

Таким образом, выясняется, что по первоначальному замыслу Пушкина «два три романа» XXII строфы «Евгения Онегина» — это «Мельмот» Матюрена, «Ренэ» Шатобриана и «Адольф».[18] При следующей переработке этих стихов Пушкин заменил Сталь Байроном, а «два три романа» не названы.

В «Заметке» о предстоящем выходе перевода «Адольфа», сделанного Вяземским, Пушкин вторично сопоставляет имя Б. Констана с именем Байрона: «Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер, впоследствии обнародованный гением лорда Байрона».[19] Эту мысль Пушкина повторил и Вяземский: «Характер Адольфа верный отпечаток времени своего. Он прототип Чайльд Гарольда и многочисленных его потомков».[20] Сопоставление Адольфа с характерами героев Байрона имело для Пушкина очень важный принципиальный смысл.

Вяземский в посвящении Пушкину сделанного им перевода «Адольфа» писал: «Прими перевод нашего любимого романа» и «Мы так часто говорили с тобою о превосходстве творения сего». Хотя это посвящение, как выясняется из писем Вяземского к Плетневу, было написано в январе 1831 года, но это не значит, что беседы об «Адольфе» происходили в связи с переводом Вяземского. Вернее предположить, что именно эти беседы подали Вяземскому мысль заняться переводом романа Б. Констана.

Вяземский переводил «Адольфа» con amore, придавал чрезвычайно важное значение своему переводу и работал над такой сравнительно небольшой вещью очень долго.[21]

20 декабря 1829 года Баратынский благодарит Вяземского за присланную на просмотр рукопись перевода.[22] И только 12 января 1831 года Вяземский обратился к Плетневу с просьбой отдать в цензуру оставленный в Петербурге у Жуковского и Дельвига перевод «Адольфа», обещая прислать на днях посвящение («письмо к Пушкину») и предисловие («несколько слов от переводчика»).[23]

17 января 1831 года Вяземский послал Пушкину из Остафьева в Москву свое предисловие (а может быть, и посвящение) со следующей просьбой: «Сделай милость, прочитай и перечитай с бдительным и строжайшим вниманием посылаемое тебе (курсив мой. — А. А.) и укажи мне на все сомнительные места. Мне хочется, по крайней мере в предисловии, не поддать боков критике. Покажи после и Баратынскому, да возврати поскорее (…) Нужно отослать в Петербург к Плетневу, которому я уже писал о начатии печатания Адольфа» (XIV, 146).

Очевидно, Пушкин полагал необходимым внести некоторые поправки в предисловие Вяземского, потому что через три дня он ответил: «Оставь Адольфа у меня — на днях перешлю тебе нужные замечания».[24] Поэтому мы имеем право предположить редактуру, если не сотрудничество Пушкина, а самое предисловие рассматривать как итог бесед Пушкина и Вяземского об «Адольфе». Это тем вероятнее, что, как уже отмечалось, некоторые мысли, высказанные Вяземским в предисловии, — повторение заметки Пушкина об «Адольфе».[25]

В своем предисловии Вяземский говорит, что, переводя «Адольфа», он имел желание «познакомить» русских писателей с этим романом.[26] Конечно, Вяземский знал, что русские писатели могли прочесть роман Б. Констана в подлиннике, и вовсе не с романом Б. Констана хотел их познакомить, а показать на примере своего перевода, каким языком должен быть написан русский психологический роман.

Говоря о языке психологической прозы, мы имеем в виду тот язык, который Пушкин называл «метафизическим».[27]

Пушкин считал Вяземского способным содействовать развитию этого языка («У кн. Вяземского есть свой слог») и 1 сентября 1823 года советовал Вяземскому заняться прозой и «образовать русский метафизический язык». А еще 18 ноября 1822 года Вяземский писал А. И. Тургеневу: «Я сижу теперь на прозаических переводах с французской прозы. Во-первых, есть тут и для себя упражнение полезное».[28] Очевидно, прозаические переводы уже тогда казались Вяземскому способом обогащения русского литературного языка и, в частности, создания русской прозы, еще не очень самостоятельной и мало разработанной. Известны жалобы Пушкина на отсутствие русской прозы и на отставание прозы от стихов.[29]

Посылая Баратынскому на просмотр свой перевод «Адольфа», Вяземский, очевидно, высказал свои соображения о трудности передать по-русски все оттенки «Адольфа», потому что Баратынский ответил ему следующее: «Чувствую, как трудно переводить светского Адольфа на язык, которым не говорят в свете, но надобно вспомнить, что им будут когда-нибудь говорить и что выражения, которые нам теперь кажутся изысканными, рано или поздно будут обыкновенными. Мне кажется, что не должно пугаться неупотребительных выражений. Со временем они будут приняты и войдут в ежедневный язык. Вспомним, что те из них, которые говорят по-русски, говорят языком Пушкина, Жуковского и вашим, языком поэтов, из чего следует, что не публика нас учит, а нам учить публику».[30]

За год до того, как было написано предисловие Вяземского, Пушкин в заметке о предстоящем выходе «Адольфа» писал: «Любопытно видеть, каким образом опытное и живое перо кн. Вяземского победило трудность метафизического языка, всегда стройного, светского, часто вдохновенного. В сем отношении перевод будет истинным созданием и важным событием в истории нашей литературы» (курсив мой — А. А.). Здесь Пушкин, уже знавший перевод Вяземского или, во всяком случае, методы его перевода,[31] высказывал ту же мысль, что и Вяземский в предисловии, а Баратынский в приведенных письмах. Говоря о метафизическом языке «Адольфа», Пушкин имеет в виду создание языка, раскрывающего душевную жизнь человека. Самое выражение «метафизический язык» Пушкин, вероятно, заимствовал у мадам де Сталь. Оно встречается в «Коринне», в главе «De la litterature italienne», без сомнения внимательно прочитанной Пушкиным: «les sentiments reflechis exigent des expressions plus metaphysiques» (рассудочное мышление требует более метафизического выражения).[32]

Конечно, возникает вопрос, чем же отличается психологизм «Адольфа», так сильно поражавший читателей, от психологизма романов, современных «Адольфу», как первоклассных (Сталь, Шатобриан), так и второстепенных (Коттен, Криденер, Жанлис). Дело в том, что Б. Констан первый показал в «Адольфе» раздвоенность человеческой психики,[33] соотношение сознательного и подсознательного,[34] роль подавляемых чувств[35] и разоблачил истинные побуждения человеческих действий. Поэтому «Адольф» и получил впоследствии название «отца психологического романа» или «le prototype du roman psychologique». Все эти черты «Адольфа», как известно, указали путь целому ряду романистов, в числе которых одним из первых был Стендаль. Уже в 1817 году Стендаль писал: «Данте понял бы без сомнения тонкие чувства, наполняющие необыкновенный роман Бенжамен Констана „Адольф“, если бы в его время были такие же слабые и несчастные люди, как Адольф; но чтобы выразить эти чувства, он должен бы был обогатить свой язык. Таким, как он нам его оставил, он не годится… для перевода Адольфа».[36]

В связи с высказыванием Пушкина о метафизическом языке «Адольфа» особый интерес представляют его собственные пометки на полях романа Б. Констана. Против отчеркнутых слов (в письме Адольфа к Элленоре): «Je me precipite sur cette terre qui devrait s'entr'ouvrir pour m'engloutir a jamais; je pose ma tete sur la pierre froide qui devrait calmer la fievre ardente qui me devore» [«Кидаюсь на землю; желаю, чтобы она расступилась и поглотила меня навсегда; опираюсь головою на холодный камень, чтобы утолил он знойный недуг, меня пожирающий…» (с. 21)] Пушкин написал: «Вранье».

Гиперболическая риторика этой фразы воспринималась Пушкиным как нарушение «стройности» метафизического языка, и эти ламентации в духе «Новой Элоизы» Руссо должны были казаться фальшивыми в устах светского соблазнителя.

Второй пример любопытен как случай редактирования Пушкиным романа Б. Констана и относится к одному из рассуждений Адольфа о раздвоенности человеческой личности, о которых я говорила выше. В отчеркнутой фразе: «et telle est la bizarrerie de notre coeur miserable que nous quittons avec un dechirement horrible ceux pres de qui nous demeurions sans plaisir» [«Таково своенравие нашего немощного сердца, что мы с ужасным терзанием покидаем тех, при которых пребывали без удовольствия» (с. 36)] слово «plaisir» (удовольствие) зачеркнуто и на полях написано — «bonheur» (счастье). Эта поправка свидетельствует о требовании точности оттенков смысла.