"Ангел мертвого озера" - читать интересную книгу автора (Щербакова Галина Николаевна)

Заслонка

— Вареничек ты мой! — говорила по утрам нескладеха Варя, дочь отпетого и похороненного Ивана Ивановича, выглаживая широкой ладонью мяконькое тело своей юной подружки.

Самые счастливые её минуты.

Потом, на улице, на работе, среди людей она будет жить в коконе позора и стыда. Она будет видеть невидимое — указывающие на неё пальцы, улюлюканье и похохатывание. После смерти отца все это обострилось. Она не сомневалась, что он все понял и хотел их убить. Она смотрела на горлышко Вареничка: как просто это сделать одним обхватом, а потом самой шагнуть с подоконника и опять и снова быть уже навсегда с нею. Конечно она в это не очень верит. Какая еще, кроме этой, может быть жизнь? Но как же хочется верить.

И она кладет пальцы на сладкие косточки. Так просто и так невозможно. Уехать бы куда подальше. Она забрасывала удочку, но Вареничек смеется: какого рожна тебе, тетка, если уже живем в Москве! Где же лучше? Или метишь за границу? Тогда рассказывай, как и куда.

— Какая там заграница? — ворчит Варя. — У меня мать-старуха. И я у неё одна.

Тут надо сказать, что не было в жизни Вари ничего более раздражающего, чем мать, которая приставала со всякой ерундой, являлась когда ни попадя, клянчила деньги, одним словом, торчала, как кость в горле. И тогда это самое горло выпевало:

— Вареничек ты мой! — и Варя восхищалась свойством любви сводить на нет всякую гадость, в данном случае мысль об опостылевшей матери. Никаких угрызений у Вари по поводу своего отношения к овдовевшей матери не было. Со времени отделения от родителей, со времени чувств, которые перевернули жизнь Вари навзничь (и какой навзничь! Все внутри дрожит от счастья-несчастья), она понимала прошлое с родителями как тюремство, замок Иф (это если бы она читала «Графа Монтекристо»). Ее потрясла смерть отца только одним: тот владел её тайной. И если он — туповатый — дошел до всего своим умом, то, значит, скоро придет и её время расплаты. И видимые пока только ею пальцы укажут на неё открыто и презрительно. Мать как-то сказала Варе: «Знаешь, я что-то примечала в последнее время. Он за кем-то следил… Я даже думала, что за мной». Варя про себя хмыкнула: что это она придумала, зачем отцу за ней надо было следить? Она помнила, как он приходил и лез в ванную, искал там её любовника. А потом сообразил: девочка-вареничек, что лежит у неё на диване, и есть это самое слово… только все-таки не это… Девочка эта — её счастье, посланное ей, видимо, Богом, кем же еще, потому что от неё у Вари растут крылья, и когда они станут совсем сильными, она возьмет свой цветочек в охапку и улетит от людей к птицам, что живут у теплых морей.

Надо сказать, что Варя, боясь позора и стыдясь странной особенности своей природы, просто заходилась от мысли, что на свете есть опасные для подружки мужчины. Она видела, как затуманенно смотрели на Вареничка парни и дядьки, как невзначай, легонько их руки касались девчонки, в лифте ли, при передаче каких-то бумажек, чуть-чуть, но они отъедали то, что принадлежало только ей, а девчонке вроде и невдомек. Хохочет. Потому и мечта — о жизни в безлюдье, а точнее, о жизни, где нет двуногих мужиков с отвратительным, вонючим членом, от одного представления о котором у Вари в руке возникает нож, чтоб — раз… и больше ничего.

Она холит свою девочку, балует её, она боится, как бы не случилась с ней беда, попадется такой двуногий на дороге и собьет Вареничка с толку. Варя холодеет, зеленеет, идет пупырышками и потом исходит лаской до потери чувств и сознания. Девчонке нравится, но иногда она отпихивает её ногой: «Устала я от тебя, тетка!» С первого раза она так и осталась у Вареничка без имени. Тетя, тетка, ну в хорошие, сладкие минуты — тетечка. Обидно до слез, но по жизни получается правильно. Для соседей и там, на работе, она как бы родственница, которую приголубили. Но все равно в постели обидно.

Все сильно любящие безумно слепы. Варя очень долго не примечала исчезновений девчонки на час, на два. Та хитро возвращалась то с вилком капусты, то со стиральным порошком, да мало ли чего вдруг не стало в хозяйстве, а мы теперь балованные, нам без туалетной бумаги и пшикалки от запаха — швах, так что повод что-то принести с озабоченной хлопотами улыбочкой был вполне годящимся прикрытием для коварной девчонки. У той же были вполне серьезные планы получить постоянное жилье, но эта тетеха такую простую вещь в голову не брала. И то! Жили-то на съемной квартире. А в большой квартире жила старуха, хотя зачем ей две комнаты? Вареничек много вариантов прокрутила в головенке, и своих, и товарищи-сироты подсказали. Их тут в Москве тьма тьмущая.

Ну, к примеру, прихлопнуть бабку за тысчонку-две деревянных — желающих в их подвальной компании не сосчитать. Тогда они с теткой переезжают в квартиру, и та её прописывает. Потом можно потерпеть годок — пусть налижется, — и столкнуть её с балкона. Она была в той квартире, выходила на хлипкий балконишко… Или сбросить тетку в метро под поезд. Она такое в кино видела. В толпе кто заметит, если самой заорать покруче и грохнуться в обморок. В общем, вариантов не счесть. Грибы-поганки отдельно стушить в сметане, а себе беленькие. Главное, не перепутать, но она себе не дура. Тогда ей останется квартира, и она выйдет замуж за шофера Эдика. Он, конечно, тот ещё жук, но ей с ним хорошо. Она обучила его, как ей нравится, он — как ему. Покруче, чем с жадной слюнявой теткой.

Все дело в старухе, которая креститься начала, к попам бегает, поставила Ивану Ивановичу белый крест со словами «Да простится заблудшему».

Интересно, взрывал старик бомбу или оговорил себя, с ума спятив? Ей нравится второй вариант, он её побуждает к размышлениям о подлой человеческой сущности. Взрыв, по её уму, чище, чем дурной мозг.

Вечером она бежит в подвал к Эдику. Там полно народу, нанюханного и нашприцованного. Они с ним в эти игры не играют. У них есть любимец «Сапрошин», 98 руб., «бутылка-пулечка, попади, родная в цель». Они прячутся с Эдиком между кирпичными трубами, промеж которых — детский выброшенный матрасик, под матрасиком изголовьице из сидения от старой машины. Эдик сам все нашел, и инвентарь, и место. Оно далеко от общей тусовки, потому они входят не через подвальный вход, а через окна с другой стороны.

«Вареничек» успевает заскочить домой, чтобы сбегать в ванную. Трет следы тетки-заразы, полощет рот. Эдик приходит чистый. От него пахнет кожей, бензином, джинсой штанов. Ей это нравится. Мужское. Детские забавы в детдоме приучили её с малых лет к женским грешным ласкам. Ее, пухленькую, тискали все, от напарок до воспитательниц. Малорадостный мир казенщины делился чем мог: телесной радостью, опытом срамных отношений, они же бывали и любовными, если везло… Ей везло. Ее всегда любили больше, чем она, она всегда была «верхней» по существу отношений. Никто никогда не говорил о стыде и сраме, разве что отстойные бабки-уборщицы, но они все, как одна, были алкоголички. Детям от них было хуже, чем от ласковых женщин. Ласка это лишнее второе, это яблоко под подушкой и это удовольствие, то самое, что превыше всего.

Она была нарасхват, но успевала оглядываться. Вот и тетка случилась, когда жизнь треснула рукавами у пальтишки. Эдик был первым мужчиной по собственному желанию. Ради него хотелось устойчивой жизни, общей пищи и детей, «будущее России», которые никогда — никогда! — не попадут в приют. Ради этого можно было и убить. И даже правильно было убить, потому что старуха не могла родить будущую Россию, а она, «вареник», могла. И даже тетка не могла. Она когда-то призналась, что у неё негожие трубы.

Вареник не постеснялась спросить у гинеколога, которого вызвала фирма в целях диспансеризации, все ли у неё на месте, трубы там и прочее, врач засмеялась и сказала, что все прочее, как и трубы, на месте. Выйдет замуж будет рожать как из пушки.

— Пока не замужем?

— Пока нет. Бесквартирные.

— Предохраняйся. Ты создана для родов.

Именно в тот вечер ей было противно с теткой.

Когда уже погасили свет, совралось легко, как в песне.

— Мне надо в Москве постоянно прописаться. Меня уже трижды предупреждали.

— Кто? — закричала Варя. — У нас неквалифицированные — все временные.

— Всех и предупредили.

— Я поговорю, — уже тихо сказала Варя.

— А вот не надо! Не надо на меня обращать внимание. Лучше поискать выход. Не всю ж жизнь быть в нелегалах? Лучше замуж выйти.

Варю охватил ужас. Что, она не знала, что другого пути у молодых детдомовских девчонок, как и у лимитчиц, не было? Конечно, за деньги можно и без замужа, но все равно нужна площадь. Девчонка заснула, а Варя билась головой об стену — искала «топор под лавкой». К утру нашла — мать.

Прибежала к ней, та ещё лежала под одеялом, разминала коленки, которые всю ночь попискивали от боли. Хорошо, что у Вари ключ и не надо выбираться из тепла.

— Что с тобой, дева?

Так мать обращалась к ней, когда что-то не понимала в дочери. Варя ненавидела это обращение. В нем было нечто и оскорбительное, и старозаветное, и издевательское. Дочь поймала себя на беге — кинуться на лежащую мать и придавить своим тяжелым телом. Дела на раз. И уйти, как не было. Никто её не видел, а главное, никто на неё не подумает, как не подумали на её отца, а она ведь верила, что это он бросил бомбу. Отец хотел убить её и Вареничка. Они тогда, кажется, что-то говорили ему, что поедут на Палашевский рынок, там всегда были хорошие грибы. Или не грибы? Но они не пошли. А он пошел. Ведь отец, подвыпив, говорил: «У каждого есть грех, за который можно убить без суда и следствия. Грех бывает страшный и тайный. Человеку надо помочь от него избавиться».

Она думала: это он о её грехе. О её бессилии перед Вареничком. Он решил помочь ей избавиться — отец ведь. Понимал её позор, её клятость. У неё переворачивается сердце от благодарности отцу, что не сумел, что у старого дурака не хватило то ли ума, то ли замаха.

— Так что там у тебя, дева? — Голос у матери противный, как бы пропущенный через боль в коленке.

— Ты знаешь, я ненавижу это слово.

— А я люблю, — смеется мать. — Оно как песня. Ну так что тебя с утра пораньше сдернуло?

Мысли об отце увели Варю в сторону. Она даже забыла о броске тяжелым телом на старуху. Она пристойно, подняв плащик — на улице с утра моросило, — присела на краешек кровати.

— Да дело копеечное, я так считаю, но делать надо быстро. Знаешь девочку, что у меня живет? Она мне как сестра, да что там — больше. Ее надо прописать. Ну, к кому я могу обратиться, как не к тебе?

— Дурья дурь, — ответила мать. — Нас на этих метрах прописано двое, а троим уже делать нечего. Даже будь она сродственница… А про чужих и слышать не хочу. Придушит, прирежет. Столько случаев, что даже удивляюсь, как это люди не обучаются на примерах.

У Вари больно застучало в виске. Ну что делать с матерью? Мать же увидела её боль и палец дочери, прижатый к жилке, и гримасу, делающую её совсем некрасивой. Господи ты, Боже мой! Так и не находится на неё человек. Уже теперь и время вышло… Носится с чужой девчонкой. Воистину, меньшинствующие.

— Было бы ей лет десять, удочерила бы, что ли? — сказала мать мысль, не предназначенную дочери, а придуманную сходу для победы над предыдущей. Не думала, не думала, а потом возьми и подумай. — А так, с какой она тебе стороны? Один грех.

Ну, и какими словами отвечать на это матери? А насчет всяких случаев мать права. Варя уходила и думала, что Вареничек её — девочка жестокая, и ничего она про неё не знает; детдом, потом какая-то из помощи детям уговорила взять её в фирму, мол, девочка умная и аккуратная, уговорила, уболтала… С чего бы, а?

Все в Варе заколотилось от ревности, от боли, что этот кусочек счастья не только ей достался, а уже был надкусан и опробован. Ведь эти комитеты по детям ничего не делают за так, если уж устраивают на работу — то на тяжелую, грязную, все это знают! У Вари колотилось в груди так, что вполне можно было работать небольшим мотором, для полива огорода, например. И ноги сами понесли её в отдел социальной помощи детям-сиротам. Ну, умно ли? Но надо узнать! Надо!

Она вышла к ней в коридор, Лина Федоровна, толстая тетка с толстыми украшениями.

— Что, неприятности? — спросила она. — Просишь, просишь об этих поблядушках, а они из сумок тащут, на мужиков вешаются.

Уф! Как отлегло.

— Нет, нет, — сказала Варя, — ничего подобного, все в порядке. Девочка хорошая. Я даже её к себе взяла жить… Временно…

— А где ж её парень? — спросила Лина Федоровна. — Она мне тут хвасталась, что они собираются пожениться. И парня показывала. Шофер. Складный такой. Эдуард, кажется.

Варя потеряла сознание на полминуты, не больше, а скорее даже меньше, но завалиться успела, и так неудачно: виском на печную заслонку. Контора была в старом доме. И в нем сохранилась уже без надобности большая голландка с чугунного литья орнаментальной заслонкой и тяжелой округлой ручкой в виде груши. Конторщики давно отапливались батареями, а голландкой хвастались, изразцами во всю стену, её изящным фруктовым узором. В гостиной ведь раньше стояла, это сейчас она в коридоре и освещена плохо, потому что архитекторы двадцатых перегородили гостиную на коридор и кабинеты, кабинетам достались окна, а голландка затихла в полутьме прихожей. История с печкой интересна сама по себе, в ней много человеческих страстей, огня (печь все-таки), но ещё не было в ней завершающего все на свете момента смерти. А теперь на тебе.

Не зря ведь болел височек у Вари, как чувствовал, что скоро ему не жить. Именно им и ударилась она в этот свой полуминутный, а может, вообще секундный обморок (кто стоял с часами, окромя всевышнего?). Только Лина Федоровна видела, как завалилась её посетительница набок, скользнула по изразцам и — бух! — головонькой об отличную, на долгую жизнь заслонку. Какой краткосрочный сосуд выдержит такую встречу? Временного с вечным?

Хотя в больнице потрясенную мать и утешали, что смерть дочери была мгновенной и без страданий, все было не совсем так. При скольжении по изразцам Веру охватывала с головы до пят лютая ненависть к мужскому полу, острое желание его уничтожения, всего, единым покосом, чтоб раз — и не стало! И она увидела это мертвое мужское поле, и ей было так хорошо и сладко, что возвращаться в ещё пока двуполый мир не хотелось до боли в сердце, и литая ручка заслонки с большим удовольствием пошла ей навстречу.

Вот теперь и думай: смерть выбирает нас или мы ее? Одним словом, вальс-бостон. Красивый до умопомрачения, между прочим, танец. Раз-два-три, раз-два-три… Влево, вправо… Так прекрасно, как и не бывает в жизни… И не хочется, чтобы это кончалось… Раз-два-три — и уйти туда, где должно быть лучше, должно! Разве случайна прекрасная музыка, разве она обманет?

Варя не умела танцевать, а бостон ненавидела особенно, потому что вот эти раз-два-три, раз-два-три ей мечтались.

Мать страдала не от смерти дочери; с времени отдельного житья они и говорили-то редко. А вот зачем она приходила перед смертью? Зачем-то же приходила? Мать пыталась, но не могла вспомнить и маленькую Варю, не могла вспомнить и молодого мужа. И она стала редко выходить на улицу, много ли ей одной надо?

Она очень удивилась, когда её позвали на Варину работу, чтобы выдать причитающуюся той зарплату. Плюс премиально-поминальные. Денег оказалось много, на материн глаз, и она бежала домой быстро, прижимая к груди сумочку. И заперлась на все замки, и ещё раз пересчитала деньги, и испытала глубокую (даже забыла, что такая есть) радость. Стала думать, что надо бы купить в дом. Муж не позволял это делать, а ей так хотелось иметь штору с ламбрекеном и скатерть ей в тон, и кувшин с толстыми сухими восточными ветками — видела в магазине. И ещё сделать перестановку, чтоб не все одно за другим стояло, как в казарме, а кое-что наискосочек, боком.

Уснула сладко. Ей снилось море, на которое она смотрит сверху, с горы. И это так красиво — горы, море, белое перышко кораблика вдалеке, и птицы, что пролетают рядом, кося на неё выпуклыми глазами. «Кыш! — говорила она им. — Кыш!» И переносится в детство, где деревенская бабушка посылала её кормить кур, а петух норовил ущипнуть её за юбчонку, и она его до смерти боялась и тоненько кричала ему «кыш!», и он уходил, виляя задом, наглейшая скотина, а не птица.

После смерти дочери, принесшей ей достаток и ламбрекен, она спала с хорошими снами, но никогда в них, и слава Богу скажем, не видела ни мужа, ни дочь.

А что же Вареничек? В этой истории девчонка, что называется, не хвост собачий. Сразу после похорон хозяйка велела ей съехать, потому что пришло время оплаты, можно сказать, заслоночка случилась день в день.

Так как теткина мать никакого интереса к вещам дочери не проявляла, Вареничек позвала Эдика, и они все Варино сгрузили в пикапчик и поехали в Эдиково жилье в общежитии. С таким количеством барахла их не пустили, тогда они сняли комнату у кочегара общежития, который, в сущности, жил в кочегарке, а комната пустовала. Соседи стояли насмерть, не разрешали сдавать. Опыт у них был. Кочегар селил бомжей и алкашей. Но тут — семья. И ковер хорошей цены, и всякая посуда. В общем Эдик — вид трезвый, положительный — сговорился с соседями. А кочегару одна выгода.

И пошла совсем другая история, в которой все стало правильным. Загс, скандалы, потому как денег мало, продажа ковра, который был больше комнаты на целых семьдесят сантиметров, и получалось ни то, ни се. Все было как у людей, а проклятый лесбос, как поганая побитая собака, отполз подыхать в ближайшую яму. Где ему и место. И Вареничек забеременела, трубы не подвели, и Эдик загордился. Он был человек простых понятий, и ему хотелось сына, который станет шофером-дальнобойщиком будущей России. Во сне он видел фуры, много фур.