"Братья Стругацкие" - читать интересную книгу автора (Скаландис Ант)
Глава пятая ДОРОГА НА ОКЕАН
«Я не считаю потерянными годы своей учёбы и службы на Камчатке. Если б не было этих сопок и этого океана, стал бы я писателем? Не знаю… А если б и стал, то совсем другим». А. Стругацкий, из неопубликованного разговора, 1967 г.
«Океан для меня всё… В детстве я страстно увлекался морской биологией. Много читал об океане, восхищался разнообразием жизненных форм в его глубинах — раки-отшельники, актинии, медузы, осьминоги… Ну, а потом по долгу службы пришлось попасть на океан и увидеть всё это своими глазами. Это был рай детской мечты». А. Стругацкий, из интервью в газете «Неделя», 1984 г.
Ночь была ясная и лунная. Было очень холодно и тихо. Но они не замечали ни холода, ни тишины, ни лунного света. Потом Аркадий увидел, что Лена сутулится и прячет ладони под мышки, и накинул на неё свою куртку. Лена остановилась.
— Ты рад, что я приехала? — спросила она.
— Очень. А ты?
— Очень. Очень, милый! — Она встала на цыпочки и поцеловала его. — Я ужасно счастлива. Просто ужасно.
Аркадий обнял её за плечи и повернул лицом к долине.
— Смотри, — сказал он. — Правда красиво?
Над долиной висели седые полосы тумана. Они сливались вдалеке в сплошное серебристое полотно, над которым застывшими волнами чернели холмы. Ещё дальше в мутно-голубом небе были видны бледные тени вершин горного хребта. Было очень тихо, пахло росой на увядшей траве.
Лена прижалась к нему, пряча подбородок в куртку.
— Ты похудел, — сказала она. — Тебе не холодно?
— Нет.
— И ты стал выше.
— Не может быть, — сказал он. Он вытянул губы дудкой и выдохнул в лунный свет облачко пара. — Я себя отлично чувствую, малыш.
Они пошли дальше. Аркадий продолжал обнимать её за плечи, и это было удивительно хорошо, хотя и немного неудобно, потому что он был гораздо выше её. Лена смотрела под ноги и старалась наступить на толстую тень, скользившую впереди по тропинке.
«Нам пора быть вместе, — подумал Аркадий. — Мы знаем друг друга десять лет, а вместе были всего несколько недель. Как будто я межпланетник! И мы начинаем забывать друг друга. Например, я забыл, как она сердится. Помню только, что она очень забавна, когда сердится. Просто прелесть».
Он остановил её и сказал торжественно:
— Теперь мы вместе и навсегда.
— Вместе и навсегда… — повторила она с наслаждением. — Вместе и навсегда! Даже не верится.
Это было весной 1954-го. Через два с лишним года после той знаменитой истории в Канске и действительно почти через десять лет после первого знакомства. Почему не раньше? Ну, не бывает ответов на такие вопросы. Некоторые пытаются получить их. Некоторые даже пытают свою вторую половину: «Как ты жил без меня?..» «С кем ты была раньше?..»
АН никогда не спрашивал Лену о Москве 1952-го. (С кем жила? Ясно, с родителями.) Об Анапе 1953-го. (С кем отдыхала? Понятно, с маленькой дочкой.) И она не спрашивала его о Канске 1952-го и о Камчатке 1953-го. (С кем ты был там? Разумеется, с сослуживцами.)
Быть может, это уникальное умение не спрашивать друг у друга ни о чём лишнем и помогло им прожить вместе тридцать семь лет?
Старшего лейтенанта Аркадия Стругацкого приказом от 7 июня 1952 года направили в распоряжение командующего войсками Дальневосточного военного округа. Собственно, он давно предполагал оказаться в этих местах и даже мечтал о них; правда, надеялся получить и новое звание и должность посолиднее, а потом, чем чёрт не шутит, и командировку в Японию, но мечты — это одно, а жизнь — совсем другое. На этот раз его действительно сослали. На Дальний Восток, на самый дальний. Ведь в школе всегда последнюю парту называли «камчаткой», и хотя потом на уроках географии выяснялось, что ещё дальше есть Чукотка, это уже было не важно, всё равно именно Камчатка — последнее пристанище изгнанных и сосланных.
В двадцатых числах он выехал из Канска. Поезд катил не быстро, подолгу скучал на каких-то разъездах и товарных станциях среди унылой путаницы ржавых рельсов и почерневших от времени вагонов, но всё-таки ещё в июне, миновав Комсомольск, прогрохотал меж высокими арками моста над широченным Амуром, и с каждым часом, с каждой минутой становился всё явственнее запах моря и радостное предчувствие от встречи с ним. Это была дорога на океан.
Да, порт Ванино стоит не совсем на Тихом океане, даже не на Японском море — акватория эта называется Татарским проливом. Но всё-таки именно там он впервые почувствовал и запомнил на всю жизнь, что такое настоящий океанский прибой. Тот, кто видел хотя бы однажды это широкое и могучее колыхание водной массы пусть даже в самую тихую, безветренную погоду, — тот никогда не перепутает его с обычными волнами, лениво накатывающими на берег любого из внутренних морей, как нельзя перепутать тяжёлый вздох уссурийского тигра в таёжном мраке с уютным посапыванием домашнего кота на кресле.
Из Ванина, а может быть даже из Советской Гавани, на какой-то помятой и чадящей посудине его доставили в порт Корсаков и оттуда в Южно-Сахалинск, где в общей сложности продержали недели три. Было здорово, как на курорте: тёплое море, красивейшие сопки, буйная, экзотическая растительность. А дальше стало ещё экзотичнее. Он плыл до Петропавловска, куда прибыли 30 июля, вдоль всей Курильской гряды по океанской стороне, и новых, совершенно необычных впечатлений было столько, что порою Аркадию чудилось, будто всё это происходит во сне или вообще не с ним. Огромные черно-лиловые, голубые, фиолетовые, розовые горы поднимались из-за морского горизонта с нереальной внезапностью, как декорации в театре; строгие конусы потухших вулканов глядели в небо своими тёмными жерлами; угрюмые голые скалы чередовались с густыми зелёными зарослями; и чужеродно, жутковато, фантастично смотрелись на этом фоне вдребезги разбитые японские укрепления, военные катера, выброшенные на берег или воткнувшиеся в него, обгорелые и покорёженные, и даже подводные лодки, как мёртвые рыбины, лежащие кверху брюхом.
И здесь же, на этих диких послевоенных отмелях он руками ловил крабов и прочую морскую живность: странноватых по виду рыб, и головоногих, и даже медуз. И был однажды настоящий шторм, когда их утлое суденышко торопливо ушло от берега, и гигантские волны швыряли его вверх и вниз и перекатывались по всем палубам, накрывая полностью, и всякий раз ему, новичку, чудилось, что это уже всё, теперь не всплыть — довольно мерзкое ощущение.
А на Камчатке встретили хорошо, грех было жаловаться. И, как водится, он сразу же обзавелся товарищами. Месяца не прошло, а уже была вокруг него целая компания: Володя Ольшанский, Герман Берников, Лель Махов, Андрей Друзь, Саша Пархачев, Витя Строкулев, Аркадий Захаревич, Коля Растворцев… Подтверждалась недавно созданная им теория, высказанная ещё в одном из канских писем, — мол, чем дальше от центра, тем больше хороших людей. Даже с непосредственным шефом, начальником разведотдела Героем Советского Союза майором Александром Румянцевым, установились у него замечательные отношения.
Ну, разве в Ленинграде или Москве можно так быстро подружиться с людьми?
Через пять лет они напишут вместе с братом свою вторую маленькую повесть — «Извне». Её первая часть или глава, или первый рассказ в этой повести практически с документальной точностью описывает восхождение на Авачинскую сопку — действующий вулкан на юге Камчатки высотой 2741 м. Сослуживцы подтверждают: всё было именно так, узнают друзей в описанных персонажах, Аркадия вспоминают как хорошего и на тот момент уже старого знакомого. Сегодня, спустя столько лет, они отказываются верить, что АН подбил их на эту авантюру ровно через десять дней после приезда. А интерес был и спортивный, и познавательный. Ну, кто ещё там, на материке, сможет похвастаться, что заглядывал в кратер действующего вулкана? АН заглядывал, и зрелище это потрясающее:
«Именно таким представлял я себе вход в ад. Под нами зияла пропасть глубиной в несколько десятков, а может быть, в сотню метров. Стены пропасти и её плоское дно были серо-жёлтого цвета и казались такими безнадёжно сухими, такими далёкими от всякого намека на жизнь, что мне немедленно захотелось пить. Честное слово, здесь физически ощущалось полное отсутствие хотя бы молекулы воды. Из невидимых щелей и трещин в стенах и в дне поднимались струи вонючих сернистых паров. Они в минуту заполняли кратер и заволакивали его противоположный край».
Из этой удивительной повести можно цитировать любое место как иллюстрацию событий августа 1952 года (и точно так же вторая глава — в чистом виде, без сколько-нибудь существенных искажений воспоминания БНа о его поездке с археологами в Пенджикент летом 1957-го). «Извне» — это то редкое исключение в литературе, где прототипы узнавали себя. Справедливости ради заметим, что касается это утверждение только камчатской части повести, ибо БН уверяет, что ни начальник археологической партии, ни прочие герои среднеазиатских эпизодов не опознали себя по тексту, а потому фамилии их здесь и не прозвучат. Итак, расшифровки. Персонаж повести Коля Гинзбург — это в жизни майор Клецко, начальник топографической службы. Майор Пёрышкин — в миру майор Аникеев, так и есть физрук. Майор Кузнецов — alter ego самого автора. У Миши Васечкина, водителя, тоже был прототип, да фамилия его позабыта. А вот с Виктором Строкулевым, адъютантом комдива Мироненко, — отдельная история. Во-первых, это довольно редкий случай, когда АБС дали своему герою не только фамилию, но и имя реального лица. Однако образ получился собирательный. У реального Виктора не могло быть в каждом населенном пункте по девушке, так как была жена и маленький сынишка. Выдающимся бабником слыл Вася Кутнов, который, правда, на вулкан не взбирался, зато был знаком с АНом ещё с Канска. Его фамилия вместе с его достоинствами позднее перекочует в «Беспокойство», имя там изменится на Алика, а в окончательном варианте «Улитки на склоне» Алик Кутнов вообще станет Тузиком. А по утверждению БНа, Тузик — уже и не Кутнов вовсе, так как у него появился более близкий по времени прототип — Юра Варовенко, шофер северокавказской экспедиции, красавец итальянского типа с дурно пахнущими ногами и бабник неописуемый. Забавно всё это…
Однако вернёмся в 1952-й. Вот они все на вершине — отчаянные молодые офицеры и сержанты. Они и в самом деле хотели спуститься в ту пропасть, но не было с собой ни веревок, ни тем более кислородных масок, а если честно, то и сил уже после восхождения не осталось. А там глубина около сотни метров, и стенки практически отвесные — это более чем серьёзно даже для настоящих альпинистов. А тут всё-таки дилетанты собрались, хоть некоторые и щеголяли полученными уже за подобные восхождения разрядными значками.
По тексту повести Адаирскую сопку покоряли всего четыре человека 2 сентября. В реальной жизни всё это случилось 9 и 10 августа, и участников восхождения на Авачу было ровно в четыре раза больше — шестнадцать человек. Именно Аркадий запечатлел на вершине вулкана группу из тринадцати восходителей, рассевшихся на каменной осыпи с палками в руках и похожих на инвалидов, выставляющих напоказ свои костыли. Ирония судьбы, но сам АН так и не сфотографировался там. Зато полученным за это восхождение значком альпиниста он очень гордился и хранил всю жизнь в специальной коробочке среди прочих своих медалей.
В первые месяцы службы на Камчатке у дивизионного переводчика работы, по существу, не было. Он использовал время для пополнения своих военных и специальных знаний, штудировал понемногу политическую литературу и, конечно, много читал на всех трех языках и переводил что-то — так, для себя, чтобы навыки не утрачивать, причем не только с иностранных языков, но и на языки. Вплоть до того, что перетолмачивал, например, на английский бог знает чьи рассказики из тонких книжек библиотечки журнала «Советский воин». «Зачем?» — спрашивали его. И он солидно отвечал: «Надо знать военную терминологию на языке вероятного противника». Ну и конечно, что-то сочинял постоянно. Что именно — никому не показывал. Впрочем, об этом чуть позже.
Настрой в то время был у АНа бодрый, оптимистический. И в материальном плане тоже всё складывалось вполне благополучно. Денег он зарабатывал достаточно, чтобы и на себя тратить, и маме помогать: оклад с северной надбавкой, двойной, плюс за звёздочки, плюс за выслугу лет — получалось больше двух с половиной тысяч в месяц. Это были хорошие деньги, так что не страшил и шестипроцентный налог за бездетность, и проклятый заём (как правило, один оклад за десять — двенадцать месяцев). Неплохо обстояло дело и с питанием, хотя и несколько непривычно для «материковских» жителей. Основное здесь было — консервы и крупы, а также местного происхождения овощи: картошка, капуста, редиска. Ну и конечно, много рыбы, продавалась она за копейки, а не лень — так и сам лови. Аркадию было не лень — даже интересно.
Пили и здесь немало. Вместо водки, как правило, спирт — питьевой, разлитый в бутылки с этикетками. Дешево и сердито. Еще в зависимости от вкусов и средств можно было покупать перцовку, портвейн, коньяк, шампанское. Но сам он поначалу пил совсем мало — зачем? Жизнь была разнообразной и полной. С интересом наблюдал, как пьют другие и как поют об этом, записывал:
Всегда готов я, братцы, питьСтаканом спирт разбавленный.Стаканом пить, водой запитьРазбавленный!За то с Камчатки все бегутИль на Камчатке прямо мрут,Что пьют, стаканом в глотку льютРазбавленный!
В письме АН никак не комментирует, что это откровенная переделка достаточно старой, дореволюционной ещё студенческой песни. Вот, сравните:
Всегда готов я, черт возьми,Бокалом пить крамбамбули,Крамбам-бим-бамбули, крамбамбули!За то монахи в рай пошли,Что пили все крамбамбули,Крамбам-бим-бамбули, крамбамбули!
Была она в репертуаре знаменитого одесского шансонье начала века Юрия Морфесси, дважды записана им на пластинку, но авторство нигде не указано — слова и музыка, как говорится, народные (иногда авторство текста приписывается Н.М. Языкову). Не мог АН не знать этой песни, да и БН знал, потому и не комментируется переделка. А понравилось ему наверняка это тонкое созвучие слова «разбавленный» с экзотическим «крамбамбули» — названием восточноевропейской крепкой настойки на вишневых косточках и пряностях.
Радовал муссонный климат: тёплое влажное лето с обилием туманов; ясная, солнечная осень; мягкая зима, с буранами и заносами; буйная, яркая весна. В первый год на Дальнем Востоке ему нравилось всё, в природу здешнюю он просто влюбился, сразу и на всю жизнь. А остальное — мелочи. Вот как он пишет в одном из первых писем оттуда:
«…Я в еде не разборчив, „культурные развлечения“ меня особенно не интересуют, а быт создать можно и на Северном полюсе».
Трудно переоценить влияние дальневосточной природы на всё последующее творчество АБС. Во многих ранних рассказах присутствует совершенно конкретная география Приморья, и очень точные, очень красивые картины, создавая которые они откровенно соревнуются, скажем, с Ефремовым и, по-моему, выигрывают у него в лаконичности и емкости образов. В более поздних своих повестях авторы зачастую ограничивались городскими видами или вовсе минимизировали описания, но там, где природа становилась действующим лицом, где пейзаж начинал работать на идею, где ландшафтные описания великолепно дополняли образ придуманного инопланетного мира, — там почти всегда угадывался Дальний Восток. Намного реже Прибалтика, ещё реже Средняя Азия или Подмосковье. Вспомните хотя бы это изумительное холодное побережье и айсберг у горизонта («Малыш») или безжизненную снежную равнину («Попытка к бегству»), лесные дороги, скалы и море («Обитаемый остров»), отдаленный поселок Малая Пеша («Волны гасят ветер») и даже этот немыслимый и ни на что не похожий Лес («Улитка на склоне»)…
«Здесь медведи бродят в полутора десятках километров от города, в изобилии растут грибы и ягоды, в речках, шириной в метр, водятся рыбы, не умещающиеся в них поперек; из утреннего тумана вырастают снежные вершины, неделями бушуют катаклизмические ливни, гигантские красные муравьи охотятся за кузнечиками», — пишет АН брату с Камчатки.
Особенно хороши гигантские муравьи — ну чем не планета Пандора?!
А про медведей, кстати, совсем не шутка. Жившие в тех краях до войны рассказывали, что от Дома флота и старого здания облисполкома к судоремонтной верфи ходили по тропинкам над бухтой, через лес, и там реально можно было встретить медведей — звери тропинок не признавали и перли напрямки к берегу, порыбачить. А что там могло измениться после войны? Разве что людей стало меньше — медведей столько же.
Именно тогда, познакомившись с Камчаткой и островами, Аркадий понял, как разнообразна, как удивительно прекрасна и как фантастична — да, именно фантастична! — природа нашей планеты. Борис наверняка пришел к тем же выводам, побывав в 1951-м и 1957-м в Средней Азии, в 1954-м — в Грузии, в 1960-м — на Северном Кавказе. И стало же очевидно, что ничего невозможно придумать, да и не надо — всё уже придумано кем-то до нас… или существует на самом деле.
Ну и конечно, не последнюю роль играло осознание масштабов отчизны — от Балтики до Камчатки, «с южных гор до северных морей». Одно дело песню слушать, совсем другое — видеть своими глазами. Тогда же приходило и осознание масштабов планеты — бездонности и бескрайности океана, бесконечности звёздного неба — то есть осознание безграничности Вселенной. Именно дальневосточная природа, где всё такое большое, такое широкое, такое необъятное, непременно настраивала думающего, склонного к обобщениям человека на глобальное мышление, на космические цели, на мечты о будущем.
Заметим, что помимо природы, там всё-таки был ещё город с двухсотлетней историей и с памятником Витусу Берингу в самом центре. Петропавловск всегда славился в первую очередь своим портом в Авачинской бухте, такой просторной, что в ней якобы могут разместиться все флоты мира. Ну и промышленностью своей город тоже был уже знаменит, а вот с наукой и культурой… Кроме детской областной библиотеки, драмтеатра да офицерских клубов, где крутили кино и устраивали танцы, — практически ничего.
Именно в 1950-е годы всё здесь только зарождалось и строилось. 1955-й — литературное объединение при газете «Камчатская правда». 1956-й — свой Союз журналистов и большой кинотеатр «Камчатка». 1957-й — «Книжная редакция» при той же газете, ставшая в 1964 году издательством. 1958-й — широкоэкранный кинотеатр «Октябрь» и педагогический институт, первый местный вуз. 1959-й — Военно-исторический музей. Ну и так далее: стадионы, бассейны, театр кукол, музыкальное училище, телецентр, институт вулканологии, филармония, писательская организация…
И всё это — после отъезда Стругацкого. А при нём — только медведи, спускающиеся к морю, как у себя дома. Романтика!
По мере наступления холодов романтика заканчивалась — начинались выживание и работа, зачастую рутинная и скучная. Собственно, АНа приписали к разведотделу штаба дивизии, и прочитывал он на английском и на японском уйму документов, как правило, секретных, но от этого ничуть не более увлекательных, а также изучал сообщения в открытой печати, среди которых нужно было вылавливать сведения, представлявшие интерес для военной разведки. Как мы узнали много позже из романов, скажем, Роберта Ладлэма, подобная работа в США оплачивалась весьма высоко, а специалистов такого рода не просто ценили, но и отстреливали иногда. Однако в начале 1950-х на Камчатке шпионские страсти бушевали не слишком, и Бог миловал Аркадия от повышенного интереса различных спецслужб.
С нарушителями границы — как правило, это были рыбаки, — он сталкивался не раз, сопровождая экипаж патрульного катера, и допросы проводил, но с настоящими диверсионными группами, по счастью, столкнуться не пришлось. Ещё повоевал однажды с мародёрами — было и такое. В ночь с 4 на 5 ноября 1952 года в 3 часа 55 минут случилось землетрясение, около пяти утра — первый вал цунами, через 20 минут — второй, ещё более мощный, следом — третий. Эпицентр был в океане, восточнее островов, поэтому пострадало и восточное побережье Камчатки, а максимальные разрушения пришлись на остров Парамушир, южнее Северо-Курильска. Вот и появилась работа у созданной полтора года назад сейсмической станции «Петропавловская». Но ещё больше работы было у военных. Официально их бросили на помощь населению, но Аркадий вылетел вертолётом на Парамушир и, очевидно, ещё на Шумшу (по-японски правильнее Сюмусю) переводчиком в составе спецгруппы, и друзья догадывались, что главной задачей там было предотвратить проникновение или, наоборот, бегство японской агентуры. К тому же разломы и океанские волны вскрыли несколько старых подземных схронов, о которых забыли или не знали все эти семь лет, прошедшие с победы над Японией. Оружие и боеприпасы надо было срочно брать под контроль.
А вообще разрушений и пострадавших было много, да и жертвы немаленькие, но в то время об этом умолчали в газетах. АН никогда и нигде не рассказывал подробно о цунами. Может, потому, что дал подписку и так уж и решил хранить молчание вечно, а может, слишком уж неприятно было вспоминать всё, что он там, на островах, увидел. Руины, трупы, раненые, мародёры, холод, грязь, человеческое горе… И на этом фоне — сбор разведданных, выявление агентов, уничтожение врагов — тоскливо и отвратительно.
Именно на Камчатке АН начинает очень активно работать литературно. Обсуждение планов и замыслов становится основным содержанием его переписки с братом. Вот выдержки из совершенно замечательных писем октября 1952-го:
«Обдумываю повесть о Тарзане — новом, другом, настоящем звере — жестоком, хитром, мстительном: назову его Румата — каково? „Берег Горячих Туманов“ меня не удовлетворяет, придётся много переделывать, вплоть до изменения фабулы. Есть ещё кое-какие идейки, но очень смутные. Приходится также во многом менять пьесу „Товарищи офицеры“. Это о литературной деятельности».
И другое, на пару недель позже:
«Помнишь, в последней посылке в Канск ты послал мне две аглицких книжонки Киплинга. Одна из них — о традициях британского флота — чушь, хотя стихи там хорошие. А вот другая, „Stalky amp; Со“ — чудесная вещица.[5] Прочитал её трижды, теперь перевожу, к новому году думаю закончить. Как-то мы с тобой в Ленинграде фантазировали о том, как бы проснуться году в 39-м, обладая всеми знаниями и опытом сегодняшнего дня. Так вот, в этой книжке описываются похождения трех школьников — учеников колледжа, у этих друзей совершенно взрослый склад ума (не опыт, не знания, а именно склад ума). Рассказывать неинтересно, привезу перевод — прочтёшь. Из-за этой книги я даже забросил начатый было перевод „Сына Тарзана“. Впрочем, и он от нас не уйдёт. Забавляюсь я также и чтением Диккенса — услаждаю себя „Пиквикским клубом“ в оригинале. Ты себе и представить не можешь, сколько теряется в переводе! Что касается японского, то — увы! — забываю понемногу: нет матерьялов. Я уже писал маме насчёт словарей, прошу тебя помочь ей и срочно выслать на в/ч 25324 заказной бандеролью. Много читаю, а писать пока бросил, нужно о многом подумать. В частности, придётся, вероятно, перестроить сюжет „Берега Горячих Туманов“. Кстати, недавно я где-то прочел о новой теории происхождения залежей радиоактивных руд. По этой теории наибольшее их количество должно оказаться на Меркурии. Напиши мне о своих взглядах на это дело.
Меня продолжает привлекать и „тарзанья“ тема. Идея — Тарзан островов Южных Морей. Подобрал имена — Румата и Юмэ — остаётся изобрести сюжет и писать. Есть и ещё кое-какие кадры. Но здесь я боюсь пойти по дорожке незабвенного кадета Биглера. Стихи не пишутся».
По найденной наконец-то рукописи знаменитого перевода Киплинга, упоминаемой в книгах, дневниках и письмах АБС не однажды, мы можем сегодня точно восстановить даты работы над текстом: 25.09.52 — 4.04.53. В этих тетрадях: одной довольно толстой, с картонной обложкой и нескольких тонких, по двенадцать листов, исписанных аккуратным мельчайшим почерком, датировка предельно точная, поэтапная и даже с указанием страниц книги-оригинала.
«О, это было одно из сладчайших чтений в моей жизни!» — вспоминает БН.
Любопытна ещё одна деталь в том же октябрьском послании. Аркадий разобрался, наконец, с местными причудами почты в отношении военных, местонахождение которых — 6-й километр Елизовского тракта — строго засекречено, и теперь объясняет брату, что бессмысленно слать телеграммы и даже письма на почтамт — только на номер части и лучше заказным — надёжнее. Но всё равно идти они будут в Москву дней десять, а из Москвы — не меньше месяца — хоть авиапочтой, хоть голубиной. С этим надо смириться, потому что Камчатка — это вам не Петергоф.
Однако продолжим тему литературную. В 1953-м он уже не просто пишет практически каждый день — он начинает подсчитывать, с какой скоростью пишет, то есть явно вырабатывает в себе профессионализм.
Общая тетрадка в линейку открывается стихотворением «Чёрный Остров» (28 ноября 1952 года).
Чёрный Остров Сюмусю,Остров ветра Сюмусю,В скалы-стены СюмусюБьёт волнами океан.Тот, кто был на Сюмусю,Был в ту ночь на Сюмусю,Помнит, как на СюмусюШёл в атаку океан,Как на пирсы СюмусюИ на доты СюмусюИ на крыши СюмусюС рёвом рухнул океан.Полчаса на Сюмусю —Сто веков на СюмусюВ снежных сопках СюмусюБесновался океан.А наутро, Сюмусю,К скалам-стенам СюмусюМного трупов, Сюмусю,Вынес Тихий Океан.Чёрный Остров Сюмусю,Остров страха Сюмусю.Кто живёт на Сюмусю,Тот глядит на океан.
Похоже на перевод с японского, но скорее просто стилизация под впечатлением совсем недавнего цунами. В любом случае после этого стихотворения и сомнений не остаётся, что был он в те страшные дни не только на Парамушире, но и на Шумшу — самом северном острове в Курильской гряде, то есть самом близком к Камчатке.
Дальше в той же тетрадке идёт рассказ «Первые», датированный мартом, потом неоконченная повесть «Сальто-мортале» (июнь 1953-го) и в самом конце на отдельной страничке вот такой планчик:
-----
«ххх
ххххххх — Salto-Mortale — 150 листов, 3 м-ца, 50 л/м, 2 листа в день
Палачи — 100 листов, 4 м-ца — 25 л/м, 1 лист в день
хххххх
хххххх — Линда versus Хиус — 120 листов, 4 м-ца, 30 л/м, 1 лист в день
Пьесы:
-----
Кажд. умирает по-своему — 9, 10 2 (зачеркнуто) 1 листа в день
х — В отдаленной местности — 9 (зачеркнуто), 10, 11 2 (зачеркнуто) 1 листа в день
Секретное производство — 9, 10, 11 * 2 (зачеркнуто) 1 листа в день
Первые — 12 листов, — 2 м-ца — 1 лист в 5 дней»
-----
Там, где перечислены пьесы, цифры даны по-японски. Любил он так поразвлечься. Но главное, смысл этих цифр не совсем понятен, как, впрочем, и смысл крестиков слева от названий.
К сожалению, среди тетрадей, потерявших обложки, среди стопочек листов, сцепленных скрепками, среди разрозненных, выдранных, мятых страниц и даже узеньких полосок-обрывков — в той самой папке, которую описывают АБС в «Хромой судьбе», удалось найти не все перечисленные произведения. Возможно, какие-то из них уже просто не существуют в природе, другие, даст бог, ещё найдутся, но в любом случае, изучение такого архива — дело литературоведа, а не биографа. Для меня же было просто безумно интересно прочесть все эти карандашные и чернильные наброски, помогающие проникнуться его настроением, его взглядом на мир, его чувствами того времени, понять, как зарождались именно тогда, не побоюсь этого слова, великие замыслы.
А замыслов было уже не счесть — и у Аркадия, и у Бориса. Они в тот период начинают регулярно поругивать друг друга, подсказывать друг другу что-то, помогать друг другу, подталкивать к новым мыслям… У них уже многое получается, и они знают наверняка, что рано или поздно получится всё, абсолютно всё, надо только работать — не по вдохновению, а профессионально, заставляя себя каждый день выдавать определённое количество текста. Ну и конечно, надо придумать, найти способ, научиться проталкивать сделанное в печать. Потому что профессионалы не пишут в стол. Они думают уже и об этом. И они чувствуют, определённо чувствуют приближение скорых перемен. Сформулировать это, назвать словами невозможно — ведь ничего не происходит — ничего! — всё по-прежнему, но именно тогда, в январе-феврале 1953-го что-то необъяснимое и радостное зарождается словно бы в самой природе.
И наступает 5 марта. День, совершенно особенный в истории всей страны, он оказывается очень значительным и в биографии АБС. Письмо, написанное Аркадием брату именно в этот день, хочется процитировать здесь достаточно полно и прокомментировать достаточно подробно.
Ну, во-первых, немаленькое это письмо начинается с длинного и весьма серьёзного рассуждения о литературных планах. И легко видеть по тону, что тема эта для братьев уже почти дежурная. Во-вторых, именно 5 марта Аркадий впервые внятно формулирует идею будущей «Страны багровых туч», так как наброски к ней уже сделаны и не раз, но в отличие от предыдущих писем осени 1952-го, ему теперь ясно в чем проблема. Ему не хватает практических знаний о технике, об экономике, о производстве. А хочется сделать этакий научно-фантастический вариант достаточно модного в ту пору производственного романа Василия Ажаева «Далеко от Москвы». Позднее АБС поймут, до какой степени можно минимизировать техническую составляющую в НФ. Но с первой повестью у них ведь примерно это в итоге и получится — производственная НФ, только интереснее, чем у Ажаева, и в литературном отношении куда сильнее.
А ниже в письме от 5 марта идёт такой текст:
«Как видишь, моя литературная программа начала меняться в самом начале. Следующее на очереди — „Каждый умирает по-своему“ — пьеса. Ты прав, пьесы мне нравятся именно этой благословенной возможностью отделаться от дурацких интерлюдий между зернами необходимого материала. Тем более что сюжет моей пьесы позволяет с успехом обойтись безо всяких описаний. А ведь есть чудесные пьесы, верно? Возьми „Опасный поворот“ (Джон Б. Пристли. — А.С.). Или „Сорок девятый штат“ (Джеймс Олдридж. — А.С.). Или „Тележка с яблоками“ (Бернард Шоу. — А.С.). Кстати — а-а-а! — немедленно найди в магазинах эту пьесу и сейчас же вышли мне. По-английски, конечно. Она называется, кажется, „An apple chart“ или что-то в этом роде. Так вот, я совсем не так предубежден против пьес, как ты. Собственно, как я уже тебе, кажется, писал, эта пьеса почти написана, остались мелкие изменения».
«Каждый умирает по-своему» — название является очевидной аллюзией (сознательной или подсознательной) на знаменитый тогда антифашистский роман Ганса Фаллады «Каждый умирает в одиночку», вышедший в Германии в 1947 году и уже через год — на русском языке в СССР. АН даёт своей пьесе ещё и подзаголовок — «Без морали». А ведь она и впрямь была сделана практически целиком. Беда лишь в том, что, не считая нескольких сцен, переписанных по три и даже по четыре раза, основной объём рукописного текста существует в двух вариантах — первом, условно черновом, но законченном и втором — заметно переделанном, улучшенном, но… без финала. А ведь там и финал должен был измениться. Неизвестно, существовал ли этот текст вообще, но в том виде, как он есть, для театра годится не слишком. А жаль! Пьеса прелюбопытная, фантастическая, и, как уже мог догадаться внимательный читатель по одному лишь названию, она и является воплощением юношеского замысла о семи днях до конца света. Правда, дней теперь стало три — для более напряженной драматургии, — это во-первых. Во-вторых, действие перенесено в неназванную капиталистическую страну: одно дело языком чесать и совсем другое — текст для публикации готовить. О низости человеческой, о предательстве, о ненависти, о том, как люди напиваются, звереют и убивают друг друга за считаные минуты до неизбежной всеобщей гибели — разве обо всем этом можно было писать на советском материале? Ну и последнее существенное различие со старым вариантом: вместо фарсового хеппи-энда с ошибкой учёных здесь полномасштабный эсхатологический кошмар. Нарочитое обличение буржуазной морали и даже торопливо вписанная во вторую редакцию руководящая и направляющая роль коммунистов никак не спасала это упадническое произведение, и конечно, пьеса с жутким названием, да ещё и с откровенными эротическими сценами (!) не имела никаких шансов быть поставленной в Петропавловском драмтеатре 1953-го года. Не больше шансов было у неё и во все последующие советские годы, даже на столичных сценах; стилистика-то у пьесы, вообще говоря, близка не к «Стране багровых туч», а к «Гадким лебедям» и «Граду обреченному», ну, во всяком случае, к «Второму нашествию марсиан», так что можно себе представить, как бы расцветили этот сюжет зрелые АБС. Но, к сожалению, по той или иной причине АН не дал существующим черновикам никакого хода, даже не обсуждал их с братом на уровне идеи. Отдельный вопрос — что можно сделать с этим сегодня? Я бы, честное слово, предложил хорошему режиссёру для театра — диалоги-то там великолепные!
Кстати, именно поэтому Аркадий так тяготеет в тот период к пьесам. Он — от природы мастер диалога. Реплики — замечательные, точные, с юмором, уже готовые фразы их будущих совместных книг. Но экспозиция, описания, рассуждения получаются у него куда хуже. В некоторых местах просто диву даешься: неужели это писал АНС?! Всё-таки уже 27, 28 лет, пишет не первый год, как же это он так небрежен к деталям, так невнимателен ко второму смыслу, так нечуток к фонетике?.. Ответ прост. Это всего лишь один Стругацкий. Реальная половина писателя. Половина таланта. Как фотонный отражатель «Тахмасиба» с наполовину уничтоженным зеркалом — на нем, конечно, можно один раз каким-то чудом вырваться из Юпитера, но потом всё равнодолго не протянешь…
«Дальше идёт „Румата и Юмэ“. Здесь вопрос посложнее. Время — наши дни. Место — острова юго-западной части Тихого океана. Тема — примерно „Тарзановая“. Основная задача — написать интереснее, чем писал Берроуз. Главное действующее лицо — полусверхчеловек (помесь человека с небожителем). В смысле техники любых затруднений нет, а вот как изобразить всю эту кутерьму — осьминоги, гидропланы, эсминцы, туземцы, военные базы, любовь — в более или менее стройном порядке? В общем, попробуем».
От «Руматы и Юмэ» то ли сохранилось буквально несколько листов, испещрённых густой и многократной правкой, то ли и были написаны всего лишь десять страничек. Собственно, это прямое соревнование с Эдгаром Райсом Берроузом, свой вариант «Тарзана», напоминающий ещё и «Конана-варвара». Не уверен, что АН уже читал в те времена Роберта Говарда, да и какая разница? «Борьбу за огонь» Рони-старшего наверняка читал. В итоге получился совершенно впоследствии несвойственный АБС жанр фэнтези. Впрочем, на тот момент термина такого у нас ещё в ходу не было, а молодому Аркадию, что вполне естественно, хотелось попробовать себя во всех жанрах и стилях. Конечно, было бы любопытно посмотреть, как поведет себя Румата-Тарзан, оказавшись среди гидропланов и эсминцев, но до этого, к сожалению, на десяти страницах дело не дошло. Первобытные же разборки с копьями в руках интересны, пожалуй, лишь языковыми находками в именах, названиях и речевых характеристиках.
«— Антэм-Сарда! Оэ, Антэм-Сарда, будь проклят отец, зачавший тебя, и мать, носившая тебя в чреве своём!
Мальчик уже давно привык и к резким гортанным звукам чужого языка, и к кличке Антэм-Сарда, „Рыжеволосый с Севера“. Но он не забывал своего настоящего имени — Румата, как не забыл и своего отца, и мать. Отец его был могучим вождем и великим охотником среди своего племени, и враги устрашались, когда он, вымазав лицо и грудь кровью убитых, посылал им вслед свой воинственный клич. А мать — мать была лучшей из женщин, в боях она шла бок о бок с отцом, а после боёв отец отдыхал у неё на коленях, пока Румата и его маленькая сестра баловались около них, крича и визжа, барахтаясь у его ног».
Согласитесь, вполне залихватское начало, способное увлечь любого поклонника романов-фэнтези.
А вот «Сальто-мортале» представляет собою уже вполне продуманную вещь, по духу такую беляевско-гриновскую, по замыслу — уэллсовскую, местами живую и яркую, местами довольно искусственную… Тема обмена разумов, открытая в фантастике, кажется, всё-таки Уэллсом, сегодня уже основательно заезжена, а тогда, пожалуй, ещё могла бы выглядеть свежо, но опыта не хватило. И, в общем, понятно, почему АН (тем более вдвоём с БНом) не стал после заканчивать эту повесть. Она больше напоминала лоскутное одеяло, да и в рукописи причудливо перемешивалась с другой повестью — про Венеру. И, что особенно любопытно, он писал их так: одну, листая тетрадку слева направо, а другую — справа налево. Для чего? Загадка! И пока поймешь этот принцип, намаешься искать, где же продолжение текста. А тут ещё две повести вперемежку без всякого смыслового соответствия. Вот это ребус!
В итоге из незаконченного «Сальто-мортале» кое-что перекочует в произведения АБС. Главным образом две вещи: идея воздействия на нейроны мозга — для рассказа «Шесть спичек» и название страны Арканар — для «Трудно быть богом», разумеется. (Кстати об Арканаре. В интервью Илану Полоцку в ноябре 1974-го в Дубултах АН расскажет, что в Арканар он ещё в детстве играл с братом. Может быть, так называлась одна из стран-участниц тех самых «напольных» военных игр, а может быть, это ещё из ранних сочинений, совместных с Игорем Ашмариным).
Напоминаю, мы всё ещё продолжаем читать письмо от 5 марта. Вот два последних абзаца о делах литературных:
«Наконец, „Разведчик“. Это, собственно, для печати. По-моему, халтура. Не знаю. Здесь и думать не нужно, только пиши и пиши — как ты думаешь, стоит попытаться?»
Неизвестно, была ли сделана эта «заказуха». В рукописях не найдена. Разве что поискать в архивах газеты «Камчатская правда»?
«Есть ещё один замысел: „Синяя туча Акадзи“, а также повестишка о последних днях Коммунистической Республики Атлантиды. Над этим ещё буду думать. Вот и всё по литературе».
«Синяя туча» превратится позже в «Четвертое царство», а вот про Атлантиду ничего в рукописях не найдено. Аналогично утрачены «Палачи», «В отдалённой местности» и «Секретное производство». Хотя не исключаю, что последние два — всего лишь какие-то варианты или части всё той же «Страны багровых туч».
Вот такой изобильный фонтан идей. Можете выписать себе полный перечень всего придуманного за тот период — выглядеть будет поразительно.
Вторая часть письма, куда более короткая, посвящена чисто личным проблемам. И хотя до воссоединения с Леной остаётся ещё целый год, именно в этот момент совершается крайне важный шаг в их отношениях.
«Получил на днях два любопытных письма — одно от Инки — необыкновенно большое, теплое, почти дружеское. Тебе и маме, кстати, привет. Однако просит, хотя и мимоходом, как будто, чтобы я поскорее прислал справку о том, что не возражаю против развода. Я бы давно уже послал, да до нотариуса никак не доберусь — у него выходной день в воскресенье, единственный день, когда я попадаю в город. Другое письмо от женщины, которую я развел с мужем, за что, как ты знаешь, поплатился комсомольским билетом и, в известной степени, карьерой. Письмо в духе одной замечательной пьесы Цвейга, возможно, ты читал. Бедная девочка! Она ещё благодарит! Впрочем, это, пожалуй, гораздо интереснее маме, чем тебе. Это, брат, полуторно-мужской разговор. А тебе я пишу это для того, чтобы ты на живом примере усвоил, как много мужчины и женщины значат друг для друга, и почему без учета этих отношений, возможно более точного учета, во всех оттенках, со всеми черточками — эгоизма и самопожертвования — почему без этого не придать реального оттенка ни одному произведению.
Кстати, как там у тебя дела на этом фронте? Подозреваю, что не теряешься, сын матери моей, а? Только держи ушки на макушке. Да смотри, не проявляй излишнего великодушия в неприятные моменты, буде такие случатся, чего бог избави.
Недавно наблюдал радугу — зимнюю радугу! — загляделся и сшиб с ног одного большого чина. Я помог ему подняться, отчистил от снега, но всё же он несколько раз упомянул „м-м-мать“. Разбил очки (это уже в другой раз), хожу теперь как Битл (из „Сталки и K°“), с надтреснутым стеклом.
Таковы новости. Жду твоих писем, ma chere.
Привет мамочке. Жму руку, целую, твой Арк.
Р/К 5.03.53 г.»
(Р/К — это сокращение от Petropavlovsk Kamchatsky — АН верен своим традициям.)
Какой игриво-литературный бодрый финал, да ещё рисунок вулкана в придачу!
И вдруг… Приписка — частично красным карандашом, сделанная явно не сразу. (Письмо писал, видимо, утром, а запечатать и отправить не успел):
«Умер Сталин! Горе, горе нам всем.
Что теперь будет?
Не поддаваться растерянности и панике! Каждому продолжать делать своё дело, только делать ещё лучше. Умер Сталин, но Партия и Правительство остались, они поведут народы по сталинскому пути, к Коммунизму.
Смерть Сталина — невосполнимая потеря наша на дороге на Океан, но нас не остановить.
Эти дни надо пережить, пережить достойно советских людей!»
Странно, безумно странно читать сегодня подобные строки. Как провести грань между искренностью и привычкой, между юношеским ещё романтизмом и офицерской исполнительностью, между смятением душевным и страхом перед военной цензурой? Чего тут больше? Наверное, всего понемногу.
Сослуживец АН Владимир Дмитриевич Ольшанский отлично помнит тот день до сих пор.
Был четверг. 8 Марта выпало в тот год на воскресенье. К нему уже готовились потихоньку. Но вместе с тем витало в воздухе тревожное предчувствие — всё-таки Сталин был болен. День начинался как обычно. После обеда намечено было подведение итогов командно-штабных учений, и всех офицеров собрали в клубе гарнизона. Выступал какой-то окружной генерал, и вдруг из-за кулис прошел на сцену начальник клуба старлей Гуревич, наклонился к полковнику, зам. начальника политуправления округа и что-то шепнул тому на ухо. Аркадий сразу догадался и шепнул Ольшанскому: «Сталин». А полковник, словно позабыв о субординации, одним жестом прервал генерала и обратился ко всем: «Товарищи, только что передали по радио скорбную весть — умер дорогой наш вождь и учитель, наш любимый Иосиф Виссарионович Сталин…»
Хотел ещё что-то сказать, но горло перехватило, закрыл ладонью лицо и быстро ушёл за кулисы. Офицеры без всякой команды встали и добрых минуты две стояли молча, пока полковник не вернулся к столу. Подведение итогов на том и закончилось, расходились все, опустив глаза, словно боялись смотреть друг на друга.
«Помню, — рассказывал мне Владимир Дмитриевич, — идем с Аркадием через стадион к штабу, и я хочу его о товарище Сталине спросить, но как-то не решаюсь. Глупо, но вот боюсь, словно от этого что-то очень важное зависит. И завожу разговор о другом. Слышь, говорю, а я узнал этого полковника-особиста. Это ж он меня допрашивал на Второй речке во Владике, ну, когда мы только прибыли сюда. Всю душу вынул, и глаза у него, как у змеи. Аркадий кивнул, он знал, что такое Вторая речка — своего рода пересыльный пункт для временного проживания офицеров, откомандированных в погранзону. У них в Ванино был такой же, только территория поменьше. Единственное, чего не знал Аркадий, да и я не знал тогда, что до войны это был фильтрационный лагерь политзаключённых, а в казармах жила НКВД-ешная охрана. „Они все такие неприятные“, — сказал Аркадий. Я помолчал. И, наконец, решился: „А как же теперь без Сталина? Что будет, Аркаша?“ Он огляделся по сторонам, хмыкнул как-то неопределённо и сказал: „Драчка будет“».
Вот такой рассказ. Где правда — где неправда? Где аберрация памяти — где просто выдумка?
«Дело тёмное, конечно, — комментирует сегодня БН. — Но я почти уверен, что эти строки о Сталине (красным карандашом!) АН писал совершенно искренне. Не помню, чтобы мы специально когда-нибудь в „доисторические времена“ говорили на эти темы. Но в бешеных спорах моих с Ленкой (когда я со всей энергией комсомольца-большевика защищал существующий статус-кво) АН — чувствовалось — занимал всё-таки скорее мою позицию. Сам я не вел тогда никаких записей. В письме от комментариев воздержался. Но хорошо помню, как на торжественной линейке в спортзале матмеха стыдно мне было и неловко, что я никак не могу заплакать, — а ведь надо, надо! Утешало, впрочем, что плакали одни лишь девчонки, да и то — не все».
А вообще-то объяснение всему простое и короткое: double-think, двоемыслие.
Здесь же интересно процитировать одно из последних писем Инне, написанное буквально на следующий день. Кстати, и в нём есть приписка о Сталине, только куда лаконичнее.
«…Быть хорошим или плохим, здесь зависит целиком от меня самого. Чин у меня маленький (и повышение не предвидится), должность — очень маленькая (чем я и доволен — никто меня не треплет), можно жить так, как захочешь. Можно много учиться — самостоятельно, конечно, но это надоело. Можно спиться, очень легко при том, но это противно. Поэтому я взялся за среднее — читаю запоем всё, что попадает под руку. Так думаю и провести жизнь „до последней заставы“, как говорил Уэллер-старший (персонаж из „Записок Пиквикского клуба“. — А.С.)… Конечно, все мои разговоры насчёт интересной работы есть полнейший вздор. По-настоящему интересно мне было только два раза. Первый раз, когда я вкупе со всеми прочими спасал свою шкуру и барахло от натиска грозных стихий. Второй раз — когда одно крупное предприятие держалось на мне. А перед этим, и в промежутке, и после этого — жизнь довольно серенькая. Одна радость — никто меня здесь не дергает, люди вокруг лучше, чем в Канске, и тем более, чем в ВИИЯ. И всё-таки Камчатка представляется мне самым подходящим местом для меня.
Ну вот, кончатся бураны, расчистят заносы, пойду к нотариусу, как Иисус на Голгофу, и вскоре оборвется между нами последняя связь. Надеюсь, ты будешь там счастлива. Обязательно иди в аспирантуру, живи в Москве. Я тебя прямо представить не могу с ведрами на коромысле. Да и ты меня бы не узнала — в ватных штанах, валенках, полушубке, обвешанного сумками, оружием и прочими атрибутами армейского офицера на периферии.
Очень прошу, напиши ещё пару писем. Крепко жму руку, Аркадий.
Только что передали о смерти Сталина. Какое горе!»
Полугодом раньше он писал ей ещё более восторженно об этих местах, как бы предвосхищая романтику аксеновских «Апельсинов из Марокко», написанных десятью годами позже: «…Она решила остаться на Дальнем Востоке, потому что здесь, дескать, сильнее ощущается трудовой пульс страны». Из того письма получалось, что Арк и впрямь хочет остаться на Камчатке, потому что Москва — это вообще город паралитиков и сифилитиков, да и Ленинград туда же: одни барыги и снобы.
Пройдёт ещё совсем чуть-чуть времени, и тон его писем переменится, подкрадется неизбежная усталость — и от Камчатки, и от бытовой неустроенности и от самой воинской службы.
«Здравствуй, Боб!
Прежде всего, прошу извинения за предыдущее письмо — писал в отменно нетрезвом виде, каковой нетрезвости причиной отменно паршивое настроение являлось. Чорт его знает, до чего стала мерзкая жизнь! Сижу, как на иголках, послал письмо высокому начальству с просьбой либо дать работу по специальности, либо уволить. Вот уже два месяца нет ответа. Да, кстати, позавчера исполнился ровно год, как я осчастливил землю Камчатскую своим на оной появлением. Господи, какой это был год! Не скажу, чтобы он пропал для меня даром, нет, скорее наоборот: я многое узнал, ещё больше увидел, кое-чему научился. Но кое-что мне явно не пошло впрок: ужасное вынужденное безделье, прерываемое участием в разнообразных комиссиях — дай тебе бог не познать, что значит „снимать остатки“, гнуснейшая вещь. На протяжении всего года жил одной мечтой — об отпуске. А сейчас чорт знает из каких подвалов сознания выползла и всецело завладела мыслью мечта об увольнении, о спокойной нормальной жизни, в которой нет места таким вещам, как грязь по колено, протекающий потолок, глупые и злые разговоры, мат, мат, мат без конца… и прочие прелести местной жизни. Нет, для такого блаженства я явно не создан. Была бы работа — другое дело, всё это не замечалось и не ощущалось бы так остро. А для себя заниматься — писать романы, поддерживать знания языка — ужасно скучно. Марксизм прав: ни одно занятие не может идти на пользу, если оно не связано с интересами общества. За что ни возьмешься — вечно встаёт прежний тупой и скучный вопрос: зачем? кому это нужно? Люди приспосабливаются, конечно, чтобы не спиться, не погибнуть. Огородики, преферанс, охота, рыбалка — всё это защитная реакция организма против морального самоубийства. У меня и ещё у некоторых — книги, душеспасительные беседы (увы! часто эти беседы состоят в бессмысленном и злобном критиканстве). И нет ничего и никого, кто указал бы, что делать, кто облагородил бы это свинское существование хорошей целью. Замыкаемся в себе и подчас попиваем втихомолку. Только ты не говори маме, смотри. Я всё-таки надеюсь, что всё изменится. Эти перемены в воздухе, мы ими дышим и ждем, ждем. И наступит час, когда я буду с вами, буду, наконец, работать как всякий честный человек, а не обжирать государство».
В этом письме от 1 августа 1953 года АН, как любитель точных дат и круглых цифр подводит некий итог своей службы и очень точно формулирует отношение к ней. Любопытно, почти ни слова о литературе, так, в проброс: «Для себя… писать романы… ужасно скучно». То есть наметился явный творческий кризис. И спасает только это непрерывное, отчаянное ожидание перемен, предчувствие новой жизни, которая начнется раньше, чем он думает. Да, несколько по-другому, но ведь начнется — когда приедет Лена. Это будет совсем новая жизнь. А пока она только пишет ему. Например, в июле он получает от неё даже бандероль с детективом на английском.
И ещё одну деталь хочется отметить. Про «мат, мат, мат без конца». Да в нашей армии во все времена разговаривали матом. И если в курсантские годы все эти словечки и шуточки веселили, радовали и даже возбуждали, то теперь подобное общение утомило, обрыдло до тошноты. Да и мат провинциально-офицерский — злобный, тупой, однообразный, — совсем не тот, что у московских студентов — изобретательный, лёгкий, с фантазией. От тамошнего камчатского, как, впрочем, и от канского мата хотелось спрятаться или убежать, как от грязи и ненависти. И после, вернувшись на гражданку, АН в самых разных компаниях, даже в чисто мужских и простецких, даже в подпитии, практически никогда не матерится, ну если только анекдот расскажет какой-нибудь остроумный, где мат заведомо высоколитературен. Многие относили эту его особенность на счёт воспитания, образованности и тонкого чувства языка. Чепуха! Очень многим по-настоящему интеллигентным людям такие же точно достоинства совершенно не мешали сквернословить почище извозчиков. И я тут вижу объяснение в другом — он просто переел этой грубятины в молодости. И случай, уверяю вас, не единичный.
А вот как комментирует эту тему БН:
«Мы не были матерщинниками в полном смысле этого слова. Но — употребляли-с, да, и даже охотно. Обычно — в хорошем настроении, никогда — в ссоре, и уж конечно только в своей, исключительно мужской компании. Я вообще отношусь к мату, как к хорошему допингу, — когда приходится преодолевать себя и обстоятельства, мат бывает незаменим, как сигарета. Но — никогда при женщинах!»
Ну и последнее о том августовском письме. АН мечтает об отпуске ещё с февраля 1951-го, но летом 1953-го он отдыхает, не покидая Камчатки, отправляется на недельку в экспедицию, с удовольствием осваивает верховую езду, глушит форель из карабина, в жареном виде она необычайно хороша. Ну да, соскучился по маме и брату — конечно, соскучился, но что за детский сад! Можно годик-другой и потерпеть.
А жены у него теперь нет. Одной — уже. Другой — ещё. Правда, письма получает от обеих и комментирует брату:
«Прав Андрей Спицын, бабы — дуры, и ничто им не поможет. От подробностей тебя избавляю».
Примечательна история с разводом. По письмам всё прозрачно и не вызывает вопросов. Но Ольшанский вспоминает удивительные подробности. Якобы летом или даже осенью Аркадий всё-таки съездил в отпуск в Москву и Ленинград и якобы — с его, Аркадия, слов! — собирался привезти жену (но мы-то уже понимаем, что этого быть точно не могло). И вот в Москве он якобы встретился с Инной, а та села за пианино (пианино в доме наличествовало, она даже играла на нём) и спела ему под собственный аккомпанемент:
Одна верная жена мужу изменяла.Изменила, погрустила, а потом сказала…
В подробности Аркадий не вдавался, а Володя не проявлял излишнего любопытства. «Не ты первый, не ты последний», — рассудил он мудро и предложил выпить по чарке. Что друзья и исполнили незамедлительно, тем паче, что жили теперь вместе в семейной землянке Ольшанского, так как жена его с четырехлетним сыном уехали на материк — во Львов, к её матери, чтобы уже не возвращаться.
С песенкой про «верную жену» в тот вечер ассоциируется у Владимира Дмитриевича и другая песенка — известная частушка, которую Аркадий якобы тогда же привез из Москвы:
Цветёт в колхозе алычаНе для Лаврентий Палыча,А для Клемент ЕфремычаИ Вячеслав Михалыча.
Берия был арестован 26 июня, здесь как будто всё совпадает. Но дальше описываются вот какие события. Недели через две пришла некая повестка из Елизовского районного суда, и они вдвоём туда поехали на попутке. Ольшанский отчётливо помнит судебное заседание по делу о разводе, без посетителей, конечно, только он один и явился, чтобы засвидетельствовать соответствие Аркадия положительному образу советского офицера. Однако женщина-судья не ограничилась трафаретными вопросами, а всё допытывалась, не торопится ли Аркадий Натанович удовлетворять просьбу своей жены. Но он уже всё решил окончательно. Якобы и в суде рассказывал он про отпуск и полную невозможность примирения. Чувствовалось, что для судьи это вполне стандартное дело — многие жены отказывались ехать с офицерами в этакую даль. И решение АН получил на руки в тот же день, подождав каких-нибудь часа полтора.
Ещё накануне они с Володей выпили за пришедшую повестку пол-литруху спирта, причём Аркадий пил неразведенный и сразу запивал холодной водой, зачерпывая из ведра. А уж после присвоения Стругацкому официального звания холостяка друзья погудели более основательно: взяли всякую консерву, рыбы копченой, пару бутылок коньяка «KB» и две литровые банки сливового компота — Аркашка больше всего любил запивать именно этим кисловатым продуктом. Говорил, и вкусно, и витаминов много. В землянке, как правило, скапливалась целая батарея этих банок из-под компота, которые потом отдавали под варенья и соленья кому-нибудь из местных женщин.
Ну и какие прикажете делать выводы? Опять «Акутагава» — сколько людей, столько версий? Что-то, конечно, пожилой человек мог и перепутать. Но не всё. Очевидно, АН и впрямь уезжал куда-то в отпуск. Только не в Москву и не в Ленинград — это уж точно. В письмах есть намёк на ещё одну экспедицию, более долгую по Камчатке или по островам. Однако главное в другом: думается, Аркадий перед разводом ощущал психологическую необходимость хоть так поквитаться с бывшей женой, а заодно рассказать товарищам внятную историю разрыва с ней. Да и сильно ли погрешил он против истины? Просто переместил события на два года вперёд. А за эти два года он окончательно понял, что Инна предала его и, оставаясь приветливо-обходительным в письмах к ней — к чему скандалы и ругань, тем более на бумаге? — мысленно вычеркнул её из своей жизни навсегда. И вовсе не случайно через много лет в единственной коротенькой автобиографии он назовет свой первый брак событием глупым.
Ну а женщины там, на Камчатке, у него наверняка были. Нет, не как у Кутнова — в каждом посёлке в радиусе восемнадцати километров, но были, конечно. Без серьёзных последствий. Ольшанский, например, видел рядом с ним девушек, но чтобы какую-то одну часто и подолгу — такого не было. А вот один забавный случай вспоминает Владимир Дмитриевич:
«Зима, сильнейший мороз, сидим вдвоём в любимом ресторане „Восток“. Заказали графинчик спирта. Да именно так, спирт там наливали в изящные графинчики и воду подавали отдельно. Вдруг вваливаются двое с мешками, видят — свободные стулья, подгребают, спрашивают: „Можно?“ „Можно“. Мешки с грохотом швыряют под стол, будто там дрова или камни. Аркадий налил им по полстакана: „Ну, давайте вздрогнем с мороза! Вы откуда?“ „Да мы только что с океана. Два месяца земли не видели. Зато не с пустыми руками“. Долили они чуть-чуть спиртягу водой, и один полез под стол, прежде чем пить. Захрустел там чем-то, словно сучья ломал, и вытаскивает на стол две крабовые клешни — каждая, что твоя рука, я и не знал, что наши крабы до таких размеров вырастают. Ловко очистили они эту закуску, присолили, поперчили, уксусом побрызгали, горчицей помазали и подмигнули нам: „Лопайте, мол, а мы лучше мяса закажем. На краба уже смотреть не хочется. Но вообще-то, для мужика ничего нет лучше сырого краба. Сегодня можете смело идти к молодкам. Осечки не будет“». Ольшанский уже несколько лет как был женат и вполне счастлив, а Аркадий в тот вечер нашёл, конечно, к кому пойти. Впрочем, осечек у него и по другим дням не бывало.
Чтобы представить себе более полно образ жизни АНа на Камчатке, придётся всё-таки добавить ещё несколько слов о том, как он там пил. Не так, как в Канске — по-другому. Не было здесь ни той беспросветной тоски и скуки, что одолевала в сибирской глухомани. Не было и тех страстей, что бушевали за стенами Канской ШВП. Всё было куда более размеренно и солидно. Да и повзрослел он, именно теперь заметно повзрослел. Юношеский восторг от дальневосточных чудес ко второму году службы поутих. Собственно служба, то есть исполнение должностных обязанностей при правильной организации процесса, отнимала совсем немного времени, так что литературными своими делами он зачастую и даже, как правило, занимался в утреннее и дневное время, а вечерами имел обыкновение отдыхать — то есть непременно чего-то выпить в веселой компании и расслабиться, как говорят сегодня, по полной программе.
«Видишь ли, — сказал однажды старлей Строгин (читай — Стругацкий. — А.С.) своему другу и сожителю капитану Котову (читай — Ольшанскому. — А.С.), — жизненный тонус нормального холостяка имеет минимум в момент пробуждения, затем начинает постепенно подниматься, достигает максимума между ужином и отходом ко сну, а ночью опять падает до нуля. В будни, конечно. По воскресеньям и субботам этот закон не действует».
Это из незаконченного и совсем не фантастического рассказа «Будни» (к которому, кстати, он вернется, судя по дневнику, в 1958 году).
Так вот между ужином и отходом ко сну за редким исключением выпивали они практически ежедневно: то спирта, то коньяка, то портвейна, то пива, а иногда и шампанского. Но выпивали всегда так, чтобы на следующий день быть в форме. Скажем, пол-литра спирта на двоих — это было нормально. По праздникам или другим особым случаям могло быть и больше. Но не похмелялись с утра — ни-ни! — это считалось крайне дурным тоном.
Характерная была история. Ездили вдвоём с Ольшанским в город — смотреть «Запорожца за Дунаем», ну, выпили, как водится, по чуть-чуть. А вышли из кино, вдруг резко похолодало, случился гололед, и в хромовых сапогах ноги разъезжаются. Где-то на углу за деревцо ухватились — оно аж затрещало. А тут, на беду, проходил патруль, и некий рьяный майор задержал их и — в комендатуру, мол, пьяные офицеры ломают зелёные насаждения. Хорошо, дежурным по части оказался друг их Аникеев (майор Пёрышкин в повести «Извне»). Ну, он мигом доложил комдиву со смешной фамилией Пыпырев, и тот за хорошо известными ему офицерами прислал свою машину. И мало того что в комендатуре шороху навел, так ещё увидел, что ребята ни в одном глазу вечером в субботу, достал из шкафчика хороший коньяк, три рюмки, разлил и сказал: «Ну, давайте, чтоб дома не журились». Долгие годы потом АН любил провозглашать этот тост в самых разных компаниях. Но что особо ценно в этой истории? Она даёт понять, что выпивка у военных никогда не считалась зазорным делом, и пить они в большинстве своём умели. Не напивались до беспамятства, не валялись под столом, не шли на улицу драться и буянить. Бывали, конечно, и танцы, и девушки, но чаще всего набивалась в тесную землянку весёлая компания, иногда человек десять, сидели, пульку расписывали, байки травили или песни пели. Ольшанский на гитаре играл. Аркадий музыкальными способностями не отличался, но петь любил, всё больше русские народные, казацкие песни или украинские — с детских лет от родственников наслушался, когда у бабушки с дедушкой на Черниговщине лето проводил. Выделял он, например, «Любо, братцы, любо…», тем более в новом, переделанном танкистами виде, где пели «в танковой бригаде не приходится тужить». Была там и некоторая крамола, особо щекотавшая нервы:
А наутро вызвали меня в особотдел:— Почему в бою ты вместе с танком не сгорел?..— Слушайте, начальство, — я им говорю, —В завтрашней атаке обязательно сгорю.Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить…
Ещё Аркадий очень любил песни на стихи Шевченко, и вообще поэзию его любил. А Володя Ольшанский сам с Украины — много знал наизусть любимого классика и читал другу.
В общем, это было то славное время, когда спирт разбавленный благополучно уживался и с поэзией, и с фантастикой, и со службой, и с учёбой — Ольшанский, не успевший получить должного образования, ещё и вечернюю школу в Петропавловске посещал, и Аркадий помогал ему заниматься по всем предметам.
И вот, наконец, пришла весна 1954 года. Знал ли АН о приезде Лены? С точностью до дня и даже месяца — конечно, нет. Ждал ли он её? Безусловно, да. Полагаю, что в письмах они уже всё решили. А может быть, и не всё. Да разве в этом дело?
Родители от её авантюрного решения едва ли были в восторге, но они слишком сильно любили свою единственную дочку. Раз уж простили ей 1951-й год, смешно было запрещать поездку в 1954-м. В конце концов, она стала ещё на два года взрослее и, хотелось бы верить, умнее, да и Наташенька уже не грудная — всяко проще с таким ребёнком остаться.
Справедливости ради скажем, что к этому моменту Лена была ещё замужней женщиной, так как Дима Воскресенский упорно не давал ей развода — то ли ещё надеялся на что-то, то ли по каким-то карьерным соображением избегал соответствующей строки в анкете. Согласился он всё оформить документально только уже год спустя, после рождения у Лены второй дочери — Маши — 30 апреля 1955 года. А от своей дочки так и не отказался вовсе, заявив, что это не по-партийному, и Наташа, считавшая своим папой, разумеется, Аркадия Стругацкого, так и оставалась до собственной свадьбы 6 ноября 1970 года Воскресенской. Вроде как по маме. А мама — вроде как из солидарности с дочкой, — оставалась Воскресенской ещё дольше — до 1978 года, но это отдельная история.
Вернёмся в апрель 1954-го.
«Всё, — сказала Лена, — я без этого человека больше жить не смогу».
«Нормально, — ответил папа, — три года могла, а теперь не сможешь. Ладно, поезжай».
Короче, папа выхлопотал ей лучшее место в международном вагоне поезда «Москва — Пекин», и двинулась наша декабристка на восток с комфортом, которой княгине Трубецкой и не снился. Но там, после Хабаровска и ближе к океану, авторитет профессора Ошанина уже не работал — там пришлось крутиться самой, договариваясь уже не о каютах первого класса, а о местах на открытой палубе всяких сомнительных плавсредств. И в какой-то момент у неё закончились деньги, и в порту Владика или Находки пришлось разложить на базаре свои тряпки, вынутые из чемодана, и продавать. И всё-таки она доплыла, доехала, доползла, перебираясь с острова на остров, меняя патрульные катера на сухогрузы, а сухогрузы на сейнеры. И разыскала в городе Петропавловске штаб 137-го стрелкового корпуса, где теперь служил её муж (так она его называла, не имея на то ни единого документа). Но не было Аркадия в штабе, и в ДОСе его не было, а был он, как водится, на губе, ну, традиция у него такая — жен встречать на губе…
Впрочем, и это не помешало. Уже ничто не могло им помешать. Они были счастливы.
Ольшанский уверяет, что их брак был зарегистрирован там же, на Камчатке. Думаю, что он прав отчасти. Ни в какой загс в Петропавловске они, конечно, не ходили, да и не могли — Лена не была разведена с Воскресенским, но в военный билет Аркадию Лену как супругу вписали, иначе они не смогли бы через несколько месяцев отправиться вместе в Хабаровск. С этим было строго — командировать куда-то офицеров без воинских проездных документов, да ещё селить их всюду вместе, мужчину и женщину — исключено! А уж какие рычаги включал Аркадий, чтобы получить соответствующий штамп в военном билете — знакомства или просто личное обаяние, — остаётся только гадать.
На воинский учёт там, на Камчатке, Лена, конечно, встала как военнообязанная, но, по воспоминаниям Ольшанского, кадровым офицером в части не была, и если работала где, то не по специальности.
Свадьбу сыграли в довольно шикарном по местным понятиям ресторане «Восход» в АКО. АКО — это район города, названный так ещё в двадцатые годы в честь Акционерного Камчатского общества. За столом были одни мужики: Махов, Кутнов, Берников, Ольшанский, и Лена среди них — как принцесса. Все по очереди танцевали с ней. Играл оркестр, и молодая симпатичная певица пела по просьбам офицеров любимые ими песни. Ольшанский заказал для Лены популярную тогда «Голубку».
Лену так и прозвали Декабристкой. И любили её во всех компаниях — за весёлый характер, за живой ум, за эрудицию. Нравились всем даже некоторая её медлительность, задумчивость и особая манера говорить, растягивая слова. Куда спешить, зачем суетиться? Она умела в любой ситуации сохранять достоинство, ещё у неё было необычайное чувство такта, обворожительная улыбка и редкое умение слушать других. А если её не торопить, она могла каждому и почти по любому поводу дать дельный совет.
Ну а полуофициальный муж Аркадий чувствовал, что влюбляется в Лену с каждым днём всё сильнее и сильнее. Именно такую женщину он и искал все эти годы — женщину, которая его во всём понимает.
Что было дальше? Ни писем, ни дневниковых записей, датированных 1954 годом, не сохранилось. Но как он ждал этого года! Почему-то именно сентября. Видно, начальство обещало отпустить на все четыре стороны, видно, подходили какие-то сроки по службе, но… не тут-то было! Человек предполагает, а Бог… нет, в те времена не Бог, а партия и правительство — располагают. И вот 30 июня партия и правительство в лице управления кадров Дальневосточного военного округа издают приказ о переводе военного переводчика Стругацкого в распоряжение начальника 172-го отдельного радиопеленгаторного центра «ОСНАЗ» в городе Хабаровске. Место по военным меркам солидное, даже почетное, работа — серьёзная и ответственная. Можно по службе вырасти, вот только не хочется уже совсем.
Из Петропавловска они уплывали ближе к концу июля вместе с Ольшанским на пароходе «Азия» — до Владивостока. Это был роскошный немецкий лайнер, доставшийся СССР по репарациям. Три таких судна курсировало между Камчаткой и Приморьем: два других — «Молотов» и «Ильич». Но «Азия» считалась самой пижонской и комфортабельной. По слухам, этот корабль принадлежал до войны самому рейхсфюреру Гиммлеру. Аркадий с Леной занимали двухместную каюту. Володя располагался рядом с ними в такой же, но с незнакомым соседом и приходил к друзьям играть в преферанс. Понятно, что и по сто граммов они пропускали регулярно, особенно когда кто-то получал «паровоз» на мизере. А что ещё делать в пути? В иллюминатор смотреть? К 1954 году они уже насмотрелись. Аркадий завидовал Володе, который как раз уезжал в отпуск к своим во Львов через Москву. И Ленке своей завидовал, она планировала устроиться на новом месте и тут же ехать домой, чтобы забрать Наташу, а потом вернуться в Хабаровск уже с ней.
Так они всё и сделали. Последний год службы был вполне спокойным и размеренным. Работы — много, пьянок — всё меньше и меньше, тихая семейная жизнь. Весьма любопытны воспоминания Наташи. Яркие картинки детства, оставшиеся на всю жизнь.
«Зимой 1954 — 1955 года я с родителями живу в Хабаровске. Мне уже почти четыре года. Мама с папой снимают комнату с большой русской печью и маленьким подслеповатым окном, выходящим на пустынную, заваленную снегом улочку. Утром они одеваются в военную форму и отправляются на работу, оставив меня на попечение пожилым хозяевам, которые с удовольствием со мной играют и закармливают восхитительными малиновыми леденцами из высокой прозрачной банки. Мама возвращалась домой довольно рано, а папа, всегда весёлый, оживлённый, очень красивый, приходил вечером к позднему обеду, потом играл со мной. Иногда они с мамой ходили в кино. А так как оставить меня было не на кого, то и меня брали с собой. Укутывали, так что я превращалась в огромный неуклюжий шар. На улице было темно и ужасно скользко. Ноги всё время разъезжались, я спотыкалась обо что-то, падала и громко ревела. И надо было поминутно поднимать, отряхивать и утешать это несчастное создание. Как-то раз папа сказал мне: „Вот что, Натуся, плакать от боли очень стыдно, от обиды — можно, а боль нужно перетерпеть“. Слова прозвучали очень по-взрослому и произвели на меня неизгладимое впечатление. Я больше никогда не плакала от боли. Ещё помню папины сказки, захватывающе интересные. Там бывали традиционные персонажи, но сюжеты он всегда сочинял сам. И это было здорово.
Уже много позже, в Москве, когда ко мне приходили подружки, папа по моей просьбе обязательно развлекал нас этими неожиданными историями. Он их не просто рассказывал, он их разыгрывал в лицах, по-актёрски — необычайно талантливо. Его злодеи были ужасны, как гоголевский Вий или колдун из „Страшной мести“. А добрые герои очаровательны и восхитительны. Страшное чаще всего ассоциировалось с необъяснимым, хорошее — с узнаваемым, родным, знакомым. Повзрослев, мои подруги нередко вспоминали эти удивительные детские праздники. Жаль теперь, что никто не записывал папиных историй, но кто мог это сделать? Взрослые, между прочим, никогда не допускались в комнату, где происходило волшебное действо».
А взрослым про Хабаровск и вспомнить было особо нечего. Кем там работала мама, надевая по утрам военную форму, а потом рано возвращаясь домой, сегодня установить уже довольно трудно. Ясно лишь одно: мама собиралась снова стать мамой — встречая Новый 1955 год, она была на пятом-шестом месяце и уже прикидывала, через сколько недель ей по-хорошему надо собираться в Москву. Аркадий занимался радиоперехватом, потом просто вражескими документами, в общем, достаточно активно поддерживал знание языков, но было это не слишком увлекательно, и чтобы не закиснуть, продолжал писать свои рассказы и пьесы, работал с английской прозой.
Есть датированный двадцать первым мая 1954 года перевод рассказа Уильяма Джекобса «Тигровая шкура». Впрочем, это ещё Камчатка, но были наверняка и хабаровские переводы. Вне всяких сомнений, в Хабаровске писалась повесть «Четвертое царство». Однако всё больше и больше внимания уделяет он повести «Линда versus Хиус» или «Хиус versus Линда», она же «Берег горячих туманов», она же будущая «Страна багровых туч». И когда поздней осенью 1954-го они, наконец, выбрались в отпуск все вместе, состоялся тот самый легендарный спор на Невском возле Аничкова моста. Братья увлеклись, с наслаждениеми с блеском разнося в пух и прах всю прочитанную ими за последние годы советскую фантастику. А Ленка слушала, слушала, хихикала, хихикала, да и не выдержала: «Ругать всегда легче, а самим-то не слабо написать?» «Не слабо», — сказали они дружно. Они уже знали, что это — правда, они уже почувствовали, может быть, именно в ту встречу так остро, что смогут, сумеют, сдюжат. Они уже примерно догадывались, как именно станут работать вместе. И, скорее всего, Лена тоже прекрасно понимала, что им не слабо, верила в них и заранее попрощалась со своей бутылкой «шампузы», точнее с деньгами, которые придётся на неё потратить — пить-то всё равно вместе будут.
И было в Хабаровске ещё одно важное событие. Нежданно-негаданно объявился в тех краях давний знакомый Аркадия и Лены по ВИИЯ — Лёва Петров. Уже тогда он был человек непростой (простые люди на внучках генсеков не женятся) — состоял, очевидно, и в органах, а работал тогда в Совинформбюро, превратившемся в 1961-м в Агентство печати «Новости» (АПН). Военная служба была для Лёвы делом условным. Звание он имел не то лейтенант, не то майор — не важно, зять Хрущёва — это по-любому должность генеральская, хотя зятем он стал несколько позже. А женился именно на той внучке, которая была фактически дочкой Никиты Сергеевича — на Юлии Леонидовне, то есть зять вполне настоящий. Склонность к литературе Петров имел давнюю и постоянную — переводил рассказы ещё малоизвестного тогда Хемингуэя и носился с идеей написать свою книгу. Однако стиль жизни его был таков, что корпеть несколько месяцев над листом бумаги он бы сам не смог. Это уже много позже он стал (по слухам) автором знаменитых мемуаров своего тестя. Ну а тогда, в 1954-м, были у Лёвы кругом одни мечты.
И вот, слово за слово, стакан за стаканом, придумали они с Аркашей, о чем надо писать книгу. Ведь совсем недавно шумная история произошла, которая на Дальнем Востоке из-за близости Японии воспринималась особенно актуально. Аркадий следил за событиями, в том числе и по зарубежной прессе, имея к ней официальный служебный доступ. А случилась вот что: просыпался на головы несчастных японских рыбаков радиоактивный пепел после американских ядерных испытаний на атолле Бикини. И ведь умер там один японец! А какое название у шхуны потрясающее — «Счастливый дракон № 5».
«Ведь это же сюжет, Аркаша! Это же остросюжетная повесть эпохального политического значения! Ты главное пиши, а я тебе гарантирую, что напечатают. Для начала где-нибудь тут, в местном издательстве — это будет методологически верно, а потом в Москве, гадом буду, в центральном журнале каком-нибудь, и ещё — книжкой, массовым тиражом. Денег огребём, и слава придёт настоящая! Потом вторую, третью напишем, станем крупнейшими в стране авторами политического детектива…»
В общем, дальше пошли уже явные Нью-Васюки — прямо пропорционально количеству выпитого, — но в главном Лёва не обманул.
Уехал он быстро и дальнейшим процессом рулил из Москвы. Но всё вышло, как и было обещано с этой первой повестью АНа. Славы большой она ему не принесла, да и Петрову тоже, но школой была отличной, а главное, пробила Стругацким дорогу к издателю. И спасибо за это, самое искреннее — Лёве Петрову. АН никогда, никому и нигде не рассказывал, что Лёва ни единой странички в той книге не написал, ни единого словечка. К чему раскрывать коммерческую тайну? Только родственники, да самые близкие друзья и знали это…
Хороший был человек Лев Сергеевич Петров. Жаль, умер рано — в 1970 году, через шесть лет после отставки тестя и за год до его смерти. От чего — история тёмная, да и не про него наша книга.
В общем, когда АНа в ноябре 1954-го из радиопеленгаторного центра «ОСНАЗ» перевели в обычную часть, это было очень кстати. Времени для литературной работы стало больше, а теперь уже хотелось многое успевать. Литература становилась работой во всех смыслах. И время благодаря этому летело быстрее и быстрее. Вперёд, к заветному дембелю!
Но чем ближе увольнение в запас, тем мучительнее ожидание — это известно каждому, кто испытывал нечто подобное.
Вот одно из последних писем оттуда:
«Здравствуйте, родные мои!
Жду — не дождусь, когда придет, наконец, приказ об увольнении. Увы, это от меня не зависит, и я теперь могу только желать и надеяться, чтобы он пришел скорее. Но ещё месяца полтора, вероятно, придётся подождать. Впрочем, помимо того, что я тоскую и томлюсь в ожидании, я ещё и занимаюсь полезным делом, которое помогает мне не замечать времени. Я пишу. Моя новая повестишка — „Четвёртое Царство“ — она же „Фиолетовый газ“ (он же лиловый) будет в полностью готовом виде числу к 22-му. Вещица небольшая, страниц на 30 — 40 книги небольшого формата, состоять будет из 5-ти глав, полторы из которых сделаны. В понедельник заканчиваю писать, два дня на печатание и — о, миг тревожный и блаженный! — в редакцию. Конечно, могут и не напечатать, тогда я пошлю её тебе, Борис, ты исправишь и попробуешь толкнуть где-нибудь в Ленинграде. Затем я без передышки сажусь за следующую повесть, и так без конца, пока не вернусь. Не важно, что их не будут печатать злобные и тупые редакторы, главное — я вырабатываю свой стиль, привожу в порядок свои способности выражать мысли на бумаге. А вдруг из меня что-нибудь получится?
Кстати (к слову пришлось), что бы вы мне посоветовали делать дома? Чем заняться? Конечно, в военкомате мне предложат что-нибудь, но как вообще с перспективами работы? Мне почему-то кажется, что я не пропаду. А?
Ленуська мне пишет, и я ей, довольно часто. Мамочка, ты уж напиши ей пару слов, она в таком сейчас положении, а кроме того — очень тебя любит и уважает.
Я здоров и весел, только зудит всё, хочется, чтобы скорее, скорее… а оно очень медленно. Питаюсь хорошо. Мама, следи за здоровьем. Пока всё.
Обнимаю и целую вас, ваш Арк. Khabarovsk 14.04.55»
Приказ подписали 9 мая — это ж надо было такой день выбрать! Точно пошутил кто-то в управлении кадров. В десятилетний юбилей Победы АН отпраздновал свою окончательную победу над воинской службой. Теперь — отныне и навсегда, — он человек штатский. Ему хотелось в это верить, хотя, конечно, потом ещё не раз дёргали и даже полновесным призывом грозились. Но всё равно он теперь — творческий работник. Официальный статус члена творческого союза (даже журналистов) он получит много позднее, но для себя уже давно всё выбрал и определил. Главное — свобода. От формы. От распорядка. От субординации. Ото всех этих опостылевших условностей. Он будет потом часто и даже с теплотой вспоминать свою армейскую молодость, но… что уж говорить, всё-таки это не его призвание.
«И как это я тогда решился подать рапорт об увольнении? Ведь я был никто тогда, ничего решительно не умел, ничему не был обучен для гражданской жизни, с капризной женой и золотушной Катькой на шее… Нет, никогда бы я не рискнул, если бы хоть что-нибудь светило мне в армии. Но ничего не светило мне в армии, а ведь был я тогда молодой, честолюбивый, страшно мне было представить себя на годы и годы вперёд всё тем же лейтенантом, всё тем же переводчиком, всё в той же дивизии».
Скромничает наш Феликс Сорокин — главный герой «Хромой судьбы», повести в этой части совершенно автобиографической для АНа, — ай, скромничает! В 1955-м он был уже КТО. Он был вполне сложившимся писателем, а вместе с братом — писателем уникальным. Просто об этом ещё не знали люди вокруг. Но он-то сам наверняка догадывался.