"Братья Стругацкие" - читать интересную книгу автора (Скаландис Ант)
Глава первая ПРЕДЫСТОРИЯ
«Восьмиклассник Борис Стругацкий писал сочинение на тему „Моральный облик советского молодого человека“, избрав в качестве примера своего отца». Из заметки в комсомольской газете «Смена»,29 декабря 1947 г.
Натан Залманович Стругацкий родился в мае 1892 года в Глуховском уезде Черниговской губернии, входившей в то время в черту оседлости. Немаленькое — около трёх тысяч жителей, — село Дубовичи на реке Дубовке было, разумеется, местечком, то есть территорией компактного проживания евреев. Помимо непременной базарной площади в центре, хедера и синагоги славилось оно ещё свеклосахарным заводиком да окрестными каменоломнями, откуда везли камень для мельничных жерновов.
Глухое место. Глуховатое. Можно сказать, глухомань. И тогда и сегодня, когда это уже не Черниговская губерния, а район Сумской области Украины на границе с Россией. Набираешь в «Яндексе» «город Глухов», и первой новостью вылетает: «Тридцать килограммов наркотиков было найдено в школе…» Потом читаешь про вспышку вирусного гепатита и, наконец, узнаёшь, что это родина нынешнего президента Украины Виктора Ющенко… Достаточно. Глуховато. Невольно вспоминается персонаж из повести «За миллиард лет до конца света» — Глухов Владлен Семёнович. Эх, не было у Стругацких случайных имён и фамилий!
Отец Натана был профессиональным адвокатом родом из Херсона. Высшее образование давало ему право выезда за черту оседлости вплоть до работы и жизни в столицах. Для думающего человека это был самый простой и понятный путь к нормальному положению в обществе. Такую же юридическую карьеру прочил Залман Стругацкий и сыновьям.
Младший, Арон, успел стать юристом, но вряд ли эти знания пригодились ему в должности командира кавалерийского отряда большевиков. Погиб он в 1920-м, по разным сведениям, то ли под Севском, то ли под Ростовом (а это не близко), однако говорили, что в Севске была одно время улица его имени. В семейном архиве Стругацких уцелела фотография: дядя Арон в окружении людей с саблями, винтовками и пулемётами, рослый красавец со смоляным чубом и с наганом на поясе. Лет через тридцать племянник Аркадий в офицерской парадной форме будет очень похож на него.
А старшего брата — дядю Сашу — с детства тянуло к технике. Александр Стругацкий двигался не только по комсомольской линии на Херсонщине, он стал настоящим инженером-изобретателем, дорос до директора завода ветряных двигателей и был расстрелян в 1937 году. В этих ветряных двигателях, особенно в сочетании с трагедией сталинских репрессий, угадывается что-то донкихотовское и одновременно платоновское, романтически-сюрреалистическое. Но главное, дядя Саша был едва ли не единственным родственником, от которого братья Стругацкие могли унаследовать свою любовь к науке и технике.
Ну а нашего главного героя — среднего брата, — учиться отдали в Севск. Сначала в реальное училище, а затем всё-таки в гимназию, потому как мальчик Нота тяготел к наукам гуманитарным, да и вообще больше не к наукам, а к искусствам. Отец его понимал хорошо, но искусствоведение серьёзным делом считать не мог. В общем, уже совсем взрослым человеком в тяжёлом, военном 1915 году сумел Натан поступить в Петербургский университет на юрфак. Велик был шанс пойти дальше отца, сделаться столичным жителем и преуспевающим адвокатом; велики были надежды на другую, новую жизнь. Вот только какой она будет? Уж больно непредсказуемо всё менялось вокруг. И довольно скоро пришли ответы на главные вопросы.
Два неполных студенческих года совпали со смутными временами в России. День ото дня всё больше и больше жизнь Натана оказывалась связана с политикой. Он дружил с революционной молодежью, читал запрещённую литературу, увлекался программами разных политических партий, но всё сильнее тяготел к большевикам. И когда случился Февраль, никаких сомнений уже не было. Стругацкого не устраивала эта половинчатая революция. В марте он стал членом партии большевиков, весьма активным, и революцию октябрьскую встретил в Петрограде уже не просто участником, но функционером. Должности его в ту пору, как и у многих, впрочем, менялись с небывалой, головокружительной быстротой.
И какая из них почётнее была, какая важнее, с расстояния прошедших лет уже и не разобрать: сотрудник информационно-справочного бюро Совета рабочих и солдатских депутатов Петрограда или сотрудник мандатной комиссии того же Совета? Управляющий делами Наркомата агитации и печати Петрограда или комиссар народного образования Псковского ревкома? А после вот таких ответственных назначений вдруг просто стрелок Продагитотряда, а чуть позже — политком того же отряда. Но ведь это уже Гражданская бушевала вовсю, и должности были военные, и стрелять приходилось по-настоящему.
А какая потрясающая география в анкете! Станция Торошино Псковской губернии, Малмыж Вятской губернии, Бузулук Самарской губернии, Мелитополь Таврический, потом — загадочно и общо, — Врангелевский фронт, ну, не было там конкретного адреса! Затем — Кубань, Ставрополь, Нахичевань, Ростов, Батум… И война уже закончилась, но эпоха была такая, что бои продолжались повсюду: в западносибирском Прокопьевске и средневолжском Фроловске шла битва за урожай в зерносовхозах, в Аджарии и в Ленинграде шла битва за газету и печать в целом, в Сталинграде шла битва вообще за культуру и искусство… И вечный бой! Покой в то время никому даже и не снился.
А теперь повнимательнее посмотрим на должности и профессии Стругацкого-старшего, сменявшиеся в течение весьма непродолжительного периода: управделами, стрелок, замредактора, военный следователь, инструктор, ответсек, главный редактор, зав. отделом печати, слушатель, аспирант, научный сотрудник, начальник политотдела, командир истребительного отряда. Названы не все ипостаси, но хронология соблюдена. И что же напоминает вам этот шизоидный список? Смелее, читатель! Ну, конечно, смену профессий согласно правилам Эксперимента в «Граде обреченном». Ничего не надо было придумывать братьям Стругацким — достаточно только вспомнить жизнь своих родителей, да и своё прошлое невредно поворошить. Однако об этом позже.
Пока мы говорим об отце.
Война для него закончилась только в 1923-м, если не в 1924-м. Война была долгой, очень долгой. В 1918-м воевал без потерь на внутренних фронтах, образовательном и продовольственном; в 1919-м под Мелитополем не убили и даже не ранили махновцы; в 1920-м не зацепили лихие казаки генерала Улагая под Никополем, а в 1921-м был страшный прорыв белого десанта генерала Сычёва под Моздоком, но и тут повезло, а потом, как назвали бы это сегодня, участвовал товарищ Натан в зачистках в Нахичевани, Грузии, Аджарии… В Батуме было лучше всего, там — главным редактором главной республиканской газеты, — он уже привыкал к мирной жизни.
За два года до этого, в 1923-м, отправившись в отпуск в родные края, на Черниговщину, Натан встретил девушку по имени Александра Литвинчёва — Саня, Санек из Середины-Буды. Он сразу понял, что именно её искал всю жизнь, а может быть, просто знал её всегда, думал о ней, во сне видел, да только всё некогда было доехать, взять Санька за руку и увезти с собой. А тут вот отпуск выдался. И он увез её. Хотя родители были против. Отец работал прасолом — мелким торговцем, скупавшим оптом в деревнях рыбу или мясо для розничной продажи и производившим их засол (отсюда и слово пошло). Семья была большая — одиннадцать душ детей, две девочки, остальные парни. Родители, люди простые, но зажиточные, местечковых евреев, как и все в малороссийской глубинке, не жаловали, а большевиков тем паче. Однако молодые любили друг друга и уехали, никого не спросясь, И Санька гордилась мужем своим. Деревенская простушка и хохотушка не за простого еврея вышла, а за начальника агитпропа 5-й кавалерийской дивизии Северо-Кавказского военного округа — не хухры-мухры! Ах, девочка-красавица из Середины-Буды! Повезло тебе, повезло… И были сказочные два года на Кавказе в горах и у моря. Лихая молодость. Привкус соли и отчаянной радости на губах. Любовь. Безоглядная вера в завтра. Рождение сына. Бессмертие. Звёзды. Счастье.
Вот письмо Александры Ивановны брату в Москву, написанное на обороте фотографии маленького Аркаши:
«г. Батум, 1926, 19/111
Дорогие Женя и Санек,
Вот вам наш Арок.
Просим любить да жаловать
И непременно к нам пожаловать.
Ему здесь 6 месяцев, 8 дней, весит он больше 25 фунтов. Избалован, чертёныш, до крайности, сидит, но ленится. Беспрестанно лепечет дли-дя-дя, для, ля-ля, дай (приблизительно в этом роде). Ест каши, кисели, пьёт с блюдца чай, за всем и ко всему тянется. Всё тащит в рот. Слюняй ужасный (в результате зуб). Клички домашние: „зык“, „карапет“, „бузя“. Много и хорошо смеется, Меня узнаёт и хнычет. Отца любит. Саня».
И приписка сбоку: «От дедушки и бабушки почти не уходит».
А вообще такие же и куда более подробные записи молодая мама регулярно заносит в тетрадку, начатую 25 октября 1925 года и озаглавленную «Как рос и развивался мой мальчик». Даты в этой тетради довольно странные: 0, 5, 1 или 1, 3, 12 и так далее. Женщины, наверно, поняли бы сразу, а я лишь на третьей-четвертой записи догадался, что это год, месяц и день, но не от Рождества Христова, а от рождения Аркадия. На пожелтевших страницах масса трогательных подробностей, иногда смешных, иногда не очень, о первых месяцах и годах жизни АНа. Делать оттуда выборку — нет смысла. По-моему, этот дневник заслуживает отдельной публикации.
О взрослых проблемах, особенно в начале тетради — почти ничего, но можно почувствовать, как хочется молодой маме Саньку уехать из Батума домой, в тихую украинскую деревню. А Натану — ещё сильнее, — хочется назад в Питер, уже любимый, уже родной.
И мечта сбудется. Кто наворожил — через толщу лет и не разглядеть. Вряд ли это был Меркулов; скорее уж Стругацкий бежал от Меркулова, а в Питер помогли вернуться его тогда ещё живые друзья революционных лет. Как видному уже газетчику поручили Залманычу ответственный участок работы — ленинградский Главлит, цензуру. И почти шесть лет Стругацкие жили полноценной мирной жизнью. Нота изрядно отбарабанил на серьёзной партийной службе: завотделом печати в райкоме, потом даже в обкоме. Потом выклянчил у начальства долгий учебный отпуск и поступил на высшие государственные курсы искусствоведов. Получил две комнаты в хорошем дореволюционном доме на Выборгской стороне, в самом начале проспекта Карла Маркса, бывшего (и будущего) Сампсоньевского, напротив парка Военно-медицинской академии (ВМА). Жизнь налаживалась.
Начиная с 1927 года, с переезда в Питер, Александра Ивановна с Арком проводят практически каждое лето у бабушки с дедушкой в Буде. И Натан туда приезжает иногда в отпуск — после рождения внука родители Сани мало-помалу смирились с фактом существования зятя. Для здоровья ребёнка очень важно было на летние месяцы уезжать из города, да и в материальном плане это было хорошим подспорьем. Ведь, несмотря на все ответственные должности Натана, жили супруги и их сынишка скорее небогато, скромно, зато в ладу и согласии. Вот почему родился у них и второй сын Борис — в отличие от старшего, уже пошедшего в школу, ребёнок мирного времени, ребёнок, зачатый и выношенный в родном городе.
Но не бывает всё так складно и гладко в нашем безумном мире. Точно в день рождения маленького Бори, точнее, даже в ночь 15 апреля 1933 года партия вновь призвала Натана Стругацкого — выдернули на совещание в Смольный и среди прочих коммунистов-«десятитысячников», брошенных в тот год на сельское хозяйство, направили боевого комиссара спасать гибнущий хлеб в далёкую Сибирь, в Прокопьевский зерносовхоз «Гигант» (ныне это Кемеровская область).
Так начался, по существу, второй почти военный и в чем-то ещё более тяжёлый период в жизни Стругацкого-старшего. Его перебрасывали с места на место, из города в город, и в итоге поставили всерьёз и надолго начальником краевого управления искусств в Сталинграде. Вроде именно та работа, о которой мечталось всю жизнь, хоть жену с сыновьями вызывай к себе. Да вот не получилось надолго. Видно, искусство он всё-таки любил сильнее, чем партию, а главное, любил бескорыстно и слишком уж по-своему. К творчеству относился по-партийному — в лучшем, идеалистическом смысле слова, — без прагматизма и казёнщины (что само по себе многих настораживало). Ну а того, что он и к партийной работе относился творчески, уж точно простить ему не могли. Требовать от всех коммунистов, особенно от высшего руководства, скромности и отказа от привилегий — это было слишком! И, конечно, нашли к чему прицепиться. Обвинили в раболепном преклонении перед устаревшей классикой, в неуважении к современному советскому искусству. Для начала исключилииз партии «за притупление политической бдительности», а потом…
Случайно ли именно в это время Меркулов становится депутатом Верховного Совета СССР и его переводят из Тифлиса в Москву, в центральный аппарат НКВД?
Однажды вечером в октябре 1937-го Натан возвращался домой с работы. Вышел на проспект, и резкий порыв ветра с высокого волжского берега словно попытался остановить его. Там, за высокими новыми красавцами-домами было тихо и как бы ещё по-летнему тепло, а здесь, на открытом месте у подножия кургана, он вдруг почувствовал себя крайне незащищённым, будто боялся попасть под перекрёстный огонь. На удивление холодный осенний ветер равнодушно мёл по асфальту жёлтую листву. Стало вдруг очень тревожно. А уже у ворот дома дворник возьми да и предупреди его: «Приходили за тобой, Залманыч». «Кто?» — не понял Стругацкий. «Кто, кто? — передразнил дворник, — конь в пальто. Они ведь снова придут. Не надо бы тебе домой заходить. Вообще не надо. Много у тебя там ценностей осталось?» «Да какие там ценности!» — махнул рукою Стругацкий. «Тогда сразу дуй на вокзал, не задерживайся. Есть куда уехать-то?» «Но ведь я же ни в чём не виноват», — начал было он. Дворник прищурил один глаз: «А это имеет какое-то значение?» После такой фразы мудрого пролетария главный специалист края по культуре размышлял ровно четырнадцать секунд, перебирая в памяти все предыдущие места своей работы. Совет дворника был абсолютно безумным, именно поэтому ему стоило следовать неукоснительно. Натану повезло с прямым поездом до Ленинграда, который уходил буквально через полчаса…
Тупая машина репрессий не покатила следом за ним.
«Репрессии часто имели облавный характер, — говорил по этому поводу АН в одном из интервью, — брали списками, по целым предприятиям, сферам деятельности, райкомам; и если кто-то успевал уйти из данной сферы, в соответствующем списке на расстреляние его вычёркивали и вносили кого-то другого. В облаве часто важны были не фамилии, а количество. Известная нам всем старуха работала тогда не косой, а косилкой…»
Так бывало часто, очень часто, хотя не все об этом догадывались. Мешали слепая вера и отсутствие должного интеллекта. Но вот уж на что не жаловался Натан Залманович, так это на недостаток интеллекта, потому и верой слепою никогда не страдал.
«Думать — не развлечение, а обязанность» — так напишут братья Стругацкие четверть века спустя. Потому что именно этому учил их отец. Воспитать по-настоящему не успел, воспитывала мать, но главному научил.
А в Ленинграде его ждала нормальная, можно сказать счастливая, уже по-настоящему мирная жизнь. Жаль, отпущено её было всего-то четыре года без малого. Зато каких!
С 17 октября 1937 года Натан работал в Государственной публичной библиотеке имени М.Е. Салтыкова-Щедрина, сначала просто библиотекарем, а с марта 1938-го — начальником отдела эстампов. Тихая, приятная работа: изучал фонды, составлял каталоги, писал статьи и книги, организовывал выставки. Например, одну весьма крупную в 1938 году: «20 лет РККА и Военно-Морского Флота в политическом плакате и массовой картине», для которой написал путеводитель со вступительной статьёй. А вот наиболее известные его искусствоведческие работы: «М.И. Глинка в рисунках И.Е. Репина» (1938); «Указатель портретов М.Е. Салтыкова-Щедрина и иллюстраций к его произведениям» (1939); «Советский плакат эпохи гражданской войны», выпуск 1 «Фронтовой плакат» (1941). И, конечно, книга «Александр Самохвалов» (Л.-М.: Искусство, 1933).
С Александром Николаевичем Самохваловым они были большие друзья, дружили семьями. Между прочим, этот довольно известный советский художник был очень неплохим живописцем, и многие нынешние знатоки высоко ценят его работы как раз того, раннего периода, когда он ещё не ударился в безудержный социалистический реализм.
Итак, Ленинград. Конец тридцатых. Иллюзия стабильности и благополучия. Жить стало лучше, жить стало веселее. Но дети за отцов не отвечают. Дети, которым стало лучше, не отвечают за отцов, которых вообще не стало и без которых жить веселее. Дядю Сашу расстреляли. Он был хороший человек. Расстреляли по приказу Сталина. Сталин — тоже хороший человек. Двоемыслие. Double think. Джордж Оруэлл введёт в литературный обиход этот термин через десять лет. Стругацкие прочтут Оруэлла много позже: Борис — лет через тридцать, когда начнёт увлекаться самиздатом; Аркадий — пораньше, потому что будет читать на английском. Но что такое двоемыслие, они оба поймут и прочувствуют ещё при Сталине.
А жизнь в конце тридцатых и впрямь была спокойной, приятной и даже радостной. Саня ещё за десять лет до этого начала работать учительницей начальных классов. Она всегда имела призвание к педагогике, а благодаря Нотаньке стала девушкой начитанной, широко образованной. Времена были смутные, и дипломов при приеме на работу особо никто не требовал. Но во второй половине 1930-х всё переменилось. Жизнь делалась более стабильной, основательной и, чтобы расти по службе, пришлось учиться. В 1939-м она окончила вечерние курсы при Педагогическом институте имени Герцена и получила официальное звание учителя средней школы, с правом преподавать русский язык и литературу в младших и средних классах. Чем и занималась, кстати, до конца дней своих. Получила звание «Заслуженный учитель РСФСР» и даже орден «Знак Почёта». Выйдя на пенсию, занималась репетиторством и в узких кругах была весьма знаменита: из всех окрестных школ учителя именно к ней направляли своих двоечников, и она без промаха ставила их на ноги в течение одной четверти.
Александра Ивановна всегда любила свою работу, а тогда, перед войной, всё было ещё в новинку и потому как-то особенно приятно. Мальчики росли, играли, учились, Арк взрослел на глазах, Боб готовился к школе. Каждое лето проводили за городом в Бернгардовке. Лишь однажды отдыхали всей семьёй на Юге. Не то чтобы это было не по карману, а просто не было в семье такой традиции. Под Ленинградом, на ближней даче и без всякого моря были чудесные места: лес, песчаные теплые дороги, прозрачнейший широкий ручей, в котором можно было купаться, а на берегу начиналась увлекательная охота за бронзовками… Счастливое детство.
«Отец служил на разных должностях, всегда начальником, но не очень большим, — вспоминает БНС. — Когда он ещё работал в Главлите, ему полагался регулярный книжный паёк, любая выходившая тогда в Питере худлитература — бесплатно. Так что с книгами в доме было всё ОК (два шкафа), что же касается прочего, то ни в чём, помнится, нужды у нас особой не ощущалось, но и шиковать не приходилось. В воскресенье Арк получал деньги на кино плюс двугривенный на мороженое (одно на нас двоих). Плохо было с одеждой — вечно мама что-то перешивала, и мы друг за другом донашивали отцовские военные причиндалы. Что же касается коммуналки, то рассказывали, что в те времена отдельная квартира была в Питере только у первого секретаря обкома. Это, конечно, миф, но — характерный. У нас же были две (или даже три?) большие комнаты в коммуналке — это настоящая роскошь! А потом мама выхлопотала разрешение, сделала ремонт и вообще отделилась от коммуналки, так что несколько лет мы успели пожить даже в отдельной квартире. Как сам персек».
В марте 1941-го, словно предчувствуя что-то, Натан Залманович вдруг решил завести тетрадь под названием «Семейная хроника» и успел сделать в ней две записи в мирное время:
«8/III — Были с Саней в Доме Художника (бывш. Общество Поощрения, что на Морской) на концерте с участием Дав. Ойстраха и Льва Оборина. В программе: Моцарт, Шуман, Паганини, Рахманинов. Мастера европейского класса.
Бэби прихварывает: вялый и бледный, усталый. Арк получил по естеств. двойку, удручён.
9/III — Были с Саней в Ц.Д.И. (Дом театр. работн.) на концерте Д. Шостаковича с участием квартета имени Бетховена и автора. Исполнялись: 4-й концерт и знаменитый „квинтет“, нашумевший в последнюю декаду сов. музыки. Некоторые места в квинтете, особенно скерцо несут на себе печать несомненной гениальности. Шостакович юн и ещё удивит свет. На концерте присутствовал Д. Ойстрах».
Любопытно, что 34-летний Шостакович к этому времени уже профессор Ленинградской консерватории, автор шести симфоний и оперы «Леди Макбет Мценского уезда», однако официальной критикой нелюбим. Так что в оценке Стругацкого есть не только прозорливость, но и некоторое вольнодумство. А вообще, невольно приходит в голову: если бы не блокада, если б пожить Натану Залмановичу подольше, наверняка сыновья его иначе относились бы к музыке.
Ну а следующая запись в этой тетради — уже о войне.
«22/VI — Самый трагический день в истории страны и, следовательно, в жизни нашей семьи. Война! В тяжёлом предчувствии грядущих бед слушал с Арком в Ц.П.К.О. речь Молотова. Потом поездка на дачу к Сане и Боре в Бернгардовку. Спешный отъезд, и всё завертелось…»
(Явная цитата из Аверченко, но слово дописано до конца, потому что шутить в такой день невозможно.)
До середины января он будет вести этот дневник, потом тетрадь обнаружит Александра Ивановна и продолжит своими записями.
Наверняка в то время не однажды начинал дневники и Аркадий. Он вообще рано начал писать. Первым опытом можно считать ныне утраченный, к сожалению, текст «Находка майора Ковалева», написанный в школьной тетради классе в восьмом, то есть в 1939 или 1940 году. Все подобного рода истории он сначала рассказывал младшему брату устно, запоминались отдельные отрывки, а потом вместе с другом и соседом по лестничной клетке Игорем Ашмариным они собирались вдвоём, а иногда и младшему разрешали присутствовать во время своих бесед, и фантазировали, обсуждали, планировали что-то. Много было всяких историй. Некоторые Аркадий потом переносил на бумагу.
«На самом деле именно отец приобщил меня к литературе и к фантастике, — вспоминал АН. — В детстве рассказывал мне Рида, Жюля Верна, Фенимора Купера… Это дало сильный толчок развитию моего воображения».
Точно так же много лет спустя Аркадий будет пересказывать любимые книги классиков с несколько измененными поворотами сюжета своим дочерям — на прогулках по лесу или у постели, коротая долгие простудные часы.
«Каким я был в шестнадцать лет? Ленинград. Канун войны. У меня строгие родители. То есть нет: хорошие и строгие. Я сильно увлечён астрономией и математикой. Старательно отрабатываю наблюдения Солнца обсерватории Дома учёных за пять лет. Определяю так называемое число Вольфа по солнечным пятнам. Пожалуй, всё. Хотя нет, не всё. В шестнадцать лет я влюблён…»
Запомним это очень характерное дополнение, сделанное уже 50-летним Аркадием Стругацким. Мы вернёмся к этой теме в отдельной главе.
А потом грянула война.
В июле весь город участвует в строительстве оборонительных сооружений. Натан Залманович копает противотанковые рвы под Кингисеппом, Александра Ивановна — под Гатчиной. Затем Аркадий вместе с отцом оказываются на Московском шоссе в районе Пулковских высот. И это уже не просто строительство, это — линия фронта. Неожиданно? Разведка недоглядела? Возможно. А возможно и другое: командование просто решило вот такими ополченцами заткнуть дыру в обороне. Бывало такое, и не раз. Всем рабочим выдали старые английские винтовки. Почему английские? Ну, других не нашлось. И 16-летнему Аркадию сунули в руки ствол с прикладом, отполированным сухими ладонями предыдущих стрелков, и показали, как передёрнуть затвор и как давить на спусковую скобу. И он впервые в жизни целился, стрелял и, возможно, убил человека. Фашиста. Но всё-таки человека.
АН не однажды вспоминал и пересказывал этот эпизод — разным людям, в разные годы и всякий раз по-разному. Были и совпадающие детали. Танки. Жара. Немцы, идущие раздетыми по пояс. И пулевое отверстие на голой коже.
«Бронетранспортер завертелся на одной гусенице, прыгая на кучах битого кирпича, и наружу сейчас же выскочили двое фашистов в распахнутых камуфляжных рубашках… Роберт в упор срезал их пулемётной очередью». («Хищные вещи века»)
«…И ходил на „рейнметаллы“ в конном строю… А почему, собственно, они должны уважать меня за всё это? Что я ходил на танки с саблей наголо? Так ведь надо быть идиотом, чтобы иметь правительство, которое довело армию до подобного положения…» («Гадкие лебеди»)
«Он не остановился, он всё шёл на господина ротмистра, протянув руку за оружием, и из дырки на плече вдруг толчком выплеснулась кровь. А господин ротмистр, издавши странный скрипящий звук, попятился и очень быстро выстрелил три раза подряд прямо в широкую коричневую грудь». («Обитаемый остров»)
И, наконец:
«В десятых числах июля Ф. Сорокин вернулся со строительства аэродрома под Кингисеппом, возмужалый, уже убивший первого своего человека, врага, фашиста, и очень этим гордый». («Хромая судьба»)
Теперь уже никто и никогда не узнает, было ли это убийством, и было ли это вообще лично с ним. Если только в реальной жизни не будет изобретён придуманный Стругацкими Великий КРИ — Коллектор рассеянной информации, который позволит каждому при желании увидеть любой эпизод в любой точке пространства в любой заданный момент времени…
19 сентября 1941 года Натан Залманович Стругацкий был зачислен в рабочий истребительный отряд. Это уже не ополчение, это уже намного серьёзнее — всё-таки он обладал солидным боевым опытом. Он не мог не пойти на фронт, и партия не могла не вспомнить о нем в трудную для страны минуту. Партия вспомнила. 27 октября 1941 он уже принят кандидатом в члены РКП(б) как лучший командир истребительного отряда, то есть, по существу, восстановлен в партии.
Двумя днями раньше, 25 октября 1941 года, Натана Залмановича увольняют из Публичной библиотеки в связи с мобилизацией в 212-й истребительный батальон НКВД Куйбышевского района Ленинграда. На каком незримом фронте воевал Натан Стругацкий в последние два месяца своей военной карьеры? Неизвестно. Информация об этом, конечно, хранилась в архивах Ленинградского УКГБ да вряд ли уцелела до наших дней. Известно лишь, что 19 декабря того же 1941 года был он комиссован из воинской части по возрасту и состоянию здоровья — порок сердца, — и восстановлен в должности главного библиотекаря. С чего бы это? Ему 49 лет. Понятно, нагрузки бешеные, так ведь они всю жизнь такими были. Комиссары Гражданской — это стальной закалки люди. Блокада? Ну да, голод. Жуткий голод. Правда, у офицеров НКВД пайки всегда были нормальные. Наверное, отдавал жене и детям. Но, мнится, не только в этом дело, было и что-то ещё…
Страшноватый термин — «истребительный отряд», а «истребительный батальон НКВД» звучит ещё страшнее. И почему-то сразу вспоминаются страницы из «Обитаемого острова», где так зримо описаны ленинградские дворы и подъезды, и вместе с доблестными гвардейцами кандидат Сим (Натан Стругацкий?) врывается в квартиры «выродков», чтобы стрелять на поражение… Так это было? Не совсем так? А может быть, совсем не так? О, Великий КРИ, где ты?
А старший сын его всё это время работает в мастерских, где с утра до вечера, отчаянно, исступлённо, до упаду собирает ручные гранаты, вкладывая в каждую из них всю свою ненависть к врагам. А есть уже почти нечего. Или совсем нечего, и морозы дикие. И порою хочется умереть…
Не только Стругацкие — большинство ленинградцев, переживших блокаду, почти никогда и ничего не рассказывают о ней. Как об этом рассказывать? Кому-то стыдно, кому-то страшно, кому-то просто тяжело, немыслимо до нелепости. Да и зачем? Не пережившему всё равно не понять. Мысль изреченная есть ложь. Нельзя об этом рассказывать. Не можно.
Должно было пройти много-много лет, чтобы они решились. В 1970-х, в «Граде обреченном», делая его «в стол» без всякой надежды на публикацию, и наверно, именно поэтому — они впервые расскажут о блокаде. Совсем немного — страничку с небольшим.
«…В Ленинграде… был холод, жуткий, свирепый, и замерзающие кричали в обледенелых подъездах — всё тише и тише, долго, по многу часов… Он засыпал, слушая, как кто-то кричит, просыпался всё под этот же безнадёжный крик, и нельзя сказать, что это было страшно, скорее тошно, и когда утром, закутанный до глаз, он спускался за водой по лестнице, залитой замерзшим дерьмом, держа за руку мать, которая волочила санки с привязанным ведром, этот, который кричал, лежал внизу возле клетки лифта, наверное, там же, где упал вчера, наверняка там же — сам он встать не мог, ползти тоже, а выйти к нему так никто и не вышел… Мы выжили только потому, что мать имела обыкновение покупать дрова не летом, а ранней весной. Дрова нас спасли. И кошки. Двенадцать взрослых кошек и маленький котёнок, который был так голоден, что, когда я хотел его погладить, он бросился на мою руку и жадно грыз и кусал пальцы…»
И только уже в начале 1990-х Борис Натанович, оставшийся без брата и подавленный этой потерей, почувствует, что должен вспомнить и записать, как бы это ни было тяжело, и в «Поиске предназначения» напишет о блокаде так, как ни один писатель до него.
Цитировать оттуда отдельные фразы? Нет. Вот это точно надо читать целиком.
А в качестве дополнения ко всему сказанному, пожалуй, стоит привести без купюр чудом сохранившуюся страничку из блокадного дневника школьника. Комментировать эти записи тяжело, да и не надо, наверное, хотя к концу они становятся похожими на бред. Но так уж получается, что именно эти строки, написанные Аркадием Стругацким, — самые первые из дошедших до нас.
«25/XII — 1941 г.
Решил всё же вести дневник. Сегодня прибавили хлеба. Дают 200 г. С Нового года ожидается прибавка ещё 100 г, но я рад и тому, что получил сегодня. Такой кусок хлеба! Впрочем, я на радостях съел его ещё до вечернего чая с половиной повидлы. В уничтожении повидлы принимала участие вся семья (кроме бабки), т. к. ни у кого нет сахара.
С 28-го думаю начать работать по-настоящему. Занятия: математика (как подготовка к теоретической астрономии), сферическая астрономия (по Полаку) и переменные звёзды (по Бруггеннате). Математику буду изучать по Филипсу. Прекрасный учебник! У меня будут четыре „Дела“: 1-е: „Вспомогательные предметы“ (математика и сферическая астрономия); 2-е: „Теоретическая астрономия“; 3-е: „Переменные звёзды“; 4-е: „Наблюдения“. Это будет хорошо. Ничто не путается под ногами.
Кроме того, нелегальное 5-е дело: „Кулинария“. Ему я буду ежедневно уделять часок времени. Пока читаю „Дочь снегов“ (Джека Лондона. — А.С.).
В школе делают гроб для Фридмана. Было три урока.
26/XII — 1941 г.
27/XII — 1941 г. в 6 ч. Умер мой товарищ Александр Евгеньевич Пашковский (голод и туберкулез).
Нет, нормальные занятия начну с 1/I — 1942 г.
Вчера бабка купила вместо конфет мастику. Вечер был испорчен. Как я хотел бы, чтобы бабки здесь не было!
29/XII — 1941 г.
Сегодня плохо с надеждами (и с хлебом). Сашина труба. Орудия били, но сейчас же перестали. Одна надежда — на январь. Отец и суп в духовке».
Есть ещё записи в дневнике отца. Жуткие в своей лаконичности и будничности, сделанные буквально в те же дни. Мы приведём три: одну до Аркашиных заметок и две — после.
«22/XII — Муки голода: 125 г хлеба, без жиров, без круп, мучительные заботы о сохранении жизни детей. Саня проявляет поистине героизм, добывая на стороне то хлеба, то дуранды (то же, что жмых, подсолнечные семена, из которых выжали масло. — А.С.), то горсть картошки, то кошек (съели 7 штук). Истощены. Опухоли лица и ног. Трупы на улицах, умертвия в ГПБ: Добрин, Слонимский, Драганов… lt;…gt;
2/I — Неприятность: Арк утащил из шкафа припрятанные для Бори печенье, сухарь и конфетку — гадость, презрение! Стыдится и испуган.
3/I — Утром умерла мама. Убрали труп в холодную комнату, выдохнули с облегчением. Нужно беречь детей. lt;…gt; Есть надежда на дуранду и дрова (часть уже привезены вручную на санках). Пока ещё в комнатах (кухне и Аркашиной) тепло. Нет света. Редко идёт вода, до сегодня свирепые морозы. Замер весь городской транспорт — всюду пешком, а сил нет!..»
В конце января 1942 года Натан Залманович получил возможность эвакуироваться из города вместе с последней партией сотрудников библиотеки в город Мелекесс (ныне Димитровград Ульяновской области). Уезжать должны были по Дороге жизни. На семейном совете было принято решение: Арку ехать с отцом, Борьке — оставаться с матерью. Сегодня бессмысленно спрашивать почему. Ещё бессмысленнее осуждать кого-то за ошибки. Из нынешнего далека не понять тогдашней логики. Да и подробности давно забыты даже участниками событий. Так случилось, так повернулась судьба. Значит, так было надо.
«Мне кажется, я запомнил минуту расставания, — вспоминает БНС, — большой отец, в гимнастёрке и с чёрной бородой, за спиной его, смутной тенью, Аркадий, и последние слова: „Передай маме, что ждать мы не могли…“ Или что-то в этом роде. Они уехали 28 января 1942 года, оставив нам свои продовольственные карточки на февраль (400 граммов хлеба, 150 „граммов жиров“ да 200 „граммов сахара и кондитерских изделий“). Эти граммы, без всякого сомнения, спасли нам с мамой жизнь, потому что февраль 1942-го был самым страшным, самым смертоносным месяцем блокады. Они уехали и исчезли, как нам казалось, — навсегда. В ответ на отчаянные письма и запросы, которые мама слала в Мелекесс, в апреле 42-го пришла одна-единственная телеграмма, беспощадная как война: „НАТАН СТРУГАЦКИЙ МЕЛЕКЕСС НЕ ПРИБЫЛ“. Это означало смерть. Я помню маму у окна с этой телеграммой в руке — сухие глаза её, страшные и словно слепые».
Самое подробное свидетельство всего произошедшего дальше мы находим в письме Аркадия от 21 июля 1942 года, адресованном другу-однокласснику Игорю Ашмарину из квартиры напротив и переписанному 1 августа матерью в свой дневник. Эти строки заслуживают того, чтобы быть приведёнными здесь полностью.
«Здравствуй, дорогой друг мой! Как видишь, я жив, хотя прошёл, или, вернее, прополз через такой ад, о котором не имел ни малейшего представления в дни жесточайшего голода и холода. Но об этом потом. Как часто я раскаивался в том, что не встретился с тобой перед своим отъездом. Я был так одинок и мне было временами так тоскливо, что я грыз собственные пальцы, чтобы не заплакать. Я хочу рассказать здесь тебе, как происходила наша (с отцом), а потом моя эвакуация. Как ты, может быть, знаешь, мы выехали морозным утром 28 января. Нам предстояло проехать от Ленинграда до Борисовой Гривы — последней станции на западном берегу Ладожского озера. Путь этот в мирное время проходился в два часа, мы же, голодные и замерзшие до невозможности, приехали туда только через полтора суток. Когда поезд остановился и надо было вылезать, я почувствовал, что совершенно окоченел. Однако мы выгрузились. Была ночь. Кое-как погрузились в грузовик, который должен был отвезти нас на другую сторону озера (причем шофёр ужасно матерился и угрожал ссадить нас). Машина тронулась. Шофёр, очевидно, был новичок, и не прошло и часа, как он сбился с дороги и машина провалилась в полынью. Мы от испуга выскочили из кузова и очутились по пояс в воде (а мороз был градусов 30). Чтобы облегчить машину, шофёр велел выбрасывать вещи, что пассажиры выполнили с плачем и ругательствами (у нас с отцом были только заплечные мешки). Наконец машина снова тронулась, и мы, в хрустящих от льда одеждах, снова влезли в кузов. Часа через полтора нас доставили на ст. Жихарево — первая заозерная станция. Почти без сил мы вылезли и поместились в бараке. Здесь, вероятно, в течение всей эвакуации начальник эвакопункта совершал огромное преступление — выдавал каждому эвакуированному по буханке хлеба и по котелку каши. Все накинулись на еду, и когда в тот же день отправлялся эшелон на Вологду, никто не смог подняться. Началась дизентерия. Снег вокруг бараков и нужников за одну ночь стал красным. Уже тогда отец мог едва передвигаться. Однако мы погрузились. В нашей теплушке или, вернее, холодушке было человек 30. Хотя печка была, но не было дров. Мы окончательно замерзли в своих мокрых одеждах. Я чувствовал, как у меня отнимаются ноги. Поезд шел до Вологды 8 дней. Эти дни, как кошмар. Мы с отцом примерзли спинами к стенке. Еды не выдавали по 3 — 4 дня. Через три дня обнаружилось, что из населения в вагоне осталось в живых человек пятнадцать. Кое-как, собрав последние силы, мы сдвинули всех мертвецов в один угол, как дрова. До Вологды в нашем вагоне доехало только одиннадцать человек. Приехали в Вологду часа в 4 утра. Не то 7-го, не то 8-го февраля. Наш эшелон завезли куда-то в тупик, откуда до вокзала было около километра по путям, загромождённым длиннейшими составами. Страшный мороз, голод и ни одного человека кругом. Только чернеют непрерывные ряды составов. Мы с отцом решили добраться до вокзала самостоятельно. Спотыкаясь и падая, добрались до середины дороги и остановились перед новым составом, обойти который не было возможности. Тут отец упал и сказал, что дальше не сделает ни шагу. Я умолял, плакал — напрасно. Тогда я озверел. Я выругал его последними матерными словами и пригрозил, что тут же задушу его. Это подействовало. Он поднялся, и, поддерживая друг друга, мы добрались до вокзала. Здесь мы и свалились. Больше я ничего не помню. Очнулся в госпитале, когда меня раздевали. Как-то смутно и без боли видел, как с меня стащили носки, а вместе с носками кожу и ногти на ногах. Затем заснул. На другойдень мне сообщили о смерти отца. Весть эту я принял глубоко равнодушно и только через неделю впервые заплакал, кусая подушку…»
Такова вкратце биография Стругацкого Н.З. Из его инициалов получается любопытная аббревиатура. Конечно, как человек военный Натан Залманович не мог не заметить забавного совпадения и наверняка шутил на эту тему. Уверен, что и старшего лейтенанта Стругацкого А.Н. забавляло это НЗ. Неприкосновенный запас.
Неприкосновенный запас нашей культуры — юрист, искусствовед и красный комиссар Стругацкий, — в условиях военного времени был, конечно, использован не с максимальной эффективностью, но вполне обоснованно и, главное, вовремя. Он успел дать миру, вырастить, поставить на ноги двух сыновей, прославивших его фамилию на весь мир.