"Один день блокады" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)


2

Только войдя в землянку и осторожно положив на стол свою находку, Иван почувствовал, как затекли руки от этой легкой и очень дорогой ноши.

— Вот значит, принес, — только и сказал он, вытирая рукавом шинели пот, выступивший на лбу.

— А разрешите узнать, товарищ Белогрудов, что вы принесли? Если тряпки какие, мы этим не интересуемся. Может, у вас в одеяле заблудившийся поросенок? Хотя я, сугубо между нами, согласен даже на бобика, — как всегда балагуря, зачастил Прохор Сгиньбеда, лениво и вразвалку подходя к столу.

Но Иван не принял шутку, сказал сурово:

— Дите у меня.

Так сказал, что Прохор сразу посерьезнел, а товарищи повставали с нар, сгрудились вокруг стола.

Несколько секунд только и было слышно, как потрескивал фитиль в гильзе снаряда, а потом Кузьмич — старшина батареи — усомнился:

— А живое оно у тебя? Голоса-то не слыхать.

В это время из одеяла и раздался тот самый писк, который так взволновал Ивана там, на безлюдной улице.

И сразу осклабился в улыбке Прохор, радостно заговорили другие, а Кузьмич приказал:

— Печку. И живо!

Будто из землянки враз пикировали сто «лапотников», так стремительно вылетели из нее все. Кроме Ивана Белогрудова. В нем зарождалось какое-то неизвестное ему ранее чувство, которое остановило его около стола и заставило ревниво следить за желтыми от махорки пальцами старшины. Они, эти пальцы, сейчас осторожно разбирались в складках байкового одеяла.

Наконец показалось и личико ребенка. Оно было маленькое, казалось с кулак, не больше. И все изрезанное морщинами.

— Парень, — ворчливо, но с удовольствием сказал старшина. — Ишь, как брови свел! Девки, они так не могут.

Иван не осмелился спорить: это был первый грудной ребенок, которого ему на руках держать довелось.

А Кузьмич деловито уже засеменил в свой угол, грозно предупредив Ивана:

— Приглядывай за ним. Чтобы не скатился.

Малыш и не думал катиться. Он только пищал, кривя беззубый ротик.

Да и смог ли бы он скатиться, этот будущий человек, который со дня рождения, похоже, еще не едал досыта?

Кузьмич вернулся к столу с кусочком хлеба. С маленьким кусочком хлеба, который, скорее всего, берег на ужин.

Искрошив хлеб в кружку с теплой водой, он достал из кармана чистую тряпицу, сдул с нее табачные крошки.

— Сейчас, орелик, мы тебя накормим, потерпи малость… И брось ты эту бабью привычку реветь. Мужику материться положено. Хотя рано тебе и это, — ворчал он, собирая в тряпицу намокший хлеб. — Вот «ненька» и готова, — закончил он, сунув в рот мальчонки тряпицу с хлебом.

Писк мгновенно оборвался. Мальчонка так яростно сосал тряпицу, что щеки его напоминали втянутые внутрь воронки.

Иван посмотрел на Кузьмича. Тот понял его и ответил до страшного спокойно:

— Изголодался.

А дверь землянки хлопает, хлопает. Это возвращаются товарищи. С топливом в городе очень плохо, грабеж брошенных квартир строжайше запрещен, но сейчас каждый несет что-то. А Прохор приволок почти метровый огрызок телеграфного столба.

— Ты уж, Кузьмич, когда получишь, за эту щепочку отдай из нашей пайки прожектористам осьминку махорки, — только и сказал он.

И Кузьмич, тот самый Кузьмич, который за самую малую крупицу батарейного добра, казалось, был готов удавиться, сегодня смолчал. Будто не расслышал слов Прохора. Но и тот, и другие по лицу Кузьмича поняли, что махра будет обязательно отдана прожектористам.

Железная печурка-буржуйка раскалилась быстро, уже розовеют ее бока и по землянке плывет банное тепло. Сейчас бы только нежиться в такой благодати, но все толпятся у стола, смотрят на маленького человека, вцепившегося в тряпицу с хлебом беззубыми деснами. И молчат.

О чем они думают? Иван, например, о том, что прикажи ему сейчас кто-то руку или ногу отдать, чтобы жил малыш, — он не задумываясь лег бы под топор.

И вдруг Прохор метнулся к двери, бросив с порога:

— К Зинке-прачке сбегаю, она грудастая.

Зинку-прачку знали все. Пристав к батарее где-то под Копорьем, она вместе с ней дошла до сегодняшних позиций и даже поселилась поблизости. Баба она была смазливая, разбитная и так умело использовала свои достоинства, что даже в блокаде, похоже, особого голода не испытывала. Во всяком случае, ходила грудью вперед.

Но все это — предположения, догадки: со своими батарейцами она сохранила прежние только дружеские отношения, окончательно превратившись для них в Зинку-прачку.

К ней и побежал Прохор. Никто его не остановил окриком, почему-то никто не спросил, зачем ее тащить сюда. Все ухватили главное из слов Прохора: еще один человек скоро придет сюда, чтобы помочь малышу.

А малыш, зажмурив глаза, без устали трудится над тряпицей.

— Слышь, старшина, ты дай мне сейчас завтрашнюю пайку, — просит Иван, впервые обратившись к Кузьмичу на «ты». И тот не осаживает его. Будто какие-то родственные нити возникли и окрепли между ними за те минуты, когда они только вдвоем стояли над ребенком.

— Ему и этого хватит, — помолчав, ответил старшина.

А в землянке уже полно солдат. Неизвестно как, но о мальчонке уже узнали многие, пришли даже командир с комиссаром. Они, как и другие, только взглянули на малыша и отошли к нарам, уселись там, молчат.

Малыш вытолкнул языком «неньку» и заплакал. Как показалось Ивану, заплакал резвее, чем раньше. Это обрадовало.

— В таком возрасте у мальцов канализация запросто течь дает, — доверительно пояснил Кузьмич, распеленывая мальца. — Так оно и есть! — радостно сообщил он немного погодя.

— Слышь, Кузьмич, а во что мы его пеленать-то будем? — забеспокоился Иван, все время стоявший у стола.

— У меня портянки лишние есть, — с готовностью отозвался кто-то.

— Скажешь тоже, дите — и в портянки! — возмутился другой.

— Да они новехонькие, ни разу не одеванные.

— Тогда другое дело. А то — портянки…

В землянку вваливается Прохор и еще с порога радостно покрикивает:

— Расступись, народ! Скорая помощь пришла!

Все до невозможности вжимаются друг в друга, освобождая Зинке-прачке проход к столу, где пищит малыш. Но она, скинув форсистую шубейку кому-то на руки, сначала подходит к розовой печурке и простирает над ней свои красные руки. Зинка-прачка даже не взглянула в сторону ребенка. Почему? Может быть, боялась, что, увидев его, забудет сначала обогреться?

Наконец она подходит к столу, и вот ребенок уже окончательно распеленат. Но он не сучит ножками. Не тянет кулачки в рот. У него нет для этого сил.

Красные руки Зинки-прачки необыкновенно ловко и нежно пеленают мальчонку в солдатскую портянку. Они успели даже осторожно похлопать его по тощим ягодицам.

Малыш, то ли от усталости, то ли от ласки Зинкиных рук, вдруг замолкает и впервые открывает глазенки.

А Зинка уже единолично командует в землянке:

— Эй, борода, а ну, марш отсюда со своей самокруткой!

— Да я в печку…

— Кому сказано?

«Борода» тушит недокуренную цигарку, прячет ее за козырек шапки.

— А ты, Проша, лети в мои хоромы. Там под кроватью чемодан. Тащи его сюда.

— Я, Зинуша, мигом слетаю, — стелется ей под ноги Прохор. — Только ты его накорми, накорми… Если стесняешься, то мужики выйдут. Мы ведь тоже с понятием.

Только теперь Иван понимает, почему Прохор бегал за Зинкой-прачкой, понял и с надеждой смотрит на ее высокую грудь.

Но Зинка не расстегивает на груди кофточку, а будто подрубленная садится на нары и тихонько воет, как по покойнику, закрыв лицо руками. Сквозь ее всхлипывания прорываются слова, и из них Иван узнает, что все мужики — глупее некуда: им невдомек, что ребенку не грудь, а молоко нужно; а разве все время баба его имеет?

Под эти причитания Прохор выскальзывает из землянки. Он бежит и от недобрых взглядов товарищей, и от Зинкиного плача, в котором звучит бабья злость на свою беспомощность.

Оборвались всхлипывания внезапно. Зинка просто вдруг встала, даже не смахнула слезу, повисшую на подбородке, осмотрелась и сказала тоном приказа:

— Вот здесь я с ним и лягу.

Не бывало еще такого, чтобы женщина ночевала в солдатской землянке, но ни комиссар, ни командир батареи не возразили Зинке, молча согласились на столь грубое нарушение устава.

Потом, это ведь всего на одну ночь…

Едва Прохор принес чемодан, как Зинка-прачка достала из него чистую простыню, одну половину ее немедленно распластала на пеленки, а вторую постелила на нары. Еще через несколько минут она уже улеглась на облюбованном месте, прижимая к себе малыша, который опять жадно сосал «неньку».

От ласково улыбающейся Зинки и малыша, тихонько посапывающего на чистой простыне, казалось, исходило почти забытое домашнее тепло, тепло далекого детства, и все притихли, боясь неосторожным словом или движением враз разрушить сегодняшнее счастье.

— Что дальше делать будем, товарищи? — спрашивает комиссар. Он бородат и поэтому кажется старше своих тридцати лет. — Парнишке молоко и прочее надо, а мы что имеем?.. Как бы нам не сгубить его.

Об этом тайком уже успел подумать каждый, и солдаты молчат. Даже Зинка, на которую с надеждой смотрит Иван, лишь тяжело вздыхает.

За всех ответил Кузьмич:

— Но дите без помощи бросить — это мне совесть не позволяет.

Вздох шелестит по землянке. В нем и одобрение смелости Кузьмича, и тревога за малыша.

— Я, старшина, любого уважать перестану, если только узнаю, что он подумал такое, — по-прежнему спокойно говорит комиссар. — Мы с командиром считаем, что завтра утречком или днем, когда ни обстрела, ни бомбежки не будет, парнишку нужно отнести в детский приемник. Там ему лучше будет… А мы с вами… Мы же солдаты?

Посидев еще немного, командир и комиссар встают, у самых дверей надевают шапки, застегивают крючки полушубков.

— Дежурную смену, старшина, направь к орудиям. Вот-вот летать начнут, — говорит командир батареи.

Солдаты быстро и бесшумно собираются. Вместе со всеми — и Иван Белогрудов. К нему подходит Прохор Сгиньбеда и говорит, глядя на старшину:

— Ты с ним сиди, я за тебя отстою.

Но Иван Белогрудов сейчас никак не может оставаться в землянке, ему чудится, что задержись он здесь — обязательно проворонят что-то у пушек, и он отвечает:

— Не, я сам.

Прохор не спорит. Только протягивает рукавицы на меху. Те самые, которые на хлеб выменял.