"Жизнь, она и есть жизнь..." - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)


6

Начали нарождаться сумерки — лейтенант Манечкин приказал катеру-тральщику уйти с баржой к левому берегу и замаскироваться под ветлами, нависшими над рекой, а беженцам, которым и эту ночь предстояло коротать еще здесь, держаться вблизи тех нор в обрыве, которые за день были вырыты под досмотром Злобина.

— Только услышите гул фашистских самолетов — все в убежища, — так закончил лейтенант Манечкин свою короткую речь. — Все понятно или есть вопросы?

— Сыровато там, — робко заметила одна из женщин.

— Прекратить пререкания! — повысил голос лейтенант. Однако сразу же учел, что разговаривает с людьми сугубо гражданскими, натерпевшимися от войны, и пояснил: — Думаете, подвесив люстры, фашистский летчик не заметит здесь скопления людей? Не сбросит бомбы?.. Между прочим, кто не согласен со мной, кому тяжко выполнять наши требования, может сейчас же отойти километра на три и там лагерем расположиться.

Желающих уйти от переправы, которая с рассветом снова заработает, не нашлось. Еще несколько минут суеты — и замер берег, чутко вслушиваясь во все редкие шумы, доносившиеся сюда.

А Красавина с Дроновым все еще нет… Вроде бы и не на передовую они ушли, вроде бы и при полном вооружении, а сердце тревожится, будоражит душу различными невеселыми думами.

Злобин первый уловил приближение фашистского самолета, который сегодня почему-то несколько запаздывал. Не сказал товарищам об этом, а втянул голову в поднятый воротник бушлата.

— Чего это ты сам в себя прячешься? — недоверчиво косясь на Злобина, спросил один из солдат.

— Малярия его донимает, — равнодушно пояснил Манечкин.

А фашистский самолет прошелся над рекой раз, другой, не обнаружил ничего интересного, стоящего внимания, и, круто развернувшись, заспешил на север, где небо искрилось от множества разрывов зенитных снарядов.

Стих, растаял вдали гул его моторов — Злобин отогнул воротник бушлата, вытер рукавом пот, бисерившийся на лбу.

Всю ночь лейтенант Манечкин и его матросы просидели на берегу, поочередно то уступая дреме, то упрямо гоня ее прочь. Дронин с Красавиным явились перед самым рассветом, когда от реки уже ощутимо потянуло прохладой. Усталые и довольные явились: привезли несколько вполне пригодных бревен и много досок-сороковок, с одной стороны даже покрашенных. На коровах привезли. Самое же неожиданное и радостное — с ними пришло около взвода солдат-саперов, которыми почему-то командовал подполковник инженерных войск. Он, подполковник, отдав своим солдатам какие-то приказания, подошел к Манечкину, уже стоявшему впереди матросов, и спросил:

— Если разбираюсь в обстановке, вы и есть тот самый старший морской начальник, который, судя по телефонограмме, наделен почти неограниченными правами?

Манечкин был готов поклясться чем угодно, что в голосе его звучала ирония. Не злая, а добрая.

А подполковник не дает и мгновения, чтобы ответить, он прочно владеет инициативой:

— Поскольку разговор у нас будет сугубо секретный, предлагаю отойти в сторонку.

Лейтенант Манечкин послушно пошел за ним.

Когда они остались одни, подполковник и продолжил:

— Я, лейтенант, не буду развенчивать вас. В обмен прошу одного: не рассказывать товарищам того, что скажу сейчас вам. Пока не рассказывать. Договорились?

Честное слово, в его голосе добрая усмешка!

— Так вот, ваши люди действовали напористо, не выходя из рамок допустимого. Но мы возводим мостки по иной причине. — Подполковник достал из кармана галифе пачку «Беломорканала», предложил Манечкину папиросу, закурил сам и продолжил уже серьезно, без малейшего намека на недавнюю иронию: — Стада скота идут сюда. От самого Дона. Много их идет. И все, что уцелеет от них за время перехода и добредет до этой переправы, вы должны переправить на тот берег.

— Как же скот переправлять, если на том берегу даже таких, как эти, мостков нет? — ужаснулся лейтенант Манечкин.

— А мы зачем сюда пришли? Сделаем, — заверил подполковник, молча несколько раз жадно затянулся, швырнул окурок в Волгу и сказал: — Итак, с лирикой покончено, беремся за работу.

И зазвенели топоры. Дружно, поторапливая друг друга.

Ошеломило, на какое-то время выбило из привычной колеи то, что сказал подполковник. Идут стада скота. От самого Дона… Значит, фашисты опять прорвали нашу оборону, черт им в печень!

Манечкин мысленно представил географическую карту, напряг память, но так и не нашел между Доном и Волгой хотя бы самого захудалого природного рубежа, где можно было держать оборону. Степь там ровная, как хороший стол. Раздолье для танков!

Погруженный в невеселые мысли, краем уха слушал рассказ Дронова о том, как они с Красавиным пришли в сельсовет, поговорили с народом откровенно и тот вошел в их положение: всем миром разобрали дом, хозяина которого за пособничество фашистам переселили куда-то в Сибирь или на север Урала.

Единственное, о чем спросил, где и как подцепили этого подполковника с саперами.

— Он сам за нами увязался, — несколько легкомысленно ответил Красавин. — Прибыл в село в тот момент, когда дом уже разбирали, спросил для чего и сразу же заявил, что поможет нам. Или мы неладно поступили, приведя его сюда?

— Все нормально, — механически ответил лейтенант Манечкин, который никак не мог понять: почему подполковник запретил говорить матросам о том, что скоро обрушится на них? Это военная тайна? Разглашение ее сейчас может основательно навредить нам? Например, выдаст фашистам место, где скот будет переправляться через Волгу? Чепуха сплошная! Появятся стада — матросы сразу поймут, что на Дону наши дела плохи. А что касается будущей переправы, обнаружения ее раньше времени, и того смешнее: коровы, известно, особой скоростью передвижения никогда не отличались, а сколько дней они уже в пути? Фашистские летчики, которые в прифронтовой полосе наверняка висят в небе почти круглосуточно, давно засекли их, может быть, поголовно пересчитали и точно определили, куда они путь держат.

Самое же главное — наше командование тоже не лыком шито, оно небось уже несколько подобных переправ создает?

Пришел к этим выводам — сказал матросам, стараясь оставаться спокойным:

— Все, что уже сделано, будем считать в прошлом и забудем о нем на время. Короче говоря, братцы, нам предстоит переправить на тот берег еще и скот. Когда и в каком количестве — не знаю. Но обязательно переправить. Прошу готовиться к этому молчком.

— А люди? Их или скот вперед переправлять? — вырвалось у Дронова.

— Не знаю. Одно мне известно: и за людей, и за скот мы с вами в полном ответе.

— Интересно будет глянуть, как корова или та овца в «грязнуху» полезут, — будто ледяной водой окатил Красавин.

А и верно, как?!

Значит, и доски для настила, и брусья ограждения немедленно искать и добывать надо…

Невероятно повезло лейтенанту Манечкину: не успел и сам обмозговать, кому и что приказать, Ганюшкин восторженно доложил:

— Вижу буксирный пароход с паромом!

Да, по течению шел маленький буксирный пароходик-угольщик. Над его трубой вился жиденький дымок, а сзади на длинном тросе величаво плыл паром. Современный. На палубу которого не только какая-то корова, но и любая самая тяжелая автомашина могла взойти спокойно.

— Крепко прошибла их ваша телефонограмма, — сказал Ганюшкин, самодовольно потирая руки.

А лейтенант Манечкин подумал, что, скорее всего, не она, сама обстановка на фронте основательно подхлестнула пароходское начальство, заставила так быстро оказать столь существенную помощь. Но мыслей своих не высказал.

Рассвело так, что стал хорошо виден противоположный берег, прибежал катер-тральщик. В его единственном кубрике и позавтракали наспех: хотелось побыстрее начать работу.

Еще с часок минуло — мостки будто вросли в дно Волги. Незыблемо, прочно. Осмотрев их в какой уж раз, подполковник, похоже, остался доволен работой своих солдат, издали козырнул остающимся и на катере-тральщике ушел к левому берегу, где предстояло не только соорудить мостки в рекордно короткое время, но и прорубить малую просеку сквозь заросли густого ивняка.

Первое стадо известило о себе облаком пыли, которое, казалось, недвижимо зависло над степью, опаленной солнцем, и жалобным мычанием множества коров.

Почувствовали коровы близость воды — перешли на рысь, даже неуклюжим галопом устремились вперед, не спустились степенно, а, толпясь, наскакивая друг на друга, скатились по откосу к Волге, забрели в нее по брюхо и пили, пили.

Как узнали потом, более двухсот голов было в этом стаде. А сопровождали его лишь пять женщин, потемневших лицом и осунувшихся от усталости и постоянных забот. Казалось, они еле держались на ногах. Однако ни одна из них не присела, не сполоснула лицо прохладной водой. Они разноголосо, но дружно закричали, что немедленно нужна посуда. Любая: ведра, кастрюли, тазы, миски и даже кружки, чашки. Зачем — не объясняли, но требовали настойчиво. Им принесли, у кого что было. И тогда эти пять женщин тут же на береговой кромке начали дойку. Горячие струи молока сначала звонко били в ведра и кастрюли, миски и кружки, а потом ударили в прибрежную гальку, их стал жадно впитывать ненасытный песок.

— Братцы, да что же это такое творится? Народное добро в землю уходит?! — скорее удивленно, испуганно, чем гневно, крикнул Красавин, даже рванулся к ближайшей корове, над выменем которой трудилась одна из женщин. Она, эта женщина, с трудом разогнув спину, и сказала с горечью, с огромной обидой:

— Может, ты подойники для нас припас? Может, у тебя где-то в холодке и фляги для молока хранятся? — И сорвалась на крик, полный большой душевной боли: — Или не видишь, что молоко им вымя распирает, рвет его? Не чуешь, что бессловесная скотина вторые сутки в муках пребывает?

Прокричала это как вызов им, глазеющим со стороны, и в голос заревела, обняв корову за шею.

Действительно, у тех коров, которых еще не подоили, вымя напоминало сильно надутый мяч; у некоторых оно кровоточило.

В голос ревели пять доярок. Вторили им многие женщины, ожидавшие переправы. Жалобно, умоляюще мычали коровы, до которых еще не дошли руки женщин. И лилось на землю молоко, лилось…

Закончили саперы работу и на том берегу — заработала переправа. Напряженно, в полную силу. Даже коровы, будто понимая, что им хотят добра, послушно входили на паром, недвижимо стояли там, куда их ставили. Стояли, устало опустив рогатые и комолые головы, и безразлично смотрели на воду, плескавшуюся рядом.

Не успели спровадить на тот берег это стадо — объявилось другое. Столь же усталое, истомленное долгим переходом.

Одна из коров этого стада, напившись, почему-то сразу подошла к Красавину, уставилась на него большими грустными глазами и призывно замычала. Он сделал вид, будто не понял, о чем она просит, вообще не видит ее. Но корова не уходила, она по-прежнему смотрела только на него и мычала просительно, жалобно.

И Красавин не выдержал, чуть не плача, сказал товарищам:

— Братцы, да как я помогу ей, если отроду за те сиськи не держался?

— Учись, дурак, пока я жив, — зло ответил ему Дронов, закинул автомат за спину и присел у задних ног коровы.

Красавин, как прилежный ученик, опустился рядом, сначала только смотрел на пальцы Дронова, потом, осмелев, и сам потянулся к другим сосцам.

С этих минут родился неписаный закон: как только появлялось очередное стадо коров, все и без дополнительного на то указания превращались в дояров. Лишь лейтенанту Манечкину, когда однажды он тоже пошел со всеми, было сказано Дроновым:

— Ваше дело, товарищ лейтенант, руководить, за общим порядком наблюдать…

— А любителей за титьки подержаться и без вас хватает, — моментально добавил Красавин, скалясь в доброй улыбке; его поддержали стеснительным смешком.

Манечкин подчинился общему решению, вскарабкался на обрыв и оттуда посмотрел на степь, над которой висели облака пыли.

Сколько же скота еще идет…

Тут, сидя под дубком, росшим над самым волжским обрывом, вдруг и понял, что не только к этой ночи, но в ближайшие двое или трое суток им спокойной жизни не видать. И еще подумал, что нельзя все эти стада подпускать к Волге: сгрудившись на береговой кромке, они такую мишень образуют, что не попасть в нее не сможет самый плохой фашистский летчик.

Он вышел в степь, встретил приближающееся стадо и сказал старшему пастуху, чтобы ближе к Волге подходить не смел, располагался со своим хозяйством в балке или еще где; велел и другим, кто следом идет, передавать этот приказ. Напомнил, что время сейчас военное и что из этого следует. А то, что малейшее ослушание будет караться по всей строгости законов. Вплоть до расстрела на месте.

Сознательно припугнул, чтобы подчеркнуть ответственность момента.

Шли не только коровы, шли табуны коней, отары овец.

— Столпотворение вавилонское, — так сказал Красавин, когда поднялся к лейтенанту и глянул окрест.

— Там легче было, — убежденно ответил ему лейтенант. Помолчал и высказал то, что давно зрело: — Похоже, и ночью придется работать. Ваше мнение, Красавин?

— И чего вы мне все время «выкаете», товарищ лейтенант? Или еще не поверили, что я свой, советский, до мозга костей? — обиделся Красавин.

Можно было бы напомнить ему о том первом разговоре, который состоялся в полуэкипаже, но лейтенант смолчал, а, потянувшись до хруста в суставах, сказал другое:

— Спать смертельно хочется. Ведь третьи сутки пошли… Досмотри вместо меня за порядком, а? И через часик расторкай.

Сказал это, улегся на кружевную тень дубка и сразу канул в тишину. Даже не почувствовал, как Красавин подсунул ему под голову свой бушлат.