"Жизнь, она и есть жизнь..." - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)


3

Ночь легла на Волгу и ее берега. Тихая, безлунная. Казалось, уснула и сама великая река: ни ничтожно малого шелеста ее струй, ни единого гудочка парохода, хотя они идут, прорезая темень отличительными огнями.

Лейтенант Манечкин сидит на берегу в самом устье той воложки, в которой скрывался штабной дебаркадер бригады, отмахивается не веточкой, а почти целым веником от кровожадных комаров и думает. О том, когда адмирал разрешит еще пополнить группу, как и к чему готовить тех четырех человек, которых уже прибрал к рукам. На другой день после разговора с адмиралом он явился в полуэкипаж. Не успел дойти до начальства — увидел старшего матроса Ганюшкина, с которым в одних окопах воевали еще под Одессой. Нет, тогда они вроде бы и не испытывали друг к другу особой симпатии, добросовестно, со старанием исполняли то, что было доверено каждому, и все тут. А здесь встретились с искренней радостью. И потискали плечи друг друга, и помолчали, не пряча счастливых глаз.

Первым опомнился Ганюшкин, руками по привычке проверил заправку фланелевки и спросил, посуровев:

— К нам, товарищ лейтенант, или как?

Не из вежливости, с искренней заинтересованностью спросил.

Отведя в сторонку, где матросы сновали не так часто, лейтенант и рассказал ему то немногое, что знал и додумал за ночь.

— Так что за кадрами подходящими сюда заглянул, — закончил он. — Как считаешь, не зря?

Ганюшкин помолчал и спросил, стараясь казаться равнодушным:

— Моя кандидатура подходит или отвергается?

Ничего особо выдающегося за ним не числилось: в бою вел себя не лучше и не хуже других, на задания не напрашивался, но, помнится, и не стал отказываться, когда в разведку послали. А разве он, Игорь Манечкин, чем-то прославил себя? Нет, он тоже самый обыкновенный. Лишь одно есть у Ганюшкина преимущество перед другими, которых глаза сейчас видят: вместе с ним, Манечкиным, воевал, одним свинцовым веником война их стегала.

— Возьму… Может, и еще кого порекомендуешь?

— Понимаете, народ тут разный, можно сказать, во всех отношениях полный интернационал, но Дронова, Злобина и… — Тут Ганюшкин замялся, обдумывая что-то, а потом решительно, будто отрубил: — И Красавина возьмите. За этих ручаюсь.

Было это ближе к середине мая, а сейчас июнь на исходе. И с тех пор по сегодняшний день их пятеро. Если считать и его, лейтенанта Манечкина: адмирал сказал, что для начала достаточно, что надо позволить укомплектоваться и другим бригадам флотилии; дескать, пока из этих, кого отобрал, создай добротную основу, а, когда приспичит, об остальных я позабочусь.

Создавай основу… А что ее создавать, если она уже есть? Самая что ни на есть добротнейшая: все проверенные и бомбежками, и обстрелами шквальными; можно сказать, в группе подобрались те самые матросы, которых, паникуя, фашисты и окрестили черной смертью.

Лишь Анатолий Красавин немного наособицу… Когда Ганюшкин привел его, он молча козырнул лейтенанту и уставился на него холодными, настороженными глазами. Без вызова, но и без намека хотя бы на самую малую заинтересованность смотрел. А обратился к нему Манечкин с самыми обыкновенными, можно сказать с дежурными, словами — тот четко высказался:

— Я, товарищ лейтенант, разговаривая с вами, тоже могу «тыкать»? Если так, то ладно, принимаю такую систему обращения друг к другу. В противном случае прошу ко мне обращаться на «вы». Как по закону положено.

С чувством собственного достоинства было это сказано.

Он, лейтенант Манечкин, не обиделся, продолжил разговор спокойно, даже доброжелательно, словно и не кольнуло самолюбия замечание Красавина, и скоро уже знал, что тот лишь несколько дней назад вновь стал матросом. Да, два года назад, честно отслужив свое на торпедных катерах Тихоокеанского флота, вернулся домой и тут черт знает как и почему, но оступился, здорово оступился, ну и был посажен, куда положено, чтобы семь годочков глядел на «небо в мелкую клеточку». Понимает, признает: не зря, за дело такой большой срок дали. Потому и терпел, дни считая. А началась война, ворвались фашисты на нашу землю, стали ее кровью людской заливать, пожарища по ней разбрасывать — написал начальству колонии просьбу об отправке его на фронт. Чтобы мог, как все нормальные люди, защищать родную землю. Отказали. Он снова написал, теперь в более высокую инстанцию. И опять отказ получил! Однако он, Красавин, упрямый, точно уже не помнит, сколько бумаги извел, до самого Михаила Ивановича Калинина письмом дошел, но своего добился: сейчас ему разрешено, если делами славными или кровью своей преступление не искупит, срок наказания отбыть после окончания войны. Вот, мол, и вся моя жизнь. А гож такой или нет в группу, пусть товарищ лейтенант сам решает. Но лично он, Толька Красавин, о себе все точно, без утайки выложил. И еще одно просит учесть: он, Толька Красавин, не навяливается, он человек не гордый, так что может и другого случая подождать.

Заявил, что о себе все точно, без утайки выложил, а сам и словом не обмолвился о том, за что столь внушительный срок получил…

Ему, лейтенанту Манечкину, показалось, что Красавин говорил честно, понравилось, что никого не винил в своей беде. И он сказал, что берет его к себе.

Сейчас Красавин, как и его товарищи, спит в землянке и, может быть, самые сладостные сны уже какой час прокручивает. А вот он, лейтенант Манечкин, сидит здесь, отбивается от ошалевших комаров и думает, чему и как учить своих подчиненных? Строевая подготовка, конечно, дело хорошее и полезное. Однако на войне она не в особом почете, здесь, чтобы врага убить, многим другим в совершенстве владеть надо. Вот и учил он своих матросов ползать, ужом скользя в траве, стрелять без промаха из любого оружия и почти не целясь. Даже ножи метать научил! А дальше что? Конечно, все это можно и должно отрабатывать, совершенствовать до бесконечности. Но очень хочется придумать что-то такое… такое… Чтобы вновь глаза у ребят загорелись!

Мимо, внушительно молотя плицами по черной волжской воде, скребется против течения буксирный пароход с баржами. Сколько и каких барж он ведет — не видно. Да и сам он лишь угадывается по отличительным огням и бою колес.

Все здесь было обычно, буднично мирно, словно на западе и не бесновалась война, пожирая в огне города, села и деревни, калеча людей, даже лишая их жизни. И вдруг лейтенант Манечкин уловил пока еле слышное прерывистое гудение моторов вражеского бомбардировщика. С каждой минутой оно становилось все явственнее, отчетливее. Стало уже ясно, что шел он на высоте, доступной зениткам, а не там, где хаживали фашистские разведчики — «рамы».

Еще не успел принять решения — оставаться здесь или бежать к штабу, — взвыла сирена и голос дежурного, усиленный мегафоном, равнодушно оповестил окрест:

— Воздушная тревога!

Каких-либо обязанностей по этой тревоге у него не было, да и товарищи знали, где его найти, если возникнет необходимость, вот и остался лейтенант сидеть на берегу, не особенно веря, что этот фашистский разбойник предпримет что-то активное: вот уже около недели вражеские самолеты систематически ночами появляются над Волгой, чтобы, полетав вдоль нее, уйти на запад. Предполагал он, что так будет и сегодня. Но в гул моторов самолета, который теперь уже заглушал бой колес буксирного парохода, неожиданно вплелся знакомый до холодка у сердца вой падающих бомб. Томительное ожидание — и грохот взрывов, приглушенных водой. Одна из бомб все же угодила в баржу, рванула там во всю мощь, и моментально огненный шар стал стремительно подниматься из носового отсека баржи, за доли секунды раздулся и лопнул, обрушив на зеркальную Волгу огненную реку, которая понеслась вниз, увлекаемая течением.

Буксирный пароход, будто ему стало невероятно больно, загудел прерывисто, тревожно. По палубе его забегали полуодетые люди, что-то крича, яростно жестикулируя. Теперь, когда горела, казалось, сама Волга, хорошо было видно, что буксирный пароход ведет две баржи-нефтянки, что бомба попала в ту, которая шла сразу за ним; вторая баржа была еще цела, от ее кормы торопливо отходила лодка-завозня, в которую попрыгали все, кто был на этой барже ее экипажем.

Манечкин мысленно одобрил решение шкипера: с минуты на минуту могла сначала загореться, а потом и взорваться и его баржа; у ее бортов суетились язычки кровавого огня.

Шкипер немного растерялся, он хотел как можно быстрее оказаться на берегу, вот и пересекал на лодке-завозне огненную реку; временами их не было видно из-за клубов густого черного дыма.

А рядом с Манечкиным уже оказались его матросы. С оружием. Стояли рядом и, бессильные сделать что-либо полезное, молча смотрели на буксирный пароход, который по-прежнему гудел тревожно, прерывисто, на баржи, вроде бы обреченные на гибель, и на лодку-завозню, все же пробившуюся к берегу.

Решение, как за месяцы войны случалось уже не раз, пришло мгновенно и, казалось, без каких-либо предпосылок: лейтенант вдруг подумал, что вторую баржу еще можно попытаться спасти, отделив от первой. И он скомандовал:

— За мной, братва!

Не помогли шкиперу и его людям выйти на берег, а почти вышвырнули их из завозни, со всей яростью, накопившейся за минуты вынужденного безделья, налегли на весла и устремились к барже, хотя огонь угрожающе шипел совсем рядом с ней.

Считай, повезло: опалив только бушлаты, которыми сбивали язычки огня, цеплявшиеся за лодку, прорвались к барже. Старшина второй статьи Злобин еще швартовал лодку, а остальные уже бежали к носу баржи, где голыми руками, обдирая их в кровь, и сорвали с чугунных тумб петли стальных тросов.

Поверили, что задуманное удалось, лишь через несколько минут, когда просвет между баржами стал быстро увеличиваться. С облегчением матросы выпрямились и устало пошли к корме баржи-нефтянки, где их ждал Злобин.

Похоже, тоже поверив, что смерть пока обошла стороной, перестал гудеть буксирный пароход. Теперь он не просто по инерции бездумно пер против течения, а осмысленно уводил горящую баржу к песчаному осередку, куда суда обычно не подворачивали.

Все это они видели. Заметили даже капитана буксирного парохода, когда он вышел на левое крыло капитанского мостика и помахал рукой. А вот появление двух катеров-тральщиков проворонили. Они как-то вдруг оказались около баржи-нефтянки, деловито завели буксиры, стравили на нужную длину и, бессильные идти с таким грузом против, течения, стали сваливаться под левый берег, в тиховод.

Только на лодке, когда уже шли к берегу, лейтенант Манечкин подумал сразу и о том, что на взорвавшейся барже погибли люди — мужчины в годах, женщины и, может быть, дети, что и сами они могли погибнуть, если бы лодка загорелась, если бы взорвалась от жара их баржа. Захотелось поделиться этими мыслями с товарищами, и он глянул на их лица. Только глянул — понял: они думают об этом же. Не раскаиваются в сделанном, а думают, что могли бы и погибнуть, если бы…

К берегу подошли метров на триста или даже четыреста ниже того места, где высадился шкипер баржи со своей командой. И сразу увидели контр-адмирала. Заложив руки за спину, он стоял на яру и смотрел на них.

Лейтенант Манечкин умышленно медленно выходил на берег: понимал, что обязан доложить, а вот что? Не вспомнил, не придумал. Просто встал по стойке «смирно» и приложил к козырьку фуражки ладонь, черную от копоти и масла, которым были покрыты тросы. Так растерялся, что даже шага навстречу адмиралу не сделал. Тот сам подошел, пожал руку и сказал буднично:

— С почином.

Всем пятерым пожал руку.