"Андрей Ракитин. Навь." - читать интересную книгу автораокну. У входа в школу сгружали новую мебель и директор, припадая на левую
ногу, озабоченно прыгал вокруг. Памятник зенитчицам перед школой был на месте и елочки тоже. Тоска-а... Усилием мысли Славка отодвинул звуки класса скрипучие и занудные, как осенний дождь, и так же мало замечаемые, и стал просто думать о том, что станет сегодня рисовать. Никогда еще он не рисовал так, как в этот сентябрь. То есть, конечно, рисовал, только это все чепуха была, самолеты, танки там всякие, мушкетеров иногда с такими вот усами ну и прочее, как все рисуют. А теперь - теперь было другое. Прибегал домой и сразу за краски, и внутри что-то так сосало, когда доканчивал; тревожно было. На альбомных страницах гремели колокола, било искрящееся пламя, пленник полз по темнице, волоча за собою цепи, Славка и звон этих цепей слышал, и треск подожженных стен, и видел сами стены, темные, деревянные, с пожелтевшим мохом в пазах. И невесть откуда появлялись на Славкиных рисунках воины в круглых шлемах, и кони, кони, кони, топчущие недоспелую рожь. Зеленой наклонной полосой ложилась она на лист, а над всем этим было синее до звона небо. Такое небо, которого сейчас не видит никто. Славка вчера сидел на полу, и вокруг рисунки разбросаны, и краски стоят, и вода в банке. Димка зашел, посмотрел и вопросил грозно, где он все это взял. Славка, конечно, обиделся. А Димка: "Ни в жизнь не поверю, что это ты рисуешь." А когда Славка тут же, на месте, предложил ему что-нибудь нарисовать, тот и слушать не стал. Пообедал - и за чертежи. А Славке велел заниматься уроками. До чего же все взрослые одинаковые... Руки Славки механически скатали шарик из бумаги и сунули в рот. Он пожевал-пожевал и плюнул в затылок Светки Матюшевской. Светка ... в глазах Карны. Расколотый лед. Если лед может быть коричневым, теплым, как янтарь. Если блеклое небо может быть живым. Если мертвые могут любить. Отчего же душу выворачивает наизнанку от желания прикоснуться к просыпавшейся пряди, когда женщина стоит вот тут, на холме, среди незримых мертвых, как слепая, поворачивая лицо и морща кожу на переносице, словно пробуя... услышать? Она знает, что мы тут есть. Как знает, что навалится сутонье, и мы уйдем - мы не можем не уходить. Я был на месте нашего последнего боя. Иней выгладил траву и ямки от подков затянула леденеющая вода. И уже ничего-ничего не осталось от нас, кроме нашей неверной памяти, которая гаснет в сумерки, совсем как тогда, когда на тебя, увязшего в бою, обрушилось гулкое небо. И погасло. ... тут кровавого вина упились и свои, и чужие; посеченные, пострелянные, повалились в едином объятии - смерти не разомкнуть. Ты смотрел, свесясь с коня, как лежит "пернач", растопыря напитанные кровью ржавые перья - вот он, такой же, висит у седла. И скалится, усмехается с неба конский череп. Глотает красное вино заката. Ты ладонью ощутил теплую шершавость плаща и рукояти корда. Рисунок одноглазого солнышка - нити истрепались и повылезли, ну и что? А тот, что лежал под копытами, изрубленный, добиваемый уже после смерти от злости, стыда, от слепой беспомощной ярости... тот был не ты. Ты признал по одежде - и не поверил. Но когда вынул корд добить бьющегося со вспоротым брюхом коня (он какое-то время полз, как человек - оставляя широкую красную полосу на траве), а рука прошла сквозь него - вот тогда ты умер. |
|
|