"Эдвард Радзинский. Игры писателей: неизданный Бомарше (fb2)" - читать интересную книгу автора (Радзинский Эдвард)ГРАФ ФЕРЗЕН: «НЕСКОЛЬКО ВАЖНЕЙШИХ ДАТ МОЕЙ ЖИЗНИ» (Окончание)Комментарий профессора К. Скотта к «Запискам Ферзена»: «25 мая 1799 года граф Ферзен вернулся из Парижа в Вену. Покинув Вену 8 июня, он приехал на родину в Стокгольм. Здесь он и продолжил свои записи». «21 июня 1799 года. Я вернулся в Стокгольм при необычно теплой погоде и узнал о смерти Бомарше. Она отомщена! Связка писем от Нее... Каждую ночь, ложась в постель, я перечитываю их и продолжаю вспоминать о важнейших событиях моей грешной жизни и окаянные летние дни 1791 года. 23 июня 1791 года я при сильной жаре вечером прибыл в Арлон и встретил на улице маркиза Буайе. Его вид говорил сам за себя. Он рассказал мне всю страшную правду. Я тотчас же отослал депешу моему королю Густаву о том, что побег не удался... Привожу целиком мое письмо отцу: «Все кончено. Я в отчаянии. Король арестован в Варение, в шестнадцати лье от границы. Представьте мою боль и пожалейте меня. Эту новость мне сообщил маркиз Буайе, который также теперь находится в Арлоне — ему удалось бежать из Франции. Примите уверения в моей любви и уважении». 24 июня в 4.30 утра я оставил Арлон. 25 июня в 2 часа дня я был в Брюсселе. Погода жаркая, и вечерами жара не спадала. Лишь через два дня меня согласился принять Мерсье («До революции — австрийский посол в Париже». — Примеч. К Скотта.). Он разговаривал со мной крайне неприветливо, и не только как с вестником несчастья, но как сего причиной. Он прямо сказал мне, что побег только ухудшил положение королевской четы, ибо ждать немедленной помощи от европейских монархов весьма опрометчиво. «Одни государи и хотели бы помочь несчастной Семье, да не могут, а другие могут, да не хотят». Он очень мрачный человек. 28 июня 1791 года. С верным курьером я получил письмо... точнее, торопливую записку от Нее: «Успокойтесь насчет нас. Мы живы. Обращаются с нами неплохо. Свяжитесь с моими родственниками и настаивайте на военном вмешательстве. Если они боятся, попробуйте уговорить их». Ее родственники... Император Леопольд даже не принял меня. 29 июня (наконец!) получил долгожданное письмо. Привожу не полностью: «Я жива!.. Как я беспокоилась о Вас! Представляю, что Вы вынесли, не имея о нас новостей. Но теперь, надеюсь, небо донесло их до Вас... Не приезжайте в Париж ни под каким предлогом. Им уже известно, что это Вы вызволяли нас отсюда. Все погибнет, если Вы здесь появитесь. Они убьют Вас... С нас день и ночь не спускают глаз, но мне это безразлично. Будьте спокойны. Все обойдется. Снами не собираются обращаться жестоко. Прощайте. Яне могу больше писать...» В Брюсселе — штаб-квартира эмигрантов из Франции. Видел прежних знакомых. Граф д'Артуа и принцы на словах горят желанием драться. Но на деле о сражениях здесь никто и не думает: пьют, играют в карты и победы в основном одерживают в постелях да за карточным столом. Я встретил здесь прелестную Жюли Полиньяк Было столь приятно и столь больно увидеть ее. Она глядела на меня своими фиалковыми глазами и старалась изобразить печаль на фарфоровом лице. Все ей дала Она — положение, свою дружбу, богатство…Но Жюли все забыла и говорила куда больше о своих делах, чем о несчастьях своей королевы. И даже посмела намекнуть... нежно пожав мою руку... О человеческая низость! Самое удивительное, я вдруг понял: она никогда не любила Ее, всегда завидовала Ей. И только потому захотела меня... Но другая Ее подруга, герцогиня де Ламбаль, собралась вернуться в Париж. Я не утаил от нее ужасы, происходящие в столице. Но она была неумолима: «Я должна быть рядом с Нею в тяжелые дни». P. S. («Записано графом позже, на полях». — Примеч. К Скотта.) Когда королеву уже заключили в Тампль, толпа выволокла герцогиню из дома, над ней надругались, а потом убили. Но и этого зверям показалось мало. Они отрубили ей голову и на пике принесли к Ее окну в Тампле. И голова той, которую Она так любила, с запекшейся кровью, с выбитыми зубами, с распущенными волосами, которые вымазали в дерьме, глянула на Нее. И Она потеряла сознание... Звери! Звери! Исчадия ада! Но это все случится потом. А тогда, в июне, я узнал, что в Париже был подписан обвинительный акт и выдан ордер на мой арест, «как главного виновника бегства королевской семьи». 14 августа в Вене император Леопольд наконец-то принял меня. Он говорил много и... не сказал ничего конкретного. И только мой добрый король Густав призывал державы начать войну за освобождение королевской семьи. Но призыв остался без ответа. Все то же: те, кто хотели, не могли, а те, кто могли, не хотели. Декабрь 1791 года. Без Нее время перестало существовать. Все это время я вел переговоры и переписку со всеми иностранными дворами. И с Нею. Она по-прежнему заклинала меня в письме: «Не приезжайте к нам!» Но... прислала мне кольцо, на котором были три лилии и надпись: «Трус, кто покинет Ее!» Как это ни печально, но, к сожалению, исходя из этой надписи, должно признать, что единственный храбрец во Франции — я. Все давно покинули их... Так я понял: Она меня ждет. 15 декабря 1791 года. В очередной раз после тщетных уговоров в Вене я вернулся в Стокгольм. Шел мокрый снег при ветре с моря. Я отправился во дворец (как он мал, жалок в сравнении с Версалем!). Добрый король Густав предложил безумную идею: похитить Семью и вывезти морем. Вот план Его Величества: Людовик во время охоты должен ускакать в лес, где его будут поджидать наши люди и увезут к морю. Королеву с детьми и принцессой Елизаветой должен увезти к морю я — другой дорогой. Но о какой охоте могла идти речь, если после неудачного побега их не выпускали из Тюильри?! Помню, я все-таки вступил в переговоры с верными людьми... и, к своему изумлению, вскоре понял, что план лишь казался безумным! Выяснилось, что нынче в Париже все можно купить. Пока чернь безумствует и льет кровь, вожди уже делают состояния. Шевалье де Мустье, замечательно проявивший себя при побеге, и на этот раз оказал мне неоценимую услугу. Он познакомился с неким X., весьма важным человеком в Якобинском клубе. За очень большие деньги этот субъект, близкий к Дантону, взялся добиться для короля разрешения охотиться. И за еще большие деньги — провести меня во дворец. 4 февраля 1792 года я покинул Брюссель. 8 февраля в 9.30 утра я, ведомый опытным проводником, перешел границу. До столицы добрался без всяких приключений. 13 февраля в 5.30 вечера при дожде со снегом я въезжал в Париж. В трактире на улице Бак я встретился с Мустье. Он передал мне ключ от потайной двери в Ее покои. Оставив своего слугу в трактире, я направился прямо в Тюильри. Не скрою, меня мучила мысль: а вдруг все эти предложения X. были хитрой ловушкой и меня попросту арестуют в Ее покоях? Я не боялся смерти. Я боялся, что таким образом они скомпрометируют и погубят Ее. Эта мысль заставила меня дважды останавливаться на пути. Но желание увидеть Ее... И я шел дальше! Подкупленный гвардеец, как и было обещано, ждал меня в условленном месте и провел во дворец. Потайным ходом я прошел к Ней... Она ждала меня... Я хотел сказать Ей о своих опасениях, но когда увидел Ее... (Далее зачеркнуто.) Короля не видел. Опасения оказались напрасными! Я оставался во дворце... (Далее зачеркнуто.] Самые счастливые... [Далее зачеркнуто.] Сутки я был во дворце. И только 14 февраля в 6 часов вечера увидел короля. Когда я начал излагать план бегства, он прервал меня и сказал, что не желает даже слушать об этом. «И не только потому, что новая попытка не будет успешна — ибо таково мое вечное невезение, — но как честный человек, давший слово Национальному собранию никуда более не бежать». Ее лицо при этих словах... Ее несчастное лицо! До смерти буду помнить его, до смерти оно будет разрывать мне сердце» В 8 часов я ушел из дворца, чтобы никогда не увидеть Ее. Гвардеец той же дорогой вывел меня на улицу. Я решил не встречаться с X, лишь уезжая, написал ему письмо, где сообщил, что «К не нуждается в разрешении на охоту», И теперь, по прошествии стольких лет, я не знаю, что стояло за обещанием X. Коварство, жестокая игра, чтобы заставить Ее и короля предпринять еще одну попытку бегства и окончательно расправиться с ними? Или действительно «бешеный» якобинец готов был продать за деньги свою революцию? 19 февраля я оставил Париж. Вернулся в Брюссель при теплой дождливой погоде. 21 марта 1792 года, Брюссель. Только что узнал: 16 марта на балу стреляли в короля Густава.. О безумный, безумный, развращенный дьяволом мир! 29 марта. Мой добрый король умер. Это был великий монарх. Теперь надежды нет... 3 июля я получил от Нее письмо. «Наше положение ужасно, но не беспокойтесь, я полна мужества, и что-то подсказывает, что скоро мы будем счастливы и спасены. И мы увидимся. Это единственное, что поддерживает меня. Прощайте. Но... увидимся ли когда-нибудь?» Июль — сентябрь. Все это время я метался по Европе, тщетно уговаривая монархов вмешаться... Когда Семью отправили в Тампль, монархи заявляли: «Предпринимать ничего не следует, чтобы еще более не ухудшить положение короля». Когда казнили короля, они ничего не предпринимали, «чтобы еще более не ухудшить положение королевы». А я все умолял нового австрийского императора (Франца. — Примеч. К. Скотта.) требовать выдачи королевы. Но он пропел мне все ту же знакомую песню: «Я боюсь, что тогда Ее сразу же отправят на гильотину». Мне было страшно даже подумать об этом. Я только молился: «Господи, храни Ее и дай нам возможность когда-нибудь свидеться». Прошло полтора года в пустых попытках спасти Ее. Когда казнили короля, я был уверен: они насытились кровью. И не тронут женщину... Наивный глупец! 16 октября 1793 года. 11.30. ЕЕ КАЗНИЛИ. С тех пор я не могу думать ни о чем, кроме этого В последние минуты Она была совсем одна. Ей не с кем было поговорить, некому выразить последнюю волю... Некому было поддержать Ее. Чудовища! Только 21 октября я был в состоянии взяться за перо. Я написал сестре: «Моя нежная, добрая Софи, пожалей меня. Только ты можешь понять, в каком я сейчас состоянии. Той, за кого я отдал бы тысячу жизней, больше нет. Господи, чем я заслужил Твой гнев? Ее больше нет! Я не знаю, как жить, как вынести эту боль. Для меня все кончено. Я не сумел умереть рядом с Нею. Теперь я обречен влачить существование, которое станет моей вечной болью и вечным упреком. Только ты можешь чувствовать, как я страдаю. Как мне нужна твоя нежность... Плачь со мной, моя Софи. Я не в силах больше писать. Я не знаю о судьбе других членов Семьи. Господи, спаси их! И сжалься надо мной...» 11 июня 1799 года. Заканчиваю описание дня. Я еще раз прочел Ее письма. Полночь... не могу уснуть... Да, бумагомарака мертв, но он отравил мою совесть! Как ловко он все повернул в своем рассказе, негодяй! Сейчас придет она... Все это время рядом со мной живет она — его подарок. Я скрываю ее в замке от посторонних глаз... И теперь каждую ночь... прочитав сначала Ее письма... я звоню в колокольчик. И тогда появляется она — «другая». Входит в комнату... я не велю ей раскрывать рта... Она раздевается, и Ее тело оказывается рядом со мной... И мираж абсолютен... Когда Софи увидела ее, она упала в обморок. Я не могу теперь жить без этой шлюхи... как она не может жить без вина... Она идет... Кажется, опять пьяна.. 15 июня. Я получил письмо от мертвого Бомарше. Он продолжает существовать в моей жизни и после смерти. Не забывает меня» Привожу полностью его письмо: ПИСЬМО БОМАРШЕ «17 мая 1799 года, полдень. Готовясь отправиться в далекий путь (кстати, утро обещает сегодня отличную погоду), я решил переслать Вам, граф, некоторые подробности из прошлого, которые Вас весьма заинтересуют. Вскоре после казни короля я очутился за пределами Франции. Следя за бурями в Париже, за начавшейся схваткой революционных партий, в спокойной Европе почему-то решили, что революция забыла о королеве. Но я ждал. Я отлично знал, что моего Фигаро можно обвинить в чем угодно, но не в забывчивости. Я не сомневался, что они убьют ее в конце концов. Недаром Дантон, мой сосед по Латинскому кварталу — рябой, курносый, с огромными ноздрями и волосами, похожими на проволоку, — искренне заявил: «Мы будем их убивать, мы будем убивать этих священников, мы будем убивать этих аристократов... и не потому, что они виновны, а потому, что им нет места в грядущем, в светлом будущем». Таков закон революции. Но Дантон не знал еще один ее закон, который сформулирует другой революционер... правда, слишком поздно. Поднимаясь на эшафот, где его уже поджидал папаша Сансон, жирондист Верньо выкрикнул эти слова: «Революция, как Сатурн, пожирает своих детей. Берегитесь! Боги жаждут!»... Забавно: они все жили в Латинском квартале — Дантон, Демулен, Марат. Молодежь Латинского квартала... А в одном из дворов здесь жил старик Шмидт — друг палача Сансона. Он так облегчил всем жизнь — ведь это он придумал гильотину. И они ее всласть попользовали... пока она не попросила на помост их самих... Но полно, философия — не мой конек. А потом все было, как я предполагал — Фигаро начал суд над королевой. Газеты печатали отвратительные подробности издевательств целой нации над беззащитной вдовой. Вся мстительность Фигаро, которая сделала его кровавым глупцом, была в этом суде... Приговор был известен заранее. Я жил тогда в Лондоне. Внесенный в список «врагов народа», я подлежал немедленному аресту во Франции, что означало встречу с гильотиной... Но я решился. Я должен был ее увидеть. И я опять придумал... пьесу! Назовем ее вычурно: «Встреча у эшафота». (Театр — не место для людей с хорошим вкусом.) Я переправился в Люксембург и уже вскоре благополучно перешел границу. По маршруту их неудачного бегства — через Варенн, Сен-Менеул и так далее — я поехал в Париж. В Сен-Менеуле я повидал того самого Друэ. Он стал местной знаменитостью и с удовольствием рассказывает теперь за рюмкой хорошего вина, как узнал и задержал «толстяка и его шлюху». От этих рюмок, которые щедро наливали за рассказ все приезжавшие в городок, он здорово спился. Я угощал его в трактире, который открыли на площади, на том самом месте, где он их увидел. Он с удовольствием начал рассказывать то, что я и так хорошо знал от моего родственника Мустье. В конце его рассказа я спросил: «Кто же все-таки придумал перекрыть мост телегой?» «Я!» — гордо ответил прохвост. «А если подумать и вспомнить?» «Я!» «Вы не совсем меня поняли. Я не просил вас повторять это местоимение, столь любимое многими. Я попросил вас вспомнить... о маленьком лейтенанте». Он даже поперхнулся. «Ведь это он предупредил вас о том, что едет король?» «Нет, клянусь, нет! Он и вправду подъехал, но позже... позже!» «Послушайте, я не интересуюсь тем, что будет написано в учебниках истории, я интересуюсь истиной». С этими словами я положил перед ним кошелек Он придвинул его к себе, засмеялся и начал: «Мы с дружком слонялись по площади, поджидая наших девиц. Тут и появился этот малыш. Он, видимо, выдержал бешеную скачку и с трудом держался на ногах. Он сказал: „Сейчас на площадь въедет карета...“ и сказал, кто в ней будет. Он велел нам задержать их, а сам поскакал вперед... Я вначале подумал, что он бредит. Но когда появился тот роскошный экипаж... и я увидел его в окне кареты... точь-в-точь, как на ассигнации...» И он аккуратно пересчитал монеты в кошельке. По чужому паспорту я въехал в Париж накануне последнего заседания суда над нею. Как изменился город... Всюду — разбитые фонари. От вольной толпы, упоенной свободой, не осталось и следа, на улицах только испуганные или свирепые лица. Одни, проходя, жались к домам или торопливо отводили взгляд, другие, напротив, жадно впивались глазами, выискивали добычу — надеялись различить аристократа. Эти разгуливали по городу с самым наглым видом хозяев... А различить было нелегко: от прежнего многообразия одежд ничего не осталось. Все носили одинаковые унылые, серые куртки и темные платья — это и была одежда революции. Я боялся даже подойти к собственному дому... понимал, что не смогу не зайти. А при всеобщем доносительстве, объявленном добродетелью истинного революционера, мой визит грозил неминуемой гибелью. И не только мне, но им — моим женщинам — сестре и жене. В городе было людно, все радостно ждали объявления приговора по делу Антуанетты. И это был редкий день, когда в Париже не казнили. Поэтому мой старинный друг палач Сансон должен был быть дома. И я направился прямо к нему, в предместье Пуассоньер. По дороге я встретил знакомого, графа Ла Сюза, но он не узнал меня. Хотя, может быть, притворился, ибо сам боялся быть узнанным? Нет, скорее всего, не узнал. Человек театра, я знал, как стать совершенно неузнаваемым. Изменить внешность, наклеить усы или бороду — это полдела, главное — внутри. Энергичный и вечно юный проказник Бомарше, провожавший глазами всех красоток, более не существовал. Был надломленный, слабый старик, медленно бредущий по улице. Оказалось, Сансон переехал. Но я легко узнал его новый адрес. Он жил теперь на Нев-Сен-Жан. Приехав на эту длинную улицу, я отпустил фиакр и попросил прохожего указать мне его дом. Тот с готовностью и почтительностью показал... Нет, как все изменилось! Когда в прежние времена я решил впервые навестить палача в его старом доме и вот так же осведомился у прохожего, я увидел испуг и отвращение... Я дружил с ним тогда — в пору, когда с ним никто не дружил. Мне было интересно говорить с ним, и еще: я обожал плыть против течения. И вот теперь должность палача, когда-то самая презренная, стала самой уважаемой и влиятельной. Сам великий Давид нарисовал эскиз нового костюма палача — наподобие формы римского центуриона. Все хотели пожать руку палачу, добивались знакомства с ним. В газете я прочел слова «бешеного» революционера Эбера: «Пока у палача много работы, республика в безопасности». Говорят, очередной приговоренный, прежде чем положить голову на эшафот, сказал Сансону «Гордись, они основали новое царство — твое, палач!» Его новое жилище оказалось в начале улицы — крепкий двухэтажный дом с цветником и огородом. Служанка, маленькая старушка, похожая на мышь, пугливо озираясь, повела меня по двору. Другая старушка, жена палача Мари-Жанна, копошилась в цветнике. Я соврал служанке, будто мы условились встретиться с ее хозяином, и попросил доложить о мсье Ронаке. Служанка повела меня в гостиную, из которой доносились звуки музыки. Оказалось, это был день рождения покойного отца Сансона. И все его четверо сыновей с женами собрались вместе. Подойдя к гостиной, я на мгновенье остановился в дверях. Ба! Знакомые лица! В гостиной сидели братья Сансоны — палачи Реймса, Орлеана и Дижона. И их главный друг (добавлю: и благодетель!) старик Шмидт, тот самый замечательный настройщик фортепиано, который изобрел гильотину. Братья любили его и были ему благодарны. Еще бы — он механизировал (новое модное словечко) их ручной труд! Если бы не он, никогда бы не справиться им с трудными задачами революционного времени. Эти тысячи обезглавленных... урожай революции! Шмидт сидел за фортепиано, а рядом со скрипкой в руках стоял сам Шарль Анри Сансон, палач города Парижа, «мсье де Пари». Они играли Глюка. Я услышал, как они блестяще завершили арию из «Орфея». Палачи и их жены зааплодировали. И Шарль Анри объявил, что они сыграют дуэт из «Ифигении в Авлиде»... В это время ему и доложили обо мне. Когда Сансон увидел меня сквозь открытую дверь, он меня не узнал. Но когда служанка подошла к нему и прошептала на ухо, что его хочет видеть гражданин Ронак, я увидел страх на лице палача. Он знал этот мой псевдоним... Если уж палач боится, жизнь воистину стала кошмаром! Он что-то сказал служанке, и та повела меня в кабинет. Шарль Анри Сансон вошел. Он очень сдал — совсем стал старик — но руки и плечи все еще могучи. Лицо изможденное, серое... Еще бы, столько работать — приходится казнить по полсотни в день. И хотя сам голов не рубишь (спасибо гильотине!), но сколько иных забот: всех остриги, свяжи им руки, почувствуй их смертный ужас, да еще потом походи по эшафоту с отрезанной головой, которую непременно требует повидать толпа. От двери я поймал его взгляд, привычно упавший... на мою шею. Профессия, что делать! «Я не спрашиваю вас ни о чем, мсье Ронак, — начал он, — но если у вас есть ко мне какие-то вопросы — задавайте». «Начну с простого. Хотя я знаю, что в вашем доме о казнях и крови никогда не говорят...» «Эта дореволюционная традиция давно стала воспоминанием», — усмехнулся Шарль Анри. «Итак, для начала: что случилось с несчастным Казотом? В Англии ходили самые противоречивые слухи...» «В конце сентября его приговорили к смерти. Дочь не смогла его спасти. Хотя когда его арестовали в первый раз, она вымолила слезами прощение у судей. Но потом перехватили его переписку и выяснили что-то о побеге королевской семьи... Во всяком случае, во время суда он ничего не отрицал, молчал и улыбался. Я отвозил его на гильотину. Всю дорогу он читал Евангелие. Я посмел спросить его, правдивы ли слухи, будто он предсказал и появление гильотины, и свою собственную казнь. «И не только свою, — ответил он, — но всех тех, кто сегодня отправил меня в это путешествие. И его тоже». — Не поднимая головы от Евангелия, он ткнул пальцем вверх. Я поднял голову и, клянусь, задрожал. Там в окне стоял Неподкупный. Мы проезжали по улице Сент-Оноре, мимо дома Робеспьера». Когда я объяснил Сансону, зачем приехал в Париж, он в ужасе замахал руками. «Ну почему же? — настойчиво сказал я. — Вы будете готовить ее к смерти. А меня назовете вашим помощником». «Вы объявлены врагом народа. Вы вне закона. Вам по улицам ходить опасно, а вы хотите...» «Хочу». «Вы понимаете, что если вас узнают, вас казнят...» «А с чего бы им меня узнать? Уж если вы меня не узнали... Вот мое предложение: вы не раз говорили, как я похож на вашего брата, „мсье Дижона“. У него милая бородка — я наклею такую же... Мы попытаемся превратить шутку в правду, только и всего. Вы скажете, что сын ваш заболел и у вас новый помощник, „мсье Дижон“. «Все это забавно... в пьесе Бомарше. Но жизнь, мсье, не похожа на пьесу». «Я думаю иначе... Впрочем, если меня узнают, на эшафот отправлюсь не только я._» «Только наша старая дружба заставляет меня терпеть ваши странные, очень глупые предложения... — Он помолчал и добавил: — ...и не выдать вас немедля». «Да, именно старая дружба заставляет вас это делать. Ибо если меня арестуют, мне придется поведать многие истории, которые легкомысленно рассказывал когда-то мой старый друг палач Сансон. Тогда я был одним из немногих, не брезговавших знакомством с этим умным и порядочным человеком. К примеру, он рассказывал о своей нежной связи с графиней Дюбарри.. правда, до того, как она стала „подстилкой тирана“ и „кровопийцей, ограбившей народ Франции“... кажется, так ее называют все добрые революционеры? Так что этого, как я слышал, по нынешним временам совершенно достаточно, чтобы вы поднялись на хорошо знакомый вам помост. Разумеется, уже не рубить чужие головы, а оставить там свою... Я надеюсь, вы поняли, что если я способен на такое, мне необходимо... хоть на мгновение ее увидеть». «Вы правы... вы были в числе немногих моих друзей», — только и сказал бедный Сансон. Он был сообразительный малый и понял, что я не отступлюсь. Он подумал, помолчал. И наконец произнес: «Хорошо, вы станете моим помощником на этот день. Благо, вы и вправду похожи на моего брата и, главное, одного с ним роста... Я придумал: вы сможете быть в маске, когда мы придем к ней в тюрьму. Я постараюсь договориться об этом с прокурором Фукье-Тенвилем. У меня есть хорошее объяснение, которое ему понравится... Да, в тюрьме вы будете в маске, которую палач и его помощник надевают только на эшафоте». Он увидел, как я побледнел при слове «эшафот». «Но учтите, я не смогу...» — сказал я торопливо. Он презрительно усмехнулся. «На эшафоте мне будет помогать мой брат. Он потом заменит вас, это будет нетрудно». Так я стал помощником Сансона и ночевал в его доме. Спал я отлично, и никаких ужасов под крышей палача мне не привиделось. И весь следующий день, 15 октября, я провел в его доме в ожидании завершения последнего заседания суда над королевой. Сансон отправился в Революционный трибунал. Он должен был получить инструкции после вынесения смертного приговора «австриячке» (в этом приговоре никто не сомневался). Шарль Анри вернулся только на рассвете. Шел шестой час утра 16 октября. Палач был бледен и очень устал. «Приговорили, — сказал он хрипло. — Одевайтесь, сейчас поедем». Прищурившись, он молча смотрел, как я переодевался в платье помощника. На черном одеянии были видны плохо замытые пятна. Я хотел спросить, но его усмешка заставила меня замолчать. «Как правило, зрители требуют показать им отрубленную голову. Иногда я это доверяю помощнику... моему сыну. Он еще молод, не очень аккуратен и когда обносит эшафот...» — сказал Сансон и замолчал. Я надел маску палача, и наклеенная бородка, в точности как у его брата, торчала из-под маски. Его брат, «мсье Дижон», также отправился с нами. Он должен был оставаться в карете, пока мы будем внутри тюрьмы, и подменить меня уже на пути к эшафоту. Чтобы не будить жену Шарля Анри, мы вышли на улицу через подвал. Стены подвала мерцали в пламени свечи — они были увешаны мечами палачей Сансонов. Должность палача передавалась в семье по наследству, и Сансоны занимали ее чуть ли не с начала XVII века. Почти двести лет они передавали своим детям свои мечи. «Как короли — свои скипетры», — шутил Шарль Анри. Но нынче палач отправлялся из дома налегке — не то что раньше, когда он вез с собой два меча (если первый не справлялся с головой, в работу вступал другой). Скольких мучений избегли теперь и осужденный, и палач! Всем помогла гильотина — законное дитя нашего века, века технического прогресса... Был ранний час, но били барабаны — это собирались на казнь отряды национальной гвардии. И на улицах уже появилось много людей — боялись пропустить представление, хотели занять лучшие места. По дороге Сансон рассказал мне то, что услышал в здании Революционного трибунала, когда получал инструкции. Они приговорили ее, естественно, единогласно — под радостные крики и одобрительные овации зала. Она выслушала приговор совершенно спокойно и, не сказав последнего слова ни судьям, ни публике, молча пошла к дверям. В черном платье вдовы она шла мимо торжествующих с высоко поднятой головой. Она показала им, что такое истинная королева... В Консьержери ее привезли в карете в четыре часа утра. Она очень устала — все заседания суда шли с раннего утра до позднего вечера. У нее был озноб, опухли ноги. Она бросилась на постель и спала целый час. А потом писала последнее письмо принцессе Елизавете, сестре убиенного короля. И много плакала над этим письмом... В шестом часу пора было одеваться для встречи с гильотиной. Дочь тюремщика пришла ей помочь. Она попросила девушку прикрыть ее от жандармов, дежуривших день и ночь в камере. Но поняла, что этого недостаточно, и сказала им: «Во имя чести позвольте мне переодеться в последний раз без свидетелей». У жандармов хватило совести выйти на время из камеры. Она торопливо оделась в жалкое белое платье. Робеспьер оставил великой моднице только два платья — черное и белое. Оба очень износились. Она сама выстирала белое платье во время прогулки во дворе тюрьмы в маленьком фонтанчике у стены. И всю ночь накануне штопала его и гладила. Тюремщик, рассказавший все это Сансону, принес в Трибунал последнее письмо королевы. Сансон видел его. Ему повезло... Кстати, ему удалось увидеть и последнее письмо короля перед казнью. Оно было написано каллиграфически ровным, равнодушным почерком. У нее же многие буквы расплылись, потому что она плакала... Письмо было большое, и Сансон за двадцать минут, пока оно было в его руках, сумел переписать всего несколько абзацев. Он дал мне прочесть свои каракули. И, несмотря на его жаркие просьбы ничего не писать, я сделал копию. «Четыре пятнадцать утра. Сестра, меня только что приговорили к смерти. Но смерть позорна только для преступников. А меня они приговорили к свиданию с Вашим братом» Пусть мой сын никогда не забывает последних слов своего отца, которые я не устаю горячо повторять ему: «Никогда и никому не мсти за нашу смерть.»» Я прощаю всех, причинивших мне зло. И я прошу у Господа прощения за все грехи, которые совершила со дня рождения. И надеюсь, Он услышит мою молитву... У меня были друзья. И мысль, что я навсегда разлучаюсь с ними и что эта разлука принесет им горе, является одним из самых больших моих земных огорчений, которые я уношу с собой в могилу». Так что перед свиданием с палачом она вспоминала о Вас, граф.- В Трибунале Сансон договаривался о карете, на которой повелительница Франции должна была отправиться на казнь. Кареты после революции стали редкостью — знать бежала в них за границу.. И тут произошло отвратительное. Фукье-Тенвиль объявил, что он один не может решить «такой важный и трудный вопрос». Он послал за советом к Робеспьеру. Но тот тоже ничего не решил и переправил дело назад — на усмотрение Фукье-Тенвиля. И тот, уже поняв, чего хочет хозяин, с адской улыбочкой сказал Сансону: «Почему надо везти австриячку на казнь с этакими привилегиями?» «Но так было при казни короля». «За это время революция поумнела. Мы сейчас — страна истинного равенства. Так что королеву повезем в обычной телеге, в которой возят на эшафот обычных преступников. Тем более, как я слышал, это предсказал пострадавший за нее Казот. И нечего просить о глупостях, отправляйтесь в Консьержери заниматься своими делами. Уже в полдень вы должны показать гражданам голову вдовы Капет». «Его грубость меня взбесила, — сказал Шарль Анри, — и, уходя, я пробурчал: „Мало ли что предсказал Казот... Например, что вам отрубят голову по решению вашего же Трибунала“. «А про вас — ничего?» — засмеялся Фукье-Тенвиль. «Он предсказал, что отрублю ее я». (Хотя я уверен, что палач все это только подумал, но сказать прокурору побоялся. Теперь в Париже люди смелы только в мыслях...) В шесть утра мы с Сансоном вошли в старый замок — тюрьму Консьержери. Его брат остался в карете. Перед тюрьмой храпели кони — отряд жандармов спешился. У самого входа расхаживали офицеры. Было какое-то приподнятое возбужденное настроение, как во время праздника. И все время били барабаны. В маленьком тюремном дворе уже ждала позорная телега. Как раз заканчивалась женская прогулка. Какая-то очаровательная заключенная с тонкими слабыми руками («плющ нежности» — так назвали бы эти руки в Галантном веке) торопливо стирала белье в фонтанчике. (Потом я узнал, что это была маркиза де Ла Мезонфор.) При нашем появлении всех заключенных дам грубо загнали в камеры, и двор занял караул. Открыли главный вход — «улицу мсье де 11ари». «Улица палача города Парижа» ждала королеву Франции. Нас провели в ее камеру. Впереди шел Сансон, за ним я — в маске. Камера была перегорожена. Над перегородкой высовывались лица двух жандармов. Старые обои клочьями висели на стене. У стены стоял маленький столик, на котором лежала Библия. Кровать была в беспорядке — видно, она спала не раздеваясь, прямо на одеяле. Спала последний раз в жизни- Она была в том самом белом, заштопанном ею платье, плечи прикрыты косынкой. Она сама грубо остригла волосы, и седые, серебряные пряди мешались с белокурыми. Тонкий нос Габсбургов заострился. Белые бесцветные губы, изможденное лицо... Она сейчас была очень нехороша. Только лазоревые глаза и божественная легкая фигура были прежними... Когда мы вошли, она молча надела белый чепец с черными лентами, прикрывший остриженные волосы. Следом за нами вошли секретарь Революционного трибунала Напье и еще какой-то чиновник «Почему он в маске?» — шепотом спросил Напье, кивнув на меня. (Забавно, но этот Напье, как я узнал недавно, следил за мной по приказанию Дантона. Вот была бы сцена, коли он стащил бы с меня маску!) Сансон с важным видом ответил; «Это придумал гражданин Фукье-Тен-виль. Он сказал: „Пусть австриячка сразу почувствует холод грядущей смерти“. Напье хотел продолжить, но тут заговорила королева: «Я хотела бы узнать, господа, передали ли принцессе Елизавете мое письмо?» «Я такую не знаю, — ответил Напье. — Если речь идет о сестре казненного преступника Луи Капета, гражданке Елизавете Капет, то я передал ваше письмо, адресованное ей, гражданину Фукье-Тенвилю, общественному обвинителю в Революционном трибунале. Только он может решить судьбу подобного послания, гражданка Капет». Королева помолчала и, взглянув в мои глаза — в мою черную маску, — сказала: «Я готова, господа. Мы можем ехать». «Протяните, пожалуйста, руки», — сказал Шарль Анри, избегая именовать ее «гражданкой Капет»». «Разве это необходимо? Я слышала, Его Величеству руки не связывали». Как гордо это прозвучало: «Его Величеству»... «Палач, выполняйте ваш долг, свяжите руки гражданке Капет», — приказал Напье. Она одарила его презрительной улыбкой и протянула руки, как протягивают милостыню жалким нищим. Сансон отвел их назад, связал, но его руки дрожали. Я взглянул на ее платье и сказал хрипло: «День сегодня холодный». Она вздрогнула при звуках моего голоса. Я забыл: у нее был идеальный слух... «Возьмите что-нибудь потеплее», — предложил Сансон. «Вы боитесь, что я простужусь, господа? — спросила она и засмеялась, став на мгновение самой собой. — Благодарю вас за заботу, но она излишня. Все исполняют только свои роли. Вы — палачей, я — королевы». Взгляд ее задержался на мне. Она внимательно глядела в прорезь маски. И вдруг добавила, улыбнувшись: «Прежде я не любила играть эту роль... Я была не права. — Она встала. — Идемте же, господа. Не стоит мешкать». Клянусь, она меня узнала! Так что последняя строка ее письма была адресована Вам, а последняя фраза перед эшафотом — мне, граф! Выходя, она ударилась о низкую притолоку, но даже не вскрикнула. Она всегда высоко держала голову и так и не научилась ее наклонять... Но когда она увидела позорную телегу — грязную, с доской вместо сиденья, — вот тогда она содрогнулась! Однако не проронила ни слова. Телега был высока. «Вернитесь в карету и принесите табурет», — сказал Сансон. Я понял его — и вернулся в карету. Оттуда вместо меня с табуретом выпрыгнул его брат. Все та же бородка торчала из-под маски... Он подставил табурет и помог ей взобраться. И из окна кареты я видел, как она поблагодарила взглядом меня... то есть уже его! Он уселся на козлы рядом с Сансоном, жандармы на конях окружили телегу, и ворота со скрипом начали раскрываться. И тысячи вопящих и проклинающих ее людей встретили жалкую телегу, последний экипаж — революционный экипаж! — французской королевы. Телега загрохотала по улице. Следом двинулась коляска Напье, окруженная национальными гвардейцами. Ворота закрылись Я остался один в пустой карете. «Трогай! — приказал я жандарму на козлах. — К площади». Он послушно стегнул лошадь, будучи уверен, что везет еще одного помощника палача. Вокруг Консьержери уже не было ни души. Толпа устремилась за телегой с королевой Франции. Из окна кареты я видел, как телега въехала на мост. Королева возвышалась, сидя на скамье, с завязанными руками, в белом чепце и белом платье. Прямая спина, гордо откинутая голова.... Телега качалась, но ее спина оставалась прямой. А народ, заполнивший набережные и мосты, кричал: «Смерть австрийскому отродью!» Я успел увидеть, как кто-то бросился мимо жандармов к телеге и поднес кулак к лицу королевы. И толпа заслонила сцену... В густой толпе карста двигалась медленно. Не стоило искушать судьбу. Я велел жандарму остановиться, вышел и сказал, что дальше пойду сам, так будет быстрее. Жандарм пробормотал что-то вроде: «Давить людей он не может», — и повернул назад к Консьержери. А я, сняв маску, направился к площади Революции, где должна была состояться казнь. Очередная пьеса Бомарше и на этот раз оказалась совершенной. В кафе неподалеку от площади я увидел Давида. Он сидел, окруженный толпой зевак, и рисовал. Я не поленился, подошел посмотреть. На листе возникала только что проехавшая королева. Я заворожено смотрел, как появлялись ее чепец, прямая спина и острый нос... Давид отправлял королеву в вечность. Теперь она останется навсегда в его рисунке. Но эта задержка у кафе оказалась роковой, ибо я не увидел казни. Я быстро шел по улице Сент-Оноре и уже приближался к площади. Была четверть первого. И тогда я услышал могучий вопль толпы, донесшийся с площади: «Да здравствует республика!» Я понял: свершилось! Я не успел! «Да здравствует республика!» — дружно крикнули сверху веселые голоса. Я поднял голову и увидел трех смеющихся молодых мужчин. Это были Робеспьер, Дантон и Демулен. Они стояли в окне дома Робеспьера, и люди внизу рукоплескали им. А там, на площади, люди рукоплескали отрубленной голове королевы. Ее носил по эшафоту сам Сансон. И еще одну ночь я провел в доме палача. Шарль Анри рассказал мне вечером, что эшафот специально поставили прямо напротив главной аллеи Тюильри, которую она так любила. Когда Сансон готовился дернуть за веревку, он услышал ее голос «Прощайте, дети. Я иду к Отцу». И все заглушил загремевший нож гильотины... И самое потрясающее: когда ее голову показали толпе, голова вдруг открыла глаза. Видимо, сдерживая страх, королева до предела напрягла мускулы лица. Они сократились на отрубленной голове, и оттого поднялись ее веки, и мертвые глаза взглянули на радостно кричащую, гогочущую толпу. И вмиг толпа замолчала... А потом глаза закрыли, голову положили между ног. Тело залили известью и в грубом деревянном ящике отвезли на кладбище Святой Магдалины и закопали в безымянной могиле. Оставшееся после королевы изношенное черное платье отдали в богадельню. На следующее утро я встал засветло. Полдень застал меня уже далеко от Парижа. Через два дня я был в Бельгии. Надежный человек переправил меня через границу». Из комментариев К. Скотта: «Это письмо от Бомарше Ферзен вложил в свою запись о смерти королевы. Письмо это никогда не публиковалось, возможно, из-за надписи, сделанной на нем рукой Ферзена: „Все это вздор и ложь. Наверняка это всего лишь очередная пьеса бессовестного человека“. |
||
|