"Чем кончилась одна командировка" - читать интересную книгу автора (Бёлль Генрих)Генрих Бёлль Чем кончилась одна командировка1В суде первой инстанции города Бирглара ранней осенью прошлого года слушалось дело, о котором до публики дошли лишь самые скудные сведения. Все три газеты Биргларского округа — «Рейнише рундшау», «Рейнишес тагеблат» и «Дуртальботе», — под рубриками «Из зала суда», «В зале суда» и «Новости из зала суда» обычно печатавшие подробные репортажи о таких делах, как кража скота, крупные дорожные катастрофы и драки на ярмарке, в данном случае поместили лишь небольшую заметку, текст которой странным образом совпадал во всех трех газетах: «Отца и сына Грулей судил снисходительный судья. Личность весьма популярная в общественной жизни нашего окружного города, д-р Штольфус (о его заслугах мы еще будем говорить) в последний раз перед уходом на пенсию председательствовал на процессе Иоганна и Георга Грулей из Хузкирхена, чье непонятное преступление, совершенное в июне месяце, взбудоражило некоторые умы. В конце однодневного заседания суд вынес приговор обоим Грулям: полное возмещение убытков и лишение свободы сроком на шесть недель. После краткого совещания со своим защитником, адвокатом д-ром Гермесом из Бирглара, они решили не опротестовывать этот достаточно мягкий приговор. Поскольку им было зачтено предварительное заключение, обоих правонарушителей немедленно освободили из-под стражи». Местные редакции «Рейнише рундшау» и «Рейнишес тагеблат» еще за несколько недель до начала процесса пришли к соглашению на сей раз друг с другом не конкурировать и не особенно «раздувать» это дело, поскольку оно, собственно, «не стоит выеденного яйца». На случай — хотя этого опасаться не приходилось, — если читатели станут высказывать недовольство отсутствием информации о процессе, обе редакции заготовили отговорку, которая, как выразился редактор «Рундшау» Крихель, «будет пригнана не хуже, чем коньки на ногах чемпионки мира по фигурному катанию», а именно: одновременно начавшийся слушанием в соседнем большом городе процесс детоубийцы Шевена для читателя куда более интересный. Попытка привлечь к этому соглашению главного редактора, издателя и наборщика «Дуртальботе» господина д-ра Хольвега потерпела неудачу. Д-р Хольвег, примыкавший к своего рода либеральной оппозиции округа Бирглар, учуял — и не безосновательно — в этом соглашении сговор между клерикалами и социалистами и предложил своему тогдашнему репортеру, бывшему студенту евангелического богословского факультета Вольфгангу Брезелю, который предпочитал судебные репортажи всем остальным, взять это себе на заметку. Внимание Брезеля на внезапность назначения этого дела к слушанию обратила супруга защитника д-ра Гермеса, и она же после доклада «Вселенский собор и нехристианские народы», сидя за кружкой пива вместе с докладчиком, прелатом д-ром Кербом, и Брезелем, разъяснила последнему, что именно в этом процессе примечательно и о чем ему следует писать: полное признание обвиняемых, их преступление, их личности, но прежде всего тот факт, что прокурору угодно было усмотреть в этом странном поступке Грулей всего лишь «нанесение материального ущерба и нарушение общественного спокойствия», игнорируя фактические обстоятельства дела, то есть поджог. Далее супруге адвоката, которая и сама cum laude[1] защитила диссертацию на степень доктора прав, показалось существенным помимо спешного назначения разбирательства помещение обвиняемых в здании суда, где временно были оборудованы две тюремные камеры, в которых им, как то стало известно в Биргларе, жилось как рыбе в воде, а также то обстоятельство, что дело назначено к слушанию в суде первой инстанции, да еще под председательством уходящего на пенсию д-ра Штольфуса, на все лады прославляемого за гуманность в прошлом и настоящем. Брезелю, хотя он только-только начал разбираться в основах судопроизводства, тоже подумалось, что такое дело должно было бы слушаться при участии судебных заседателей, а не разбираться одним судьей. Адвокатша это подтвердила, но тут же обернулась к докладчику, прелату д-ру Кербу, которому, видимо, уже наскучили эти провинциальные пересуды, и попросила его дать два-три основных положения господину Брезелю для его статьи о сегодняшнем докладе, ибо, не будучи католиком, он-де весьма интересуется всем происходящим в христианском мире. В тот же вечер Брезель говорил в редакции со своим шефом д-ром Хольвегом обо всех этих юридических тонкостях, диктуя ему прямо в наборную машину статью о докладе прелата, — редактор любил на деле доказывать, что он как свои пять пальцев знает ремесло наборщика и печатника. Хольвег, которому энтузиазм Брезеля нравился, хотя, как он выражался, временами и «давил на мозги», счел необходимым изменить в его статье выражение «весьма оптимистично» на «не без надежды», а «с великолепным либерализмом» — на «не без доли свободомыслия» и поручил ему написать для «Дуртальботе» отчет о процессе Грулей. Затем он вымыл руки с той детской радостью, которая всякий раз его охватывала после праведного «истинного труда», сел в машину и укатил за несколько километров в Кирескирхен к товарищу по партии и депутату, пригласившему его обедать. Хольвег, человек лет пятидесяти с небольшим, благодушный и обходительный, хотя по природе и несколько апатичный, не подозревал, от какой неприятности он избавил своего приятеля, первым заговорив о странном деле Грулей. Больше всего его удивляло, что государственная власть, суровость которой, в чем бы она ни проявлялась, он всегда клеймил позором и будет клеймить и впредь, на этот раз выказала себя столь мягкой; чрезмерная предупредительность властей, продолжал он, представляется ему не менее подозрительной, чем их чрезмерная суровость; как либерал, он считает своим непосредственным долгом и в данном случае разбередить рану. Хольвег не в меру разговорился, но хозяин деликатно остановил его, заметив, что не стоит переоценивать события в Биргларском округе, как то уже не раз с ним случалось, — к примеру, в деле Генриха Грабеля из Дульбенвейлера, которого Хольвег без долгих размышлений объявил мучеником свободы, тогда как на деле тот оказался всего лишь мелким аферистом и жалким хвастунишкой, любителем схватить то, что плохо лежит. Хольвегу пришлось не по вкусу напоминание о деле Грабеля: для этого типа он, что называется, землю рыл, сделал ему неимоверную рекламу, более того, привлек на его сторону своих иногородних коллег и даже одну центральную газету. Он поцеловал руку жене депутата, когда та, зевнув, извинилась и попросила разрешения уйти из-за стола — ей всю ночь пришлось прободрствовать у постели маленькой дочки, — и на некоторое время занялся камамбером с луком и паприкой, к которому было подано отличное красное вино. Подливая ему вина, депутат сказал: — Мой совет — не связывайся с делом этих Грулей. Хольвег запальчиво возразил: ему ясно — не настолько же он глуп, — что такое предложение делается неспроста и его, страстного либерала и журналиста, это тем более побуждает заняться упомянутым делом. Хозяин помрачнел и сказал: — Послушай, Герберт, помнится, я никогда не просил тебя, как редактора газеты, ни о каком одолжении. Хольвег, несколько озадаченный, вынужден был с ним согласиться. — Теперь, — продолжал хозяин, — я впервые обращаюсь к тебе с просьбой, и, заметь, Хольвег, которого частенько поддразнивали за его местный патриотизм, стыдился репутации закоренелого провинциала и пообещал сыграть отбой своему репортеру, если депутат объяснит ему подоплеку всей этой истории. Никакой здесь подоплеки нет, отвечал тот; Хольвег волен идти и слушать процесс, а там пусть решает, стоит ли давать о нем отчет в газете; глупо, если какой-нибудь репортер бог знает как его раздует. На Хольвега напала зевота, как только он себе представил зал суда, это промозглое помещение в старом здании рядом с церковью, все еще пахнущее школой, старика Штольфуса и его кузину Агнес, неизменную посетительницу судебных заседаний; но помимо всего прочего: разве плохо, что у Грулей будет снисходительный судья и процесс не вызовет шумных толков? А как обрадуются все любители старинной мебели в округе Бирглар, да и за его пределами, когда Груль-старший выйдет на свободу и его умелые руки, его безупречный вкус будут снова служить обществу. Наливая гостю кофе, теперь уже в кабинете, депутат поинтересовался, помнит ли он некую Бетти Халь из Кирескирхена, впоследствии она еще стала актрисой. — Нет, — отвечал Хольвег, — да и не удивительно, как-никак между нами разница лет эдак в пятнадцать, ну, а что, собственно, происходит с этой Халь? — Она выступает в близлежащем городе в какой-то польской пьесе. Пресса у нее блестящая. Хольвег принял предложение съездить в театр. На следующее утро, часов около восьми, Хольвег позвонил Брезелю и распорядился, чтобы тот не писал о деле Грулей, а поехал бы в соседний город, где в этот самый час начался сенсационный процесс детоубийцы Шевена. Брезель в первую минуту удивился столь раннему звонку своего шефа, который слыл отъявленным соней, но потом сообразил, что отъявленные сони по большей части поздно ложатся спать, и решил, что Хольвег, по всей вероятности, только сейчас вернулся домой. Вдобавок голос Хольвега показался ему что-то чересчур энергичным, почти повелительным; оба эти обстоятельства его озадачили. Вообще-то Хольвег был человеком покладистым и спокойным, волновался он только, когда в один день поступало три или четыре отказа от подписки. Брезель не стал долго размышлять над этими минимальными отклонениями от нормы, побрился, позавтракал и поехал на своей малолитражке в соседний город; он немного нервничал, не зная, удастся ли ему найти место для машины, и еще потому, что побаивался королей международного репортажа, которые съехались туда со всех концов света. Хольвег его заверил, что пропуск для него уже приготовлен. Раздобыл его ранним утром путем телефонных переговоров все тот же депутат, состоявший членом парламентских комитетов по делам обороны и прессы. Дело Грулей слушалось в самом тесном из трех небольших судебных залов, в котором присутствовало не более десяти человек, причем все они состояли в родстве с обвиняемыми, свидетелями, экспертами, членами суда или другими участниками процесса. Местным жителем не был лишь один из публики, стройный, не броско, но изящно одетый мужчина средних лет, известный только председательствующему, прокурору и защитнику как член судебной палаты господин Бергнольте из соседнего города. Комната для свидетелей была некогда учительской в четырехклассной школе, построенной в восьмидесятых годах прошлого столетия и в начале этого века превращенной в шестиклассную; в конце пятидесятых годов школа переехала в новое здание, старое же было передано суду первой инстанции, бедность которого давно уже вошла в поговорку, ибо ранее он усердно вершил правосудие в бывшей школе унтер-офицеров. В этой комнате, рассчитанной на шесть, от силы на восемь человек, теснилось четырнадцать свидетелей самого различного социального и морального достоинства: старый священник Кольб из Хузкирхена, две его прихожанки, одна из которых слыла женщиной баснословно добропорядочной и рьяно преданной церкви, другая же пользовалась репутацией сверхчувственной особы (причем приставка «сверх», усиливающая прилагательное «чувственный», здесь применялась отнюдь не в значении чего-то метаэмпирического), кроме них — офицер, фельдфебель и ефрейтор бундесвера, экономист, судебный исполнитель, чиновник финансового ведомства, коммивояжер, окружной дорожный инспектор, старший мастер столярного цеха и содержательница бара. Когда суд начался, судебный пристав Штерк, специально командированный сюда из близлежащего большого города, вынужден был запретить свидетелям прохаживаться по вестибюлю: если в зале суда говорили громко, в вестибюле было слышно каждое слово. Это обстоятельство уже не раз приводило к безрезультатным перепалкам между судьей д-ром Штольфусом и вышестоящей инстанцией. Когда слушались дела о кражах и авариях или велись тяжбы о наследстве, суд мог установить истину, лишь используя противоречия в свидетельских показаниях, и потому судебный пристав бывал вынужден обходиться со свидетелями куда более сурово, чем его коллега в зале суда с обвиняемыми. Случалось даже, что в комнате для свидетелей дело доходило до рукоприкладства, грубой брани, взаимной дискредитации и взаимных подозрений. Единственным преимуществом отслужившей свой век школы было то, что, как не раз уже иронически упоминалось в заявлениях, подаваемых в вышестоящую инстанцию, «в туалетах там не было недостатка». В близлежащем большом городе[2], где вышестоящая судебная инстанция помещалась в новом здании с явно недостаточным числом туалетов, стало уже стандартной шуткой советовать каждому, кто ворчал на это неудобство, взять такси и съездить за двадцать пять километров в Бирглар, изобилующий подведомственными министерству юстиции туалетами. Среди публики в зале суда царило настроение как перед спектаклем в любительском театре, поставившем классическую пьесу, — благосклонная напряженность, хорошо темперированная благодаря отсутствию риска в этом начинании: всем известен сюжет, известны действующие лица и исполнители, никаких неожиданностей не предвидится, и тем не менее все напряжены; окажется спектакль неудачным — беда невелика, разве что любительское рвение растрачено понапрасну, окажется хорошим, — что ж, тем лучше. Всем присутствующим были известны результаты дознания и предварительного следствия благодаря болтливости причастных и непричастных к этому делу лиц — явление, неизбежное в провинциальных городках. Каждый знал, что оба обвиняемых полностью признали свою вину, больше того, как на днях сказал прокурор в кругу своих друзей, оба они оказались самыми откровенными из всех встречавшихся ему обвиняемых, даже «побили рекорд откровенности». Еще во время предварительного следствия они безоговорочно соглашались с показаниями экспертов и свидетелей. В общем, добавил прокурор, судебное разбирательство, как видно, пройдет без сучка и задоринки, что, разумеется, не слишком интересно опытному юристу. Лишь трое из сидевших в зале суда знали то, что, конечно, уже было известно «наверху», — иными словами, в близлежащем большом городе, а именно: тамошние власти сочли за благо включить в обвинительный акт лишь нанесение материального ущерба и грубое бесчинство, без упоминания о поджоге, далее, предоставили судье Штольфусу возможность единоличного решения по этому делу — короче говоря, странным образом «спустили дело Грулей на тормозах». Двумя посвященными в эти хитросплетения были супруга прокурора д-ра Кугль-Эггера, всего несколько дней назад, после того как ее мужу удалось наконец найти квартиру, перебравшаяся в Бирглар, и супруга адвоката Гермеса, дочь местного коммерсанта, которая еще накануне вечером выложила репортеру Брезелю все, что ей удалось узнать. А именно: «наверху» было решено слушать дело без судебных заседателей и уж конечно не в судебной коллегии, но так как каждому ясно, что ни один адвокат, зная, что его подзащитных будет судить такой старый испытанный «рыцарь гуманизма», как Штольфус, не потащит их в уголовный суд к этому «шелудивому псу» Прелю, то «наверху» постановили — «не раздувать» дело Грулей. За этим, надо думать, кроется явная поблажка, а в какой-то мере и просьба о поблажке, но Гермес, ее муж, решил оставить за собой право, смотря по тому, как обернется дело, не принимать ни поблажки, ни просьбы о таковой и настаивать на новом рассмотрении хотя бы при участии судебных заседателей. Третий человек из публики, информированный об этих хитросплетениях, член судебной палаты Бергнольте, никогда бы не разрешил себе вдаваться в подобные размышления. Обладая недюжинной восприимчивостью и таким знанием буквы закона, что оно вошло в поговорку среди судейских чиновников, он, конечно, понимал, что облеченная властью и призванная охранять и восстанавливать право юстиция в данном случае, как выразился один его коллега, «ушла в кусты». Но такие понятия, как «поблажка» или «просьба о поблажке», в этой связи он решительно отверг. Когда судья и прокурор вошли и заняли свои места, все присутствующие встали, однако в том, как они встали и снова уселись, чувствовалась фамильярная небрежность, с какой разве что монастырская братия выполняет давно знакомый и привычный обряд. Не произошло в зале большого движения и тогда, когда ввели обвиняемых. Почти все присутствующие хорошо знали их и знали также, что в течение десяти недель предварительного заключения самая хорошенькая девушка, когда-либо расцветавшая в Биргларском округе, носила им завтрак, обед и ужин из лучшего ресторана на площади. Так хорошо они не ели уже двадцать два года, со дня смерти жены и матери. Поговаривали даже, что, когда в камере не было других заключенных, которые могли бы проболтаться, Грулей, случалось, звали в комнату судебного пристава Шроера посмотреть какую-нибудь особо интересную телевизионную передачу. Шроер и его жена, правда, опровергали эти слухи, но не слишком энергично. Из всей публики только жена прокурора и Бергнольте не были знакомы с обвиняемыми. Жена прокурора за обедом объявила мужу, что прониклась к ним живейшей симпатией. Бергнольте вечером заметил, что «отчасти даже против воли вынес о них впечатление самое положительное». У отца и сына был здоровый, спокойный вид, да и одеты они были хорошо и опрятно. Казалось, они не только сохраняют самообладание, но и отлично настроены. Опрос протекал сравнительно гладко. Конечно, д-р Штольфус делал то, что делал обычно, то есть просил обвиняемых говорить громче, отчетливее и не злоупотреблять местным диалектом, тем более что для прокурора, человека приезжего, приходится переводить некоторые диалектизмы; в остальном ничего достойного упоминания не происходило и ничего особенного или нового не выяснилось. Обвиняемый Груль-старший на вопрос об имени и возрасте отвечал: Иоганн Генрих-Георг, пятьдесят лет. Затем этот узкоплечий, даже хрупкий человек среднего роста с темновато мерцающей лысиной заявил, что, прежде чем ответить на поставленные ему вопросы, он хочет сделать небольшое сообщение, в полной уверенности, что господин председательствующий, которого он знает, ценит, более того — почитает, не поставит ему этого в вину. То, что он сейчас намерен сказать, — это правда, чистая правда и ничего, кроме правды, хотя она и носит несколько личный характер. Итак, он должен сказать, что до права и закона ему никакого дела нет, ни вот столечко, и он не стал бы отвечать на обращенные к нему вопросы, даже своего имени и возраста бы не назвал, если бы тут — дальнейшее Груль произнес таким тихим и беззвучным голосом, что в зале вряд ли кто разобрал его слова, — если бы тут не сыграли роль личные мотивы. Первый из этих личных мотивов — его глубокое уважение к господину председательствующему, второй — его глубокое уважение к свидетелям, и прежде всего к полицмейстеру Кирфелю, который был другом, можно даже сказать, закадычным другом его отца, фермера Груля из Дульбенвейлера, и, наконец, он не хочет подводить или ставить в затруднительное положение свидетельницу Лейфен, свою тещу, свидетельницу Вермельскирхен, свою соседку, а также свидетелей Хорна, Грэйна и Кирфеля — только поэтому он и дает свои показания, нимало не рассчитывая, что мельница правосудия смелет хоть одно зернышко правды. Во время чуть ли не всей этой преамбулы он говорил на местном диалекте, и ни председательствующий, ни защитник, к нему благоволившие, его не прерывали, не требовали, чтобы он говорил отчетливо и понятно. Прокурор, уже не раз беседовавший с Грулем, но все равно не научившийся разбираться в его диалектизмах, слушал его, что называется, вполуха; протоколист Ауссем на данной стадии разбирательства, наводившего на него тоску, еще не вел протокола. Отдельные места из речи Груля, произнесенной почти беззвучной скороговоркой, в публике поняли только двое его коллег, да еще госпожа Гермес и пожилая, даже старая особа фройляйн Агнес Халь, хорошо с ним знакомая. Далее Груль назвал свою профессию — столяр-краснодеревщик, место своего рождения — Дульбенвейлер, Биргларский округ. Там он посещал начальную школу, в 1929 году окончил ее и поступил в ученики «к уважаемому мастеру Хорну», на третьем году учения он стал ездить еще на вечерние курсы при художественно-ремесленном училище в близлежащем большом городе; в 1936 году, когда ему стукнуло двадцать один, открыл собственное дело, в двадцать три года женился, в двадцать пять — «раньше все равно не положено» — сдал экзамен на мастера. В армию его призвали только в 1940-м, и прослужил он до 1945-го. На этом месте председательствующий впервые прервал монотонные маловразумительные показания Груля, слушая которые протоколист Ауссем, как он потом признался, с трудом подавлял зевоту, и спросил обвиняемого, принимал ли тот участие в боевых действиях во время войны, а также занимался ли до войны или во время ее политической деятельностью. Груль угрюмо и почти беззвучно — хотя д-р Штольфус настойчиво призывал его говорить громче — отвечал, что по этому пункту он может сказать то же, что говорил о праве и законе; он не принимал участия в боевых действиях и никакой политической деятельностью не занимался, но здесь он хочет подчеркнуть — голос его звучал теперь несколько громче, так как он начинал сердиться, — что причиной тому был не героизм и не безразличие, просто этот «идиотизм» для него уж слишком идиотичен. Что касается его солдатской службы, то он почти все время проработал по специальности, то есть отделывал офицерские квартиры и клубы «в их, для меня отнюдь не бесспорном, вкусе», но главным образом реставрировал в оккупированной Франции «краденую или конфискованную мебель в стиле Директории, ампир, а иногда даже Людовика Шестнадцатого» и упаковывал ее для отправки в Германию. Здесь прокурор заявил протест против термина «краденая», имеющего целью укрепить и воскресить давно изжитые представления о немецком варварстве. Как известно, вывоз достояния французского народа из оккупированной Франции был запрещен законом и подлежал суровой каре. Груль взглянул на прокурора и отвечал, что он не только знает, он готов присягнуть, если уж нужна присяга, что большая часть мебели — вопреки существовавшему запрету, о котором ему хорошо известно, — переправлена в Германию, в основном на самолетах «самых видных» рекордсменов. К этому Груль добавил, что ему «плевать с высокого дерева», высказывает ли он сейчас общее мнение или свое личное. Что же касается его политической деятельности, то он, собственно, никогда политикой не интересовался и «уж конечно не интересовался тогдашним идиотизмом»; его покойная жена была женщиной религиозной и часто говорила об «антихристе», в таких вещах он ничего не смыслил, хотя очень любил жену и уважал «за то, что она все принимает так близко к сердцу», сам он, разумеется, всегда «держал другую сторону», но это, как он подчеркивал, «само собой После войны с помощью голландских друзей — он тогда находился в Амстердаме — ему удалось «не попасть кое к кому в плен», с 1945 года он снова жил в Хузкирхене и работал столяром. Прокурор спросил, что он, собственно, подразумевает под этим «само собой разумеется». Груль отвечал: «Вам этого все равно не понять». Прокурор, поначалу, казалось, несколько уязвленный, заявил протест против недопустимой критики его умственных способностей со стороны подсудимого. Когда после замечания председательствующего д-ра Штольфуса Грулю было предложено ответить на вопрос прокурора, он отказался: это-де для него слишком затруднительно. Далее прокурор, уже начинавший злиться, спросил, находился ли когда-нибудь Груль в конфликте с законом; тот отвечал, что вот уже десять лет пребывает в постоянном конфликте с законом... о налогах, но к суду, если таков смысл вопроса, заданного ему прокурором, никогда ранее не привлекался. Когда ему довольно энергично было указано на то, что суждение о смысле вопроса следует предоставить самому прокурору, Груль добавил, что ничего обидного не хотел сказать; другое дело, что он неоднократно подвергался принудительным взысканиям и на его имущество налагался арест; вообще же пусть об этом выскажется Губерт. Губерт, в свою очередь уже раздражаясь, отвечал Груль на вопрос прокурора, — это господин судебный исполнитель Губерт Халь, проживающий в Биргларе, кстати сказать, двоюродный брат отца его, Груля, тещи. Когда адвокат задал Грулю вопрос относительно его доходов и состояния, тот добродушно рассмеялся и попросил разрешения ответ на этот, очень непростой, вопрос предоставить свидетелям Халю и экономисту д-ру Грэйну. Сын Груля Георг — белокурый, на голову выше отца, плотнее его, несколько склонный к тучности — ничуть не походил на своего родителя, но до такой степени напоминал мать, что кое-кто из присутствующих «видел ее сейчас, как живую». Лизхен Груль, урожденная Лейфен, — дочь мясника из Хузкирхена, белокурые волосы и нежная бледность которой, равно как благочестие и кротость, вошли в поговорку, так что жители окрестных деревень, говоря о ней, и поныне прибегали к таким поэтическим выражениям, как «златокудрый ангел», «слишком хорошая для земной жизни», «почти святая», — родила только одного этого сына. С несколько деланной, по мнению кое-кого из публики, веселостью Георг показал, что до четвертого класса ходил в начальную школу в Хузкирхене, затем перешел в реальное училище в Биргларе, впрочем, он с раннего детства помогал отцу и, по договоренности с цехом столяров, сдал экзамен на подмастерье одновременно с выпускными экзаменами в реальном училище, точнее же — несколькими неделями позднее. После этого он три года проработал у отца, а в двадцать лет был призван в бундесвер; когда «это случилось», он уже был ефрейтором. В остальном он присоединился к тому, что показал отец. То, что было кем-то сочтено за «несколько показную веселость» Груля-младшего, в одной из частей протокола, написанной стажером Ауссемом скорее «для себя», как своего рода литературный набросок, было названо — и к тому же неоднократно — «фривольной развязностью». В таком же тоне Груль-младший отвечал и на ряд вопросов прокурора. Не причинило ли ему содержание под стражей психической травмы или телесного ущерба? Нет, отвечал Груль-младший. После военной службы он был рад побыть с отцом, а поскольку им еще было дано разрешение выполнять разные мелкие работы, то он даже кое-чему подучился; вдобавок отец давал ему уроки французского, «телесно» же они оба ни в чем не терпели недостатка. Хотя слушателям, сидевшим в зале, было известно чуть более того, о чем так спокойно и без всякого пафоса говорили оба Груля, они с увлечением слушали их показания, а затем сочувственно выслушали обвинение, из которого тоже ничего нового не почерпнули. В один из июньских дней 1965 года обоих Грулей видели (здесь председательствующий поправился и сказал «застигли») на дороге, идущей через поле и удаленной на равное расстояние — около двух километров — от деревень Дульбенвейлер, Хузкирхен и Кирескирхен; они курили, сидя на межевом камне возле догоравшего джипа бундесвера, водителем которого, как выяснилось несколько позднее, являлся Груль-младший, и смотрели на пожар «не только с полным спокойствием, но и с очевидным удовлетворением» — так, по крайней мере, записал в своем протоколе полицмейстер Кирфель из Бирглара. Согласно письменному заключению профессора Кальбурга, эксперта по пожарной части и выдающегося пиротехника, «бензобак джипа сначала был продырявлен заостренным стальным предметом» и затем, что, по всей вероятности, произошло уже на месте преступления, снова наполнен бензином, кроме того, «джип, видимо, был весь облит, даже насквозь промочен горючим», ибо огонь, вспыхнувший в порожнем баке, не мог бы привести к повреждениям, равным тем, кои были установлены экспертизой. Благодаря этой дерзко задуманной перфорации, писал далее профессор Кальбург, возможность взрыва можно считать почти исключенной. Несмотря на то что оба Груля преднамеренно выбрали место, отстоявшее, как сказано, на добрых два километра от окрестных деревень, а значит, «относительно» уединенное, «высокое пламя» в удивительно короткий срок привлекло на место пожара большую толпу крестьян, работавших на полях. Школьники, возвращавшиеся домой из Хузкирхена в деревушки Дульбенховен и Дульбенкирхен, и прежде всего шоферы, заметившие пламя с дороги, государственной автострады второго класса, — все бросились к месту пожара, чтобы оказать помощь, удовлетворить свое любопытство или потешить свой взор видом «высокого пламени». Будучи спрошены, оба обвиняемых подтвердили, что вся картина обрисована правильно, им нечего к ней добавить; некоторые же существенные для них детали выяснятся позднее из показаний свидетелей. Когда председательствующий призвал их наконец высказаться, несмотря на запирательство во время предварительного следствия, и объяснить свой необъяснимый поступок, каждый из них в отдельности отвечал, что это сделает в своей заключительной речи их адвокат. Не желают ли они, по крайней мере, возразить против порочащей их формулировки «с полным спокойствием и очевидным удовлетворением» или хотя бы ограничить значение таковой, осведомился председательствующий. Нет, полицмейстер Кирфель запротоколировал все, как было. В таком случае, признают ли они себя виновными в соответствии с формулой обвинения? В соответствии с таковой — да, отвечали оба. Когда председательствующий, против обыкновения уже начинавший нервничать, спросил еще, должен ли он понимать это «в соответствии» как некое ограничение, оба обвиняемых ответили утвердительно. На вопрос, раскаиваются ли они, оба с готовностью и уже без всяких ограничений отвечали «нет». Прокурору, потребовавшему, чтобы ему разъяснили, кто из двоих и каким образом продырявил бензобак, ибо это все еще оставалось невыясненным, Груль-старший ответил только, что, согласно экспертизе, бак был продырявлен заостренным стальным предметом, к этому ему нечего добавить. Груль-младший на вопрос, являлись ли обе канистры, найденные на месте преступления, собственностью бундесвера, отвечал, да, являлись, одна, как положено, всегда находилась в машине, другую ему дали с собой перед отправкой в «длительную командировку». Отправился ли он в эту командировку? Да, но, доехав до дому, ее уже «более не продолжал». Защитник спросил было Груля-младшего, какого рода была эта командировка, но тут прокурор заявил протест, считая, что, если дело слушается при открытых дверях, подобные вопросы неуместны, посему он вносит предложение либо снять вопрос, либо удалить публику. Тогда председательствующий предложил защитнику задать этот вопрос Грулю-младшему в присутствии его бывшего начальника обер-лейтенанта Хеймюлера, вызванного в суд для свидетельских показаний; согласны ли защитник и прокурор принять его предложение? Оба кивнули в знак согласия. Первым давал свои показания свидетель Хейзер, окружной дорожный инспектор, настоявший на том, чтобы выступить незамедлительно, так как у него назначена встреча, затрагивающая наиболее животрепещущие интересы округа. Хейзер, полный курчавый блондин, одетый не без вычурности, на вопрос о возрасте и профессии ответивший: двадцать девять лет, специалист по социологии коммуникаций, показал, что «уже через пятнадцать минут после предполагаемого момента поджога», то есть около 12.45 пополудни, на месте происшествия собралась толпа в сто человек, к тому же времени на шоссе образовалась пробка и выстроилась длинная очередь машин — двадцать пять, ехавших в южном направлении, и сорок — в северном. Тот факт, что хвост, вытянувшийся в северном направлении, на пятнадцать машин превосходил хвост, вытянувшийся в южном, служит подтверждением, обстоятельно и самодовольно излагал Хейзер, «опыта по части передвижения транспорта, накопленного в нашем округе», и уже хорошо известен широкой общественности как «наиболее уязвимое место проблемы коммуникаций», поскольку с ним связан неравномерный износ дорожных покрытий. Далее Хейзер перешел к вопросу, видимо очень его занимавшему: в чем секрет «перевеса северного направления над южным» в смысле количества машин, перевеса, постоянно равняющегося шестидесяти процентам, как это было установлено в деле Грулей. Хейзер называл машины, которых недосчитывались в южном направлении, «уклонистами» и «отклонистами», а также «циркулянтами» (что звучало почти как цыгане), объяснял же он это явно огорчительное для него обстоятельство тем, что севернее Хузкирхена, в силу социологически легко объяснимых причин, возник некий своеобразный пункт скопления коммивояжеров и что, направляясь на север, эти коммивояжеры пользуются государственной автострадой, возвращаясь же обратно на юг, предпочитают боковые дороги. Он проглядел жест председательствующего, который на этих словах попытался остановить его, и, воздев правую руку, крикнул в зал, словно грозя невидимому врагу: «Но я еще выслежу их и выведу на чистую воду!» Он уже велел записать номера машин «этих господ» и начал расследование их образа действий, мотивов «уклонения» и «отклонения», а также, разумеется, и проблемы «циркуляции», поскольку одностороннее использование автострады «на долгий срок совершенно недопустимо». Такой неравномерный износ дорожного покрытия затрудняет переговоры с Федерацией и с отдельными землями, каковые стараются свалить эту неравномерность на специфику нашего сельского хозяйства. Здесь он наконец сделал паузу в изложении своей теории, чем поспешил воспользоваться председательствующий, чтобы задать тот простой вопрос, к ответу на который, собственно, все и сводилось: вызвал ли поступок обоих обвиняемых затруднения в дорожном движении? Хейзер без обиняков на него ответил: «А еще бы! И очень значительные». На месте происшествия произошли две аварии. Малолитражная машина наскочила на притормозивший «Мерседес 300-SL», посыпались взаимные оскорбления, водитель «мерседеса» крикнул водителю малолитражки, что «ему только кроликов возить», тот — «с вашего разрешения, господин председатель», — огрызнулся: «а вам только прохожих засерать», после чего водители подрались. Вдобавок от него, Хейзера, не укрылось, что на месте пожара водитель машины, груженной цементом, и его напарник завязали дружбу с обоими водителями машины пивного завода и «с ходу» приступили к обменным операциям, надо надеяться, в пределах той части груза, которая им причиталась в качестве натуральной оплаты. Что на что менялось, пиво на цемент или цемент на пиво, ему, к сожалению, установить не удалось. Зато два дня спустя он видел, как один из водителей пивной машины, некий Хумперт из Дульбенховена, ремонтировал свои ворота цементом той самой фирмы. Водители же цементовоза, «нахлеставшись пива», двинулись дальше, километрах в трех от места происшествия съехали с шоссе и врезались прямо в полевое овощехранилище. Еще один несчастный случай произошел с грузовиком, везшим керамические трубы, и маленьким «опелем». Семь штук керамических труб... но тут он взглянул на свои часы, испустил отчаянный вопль: «Бог ты мой, а депутаты ландтага[3] уже дожидаются!» — и взволнованным голосом попросил разрешения удалиться. Председательствующий вопросительно взглянул на прокурора и защитника — оба они рассеянно кивнули головами, — и Хейзер покинул зал, на ходу еще бормоча: «Бедственное положение с транспортом». Никто не жалел об уходе Хейзера, и всех меньше его жена, сидевшая в публике. Показания старого полицмейстера Кирфеля были столь же краткими, сколь и четкими. Место происшествия, сказал он, известно всей округе под названием Кюпперово дерево, хотя никакого дерева там и в помине нет и никогда не было, даже во время его детства, но он позволил себе упомянуть это название, поскольку оно помечено даже на полевых картах. Учитель Гермес из Кирескирхена, известный как талантливый краевед, объясняет это название следующим образом: в далекие времена там, надо думать, стояло дерево, на котором повесился или был повешен некий Кюппер. То, о чем столь обстоятельно разглагольствовал Хейзер, Кирфель подтвердил несколькими фразами: затор на шоссе, несчастные случаи, нанесение взаимных оскорблений, потасовка; к нему уже поступили две жалобы на непозволительные выражения, кроме того, два требования возмещения убытков от крестьян, чьи поля граничили с местом аварии. При столкновении грузовика с керамическими трубами и «опеля» люди, к счастью, не пострадали, но возникло крупное недоразумение при составлении протокола. Ко всем прочим неприятностям прибавилось то, что проезжавший мимо крестьянин Альфонс Мертенс ободом заднего колеса своего велосипеда зацепил керамический осколок и, разумеется, «непреднамеренно» поцарапал им лак на крыле новехенького «ситроена», причем «эти царапины, надо признать, очень и очень не безобидны». Кирфель подтвердил также, что несчастный случай с овощехранилищем действительно имел место, но подчеркнул, что «нетрезвое состояние за рулем» категорически отрицается соответствующей экспертизой, причиной аварии явились гнилые овощи, валявшиеся на шоссе. Далее он несколько раз кряду назвал овощехранилище «мокрой яминой» — выражение, общепринятое в тех местах, но для прокурора, лишь недавно приехавшего из Баварии, таковое пришлось перевести. Кирфель, седовласый и уже несколько отяжелевший полицейский чиновник, в кругу своих знакомых сокрушавшийся из-за «горькой необходимости» в последний раз перед уходом на пенсию давать в суде показания против сына и внука своего старого приятеля Груля, Кирфель, в котором еще сидел деревенский полицейский старых времен, сообщил также, что джип, пока длилась вся эта суматоха, сгорел почти что дотла и уже только чадил и разбрасывал искры, так что ему пришлось подальше отогнать ребятишек-школьников. Прибывшие на место происшествия полицейские Шникенс и Тервель тем временем не без труда заставили двинуться в путь все скопившиеся машины, задержав для составления протокола водителей «мерседеса», малолитражки, «опеля», «ситроена», грузовика с керамическими трубами и крестьянина Альфонса Мертенса, которого, впрочем, скоро отпустили, так как все его данные были им хорошо известны. Более всего старика Кирфеля удивило, «даже возмутило», что оба Груля не сделали ни малейшей попытки выдать ими содеянное за несчастный случай, а без всяких околичностей заявили, что подожгли джип преднамеренно. Тут слова впервые попросил защитник, молодой адвокат Гермес, уроженец Бирглара. Он задал вопрос Кирфелю: как это может быть, что вы, опытный полицейский чиновник, непременно ожидали услышать лживый или уклончивый ответ, и не следует ли защите сделать из этого вывод, который послужит ему, адвокату, руководством в дальнейшей жизни, а именно: ложь в таких случаях дело самое обыкновенное, и не исключено, что немедленное признание его подзащитных также было ложью. Прежде чем удивленный Кирфель, разумеется знавший Гермеса с малолетства и потом в кругу друзей охарактеризовавший его вопрос как «неджентльменский, но очень ловкий», с прибавлением «этот малый далеко пойдет», итак, прежде чем Кирфель, чья осмотрительность к старости обернулась тугодумием, успел ответить адвокату, прокурор д-р Кугль-Эггер поднял брошенную перчатку и строгим голосом заявил протест против диффамации государственного служащего, чья честность и политически безупречное прошлое ставят его выше подозрений. Негодование свидетеля ему вполне понятно, безоговорочно признаться в столь постыдном и наглом преступлении, не выказав раскаяния, не стремясь к самооправданию, — все это, вместе взятое, не может не возмутить здорового восприятия человека из народа. Он, прокурор, еще будет подробно говорить о преступлении, но сейчас считает себя обязанным в свою очередь выразить негодование по поводу этого «неприкрашенного признания», проливающего свет на порочный образ мыслей обвиняемых. Защитник отвечал ему, что, во-первых, здоровое восприятие заставило бы человека из народа отнестись к поступку Грулей не как к возмутительному преступлению, а разве как «к несколько далеко зашедшей шутке», во-вторых, он, разумеется, и не помышлял о диффамации, ибо высоко ценит Кирфеля и почитает его образцовым чиновником, а просто хотел извлечь для себя некоторую пользу из его многолетнего психологического опыта работы с преступниками, пойманными на месте преступления. Тут слушание дела пришлось прервать, ибо в зале возникла небольшая суматоха. Обвиняемый Груль-старший бесцеремонно и неприметно, поскольку «никто все равно своим глазам не поверил», как стояло в протоколе, составленном Ауссемом «для себя одного», зажег свою трубку и принялся «курить ее с дерзким и веселым видом». Судебный пристав Шроер, желая предупредить скандал, попытался отобрать трубку у Груля; Груль оказал сопротивление, скорее инстинктивно, чем злонамеренно, и высоко поднял трубку, отчего горящая табачинка крупно резанного трубочного табака пронеслась по воздуху и упала в декольте одной дамы из публики. Дама эта, госпожа Шорф-Крейдель, юная супруга водителя «Мерседеса 300», явилась в суд с единственной целью — буде представится такая возможность — вписать в протокол, что ее муж после «коммунистических угроз» нервно заболел, что может удостоверить лечащий врач, профессор Фульброк. Социально прогрессивные убеждения ее мужа общеизвестны и одинаково внушают страх правым и левым, так что же тут удивительного, если он слег от оскорблений, нанесенных ему этим парнем из Хузкирхена, чьи убеждения не менее хорошо известны во всем округе. Дама взвизгнула, что опять-таки заставило Груля испуганно двинуть рукой, отчего несколько табачинок упали на колени другой дамы и прожгли дыру в ее новом шелковом платье; эта дама тоже завизжала. Короче говоря, возникла небольшая суматоха и судебное разбирательство было прервано. Какой-то парень из публики, наряженный в воскресный костюм, — позднее выяснилось, что это был мясник Лейфен из Хузкирхена, то есть шурин Груля, — выходя из зала, крикнул обоим обвиняемым то, что кричат при деревенских драках: «Валяй, бей, гони их взашей!» Однако председательствующего, который воспользовался вынужденным перерывом, чтобы позвонить жене и несколько раз затянуться своей сигарой, поджидал еще один досадный инцидент: как только суд и представители обвинения заняли свои места, дама в прожженном шелковом платье встала и обратилась к нему, бесцеремонно называя его «Алоис, ты», с вопросом, кто должен возместить ей убыток: обвиняемый Груль, судебный пристав Шроер, она сама, суд или страховое общество. Наиболее огорчительным для председательствующего было то, что дама, не без злонамеренности, как он предполагал, выдала тайну, долгие годы тщательно хранимую в Биргларе: дело в том, что для всех, кто называл его по имени, он был Луи[4]. Даже его жена уже не помнила его настоящего имени, которого он так стыдился. Эта дама, его двоюродная сестра Агнес Халь, чье тонкое девичье лицо все еще хранило нежную красоту, редко встречающуюся у замужних женщин ее возраста, вот уже двадцать лет не пропускала ни одного судебного заседания под его председательством. В городе ее прозвали Агнес Судейская Мебель. Она жила вполне независимо, в старинном патрицианском доме, где родилась мать Штольфуса, в девичестве Халь, и куда он частенько наведывался еще молодым человеком, в бытность свою асессором, обычно затем, чтобы пойти с Агнес на танцы или еще куда-нибудь поразвлечься. Штольфус был окончательно сбит с толку: молчаливый доселе упрек за то, что он не женился на ней, облечь в форму публичного скандала! Он воспринимал все это как нарочитую и злую выходку, тогда как на самом деле, узнав утром из телефонного разговора, что его ходатайство об отставке наконец удовлетворено, она захотела с ним проститься — ведь вряд ли им доведется еще встретиться, — в последний раз назвать его Алоисом — радость, не понятная для тех, кто не понимает платонической любви. Штольфус, все более раздражаясь, неожиданно злобно реагировал на случившееся. В суровых словах он стал поучать Агнес, которую впервые в жизни назвал «фройляйн Халь», что в суде дожидаются вызова, прежде чем начать говорить, и что здесь дело идет об установлении истины, а не о банальных и второстепенных вопросах страхования. Зная, что ее это красит, фройляйн Халь напустила на свое лицо выражение легкой насмешки, но, как видно, это не произвело впечатления, ибо Штольфус продолжал говорить поучительно, сухо и сурово; тогда фройляйн Халь стала проявлять явные признаки строптивости, досадливо поводила плечами, капризно вздергивала губку; кончилось тем, что Штольфус велел ей удалиться, и она, горделиво выпрямившись, покинула зал. Вокруг царила смущенная тишина, когда эта красивая старая дама с видом воплощенного величия закрыла за собой дверь. Штольфус поглядел ей вслед сначала сердито, потом сконфуженно, откашлявшись, попросил старика Кирфеля вернуться к своим показаниям и суровее, чем тот этого заслуживал, предложил ему полностью исключить из них все второстепенные подробности, как-то: затор на шоссе и его последствия, правонарушения, вызванные этим затором, жалобы отдельных лиц, явившиеся следствием таковых, и предстоящие разногласия со страховым обществом. Кирфель, с живейшим сочувствием отнесшийся к инциденту с Агнес Халь, тихим голосом попросил запротоколировать, что после урегулирования «различных задержек» он тотчас же направился к обвиняемым, но тут подоспела пожарная команда и ему лишь с величайшим трудом удалось остановить пожарных, уже приготовившихся качать воду из протекавшей поблизости речки Дур, чтобы взять под «водяной обстрел» медленно догоравший джип и тем самым смыть все следы и доказательства. Пожарные, «разобиженные, как водится в подобных случаях», отбыли восвояси, и ему наконец представилась возможность подойти к обвиняемым. Не доходя метров шести, он им крикнул: «Бог ты мой, да как же это случилось?» На что Груль-младший ответил: «Мы подожгли эту штуковину». Он, Кирфель, несколько удивленный: «Но почему, собственно?» Груль-старший: «Мы малость продрогли и решили за счет happening[5] обогреться». Кирфель: «Слушай, сынок (его отец был моим закадычным другом, я обвиняемого знаю, можно сказать, с пеленок и говорю ему «ты»), понимаешь ты, что говоришь?» Груль-старший: «Очень даже понимаю, это happening, и все тут». Кирфель Грулю-младшему: «Отец-то, видно, заложил за воротник, а?» Груль-младший: «Да нет, Генни (меня Генрихом зовут, господин председательствующий), он уже давно таким трезвым не был». Кирфель добавил еще, что все эти переговоры велись на местном диалекте. Позднее он рассказывал, что его последнее показание в суде было «приблизительно пятисотым при председательствующем Штольфусе» и ему, да и Штольфусу тоже — он это заметил — нелегко было ограничиваться чисто деловыми вопросами, ибо они оба, Штольфус и он, «стараясь, по большей части тщетно, внести немножко порядка в этот сумасшедший мир», вступали в борьбу друг с другом в том, что касалось отдельной личности, но за справедливость всегда боролись плечом к плечу. А как часто ему приходилось заявлять, с занесением в протокол, что его крестное имя Генрих, когда обвиняемый обращался к нему просто «Генни»; не менее двухсот раз были запротоколированы эти его слова. Защитник попросил дозволения задать несколько вопросов свидетелю Кирфелю. Получив таковое, он сказал, что хочет заранее подчеркнуть: в его намерения отнюдь не входит расставлять западню Кирфелю, подвергать сомнению его служебные достоинства или выставлять его в смешном свете, ибо он Кирфеля уважает, считает высококвалифицированным полицейским чиновником и безупречным свидетелем; Гермес разгорячился и слегка сбился, говоря, что первый его вопрос многим, вероятно, покажется несущественным, тем не менее он имеет решающее значение для его подзащитных. Затем Гермес попросил Кирфеля объяснить ему, как им было понято выражение «happening». Кирфель поначалу одобрительно кивал, выражая этим, что он не считает вопрос защитника некорректным, но теперь покачал головой и заявил, что не совсем понял это выражение, да и особого значения ему не придал. Впоследствии он, правда, размышлял над ним и пришел к выводу, что Груль, большой охотник пошутить, вечно сидящий без денег и вечно преследуемый судебным исполнителем, употребил это выражение как усеченное и искаженное «без пфеннига». Правда, и этот домысел не уяснил ему связи между пылавшей машиной и отсутствием денег, но все равно он принял малопонятное выражение Груля «за старую песенку на новый лад». Установить какую-либо связь между безденежьем Груля и его преступлением он, конечно, не сумел. Когда защитник спросил, как он пишет слово «happening» и как, соответственно, записать его в протоколе, через «е» или «а», Кирфель ответил, что в своем первом протоколе он об этом слове вообще не упомянул, а если ему велят его написать, то, разумеется, он напишет его через «е», потому что так произнес это слово Груль. Председательствующий, для которого после досадного недоразумения с кузиной эта проволочка явилась весьма желанной, сдвинув брови, заинтересованно прислушивался к диалогу между Гермесом и Кирфелем. Когда последний на вопрос о правописании слова «happening» ответил «е», председательствующий осведомился, почему защитник настаивает на этих фонетических деталях. Гермес зловеще намекнул, что его вопросы не преследовали цели поставить под сомнение достоверность сообщенного свидетелем Кирфелем, большего он на данной стадии судебного разбирательства сказать не может. Прокурор с самодовольной улыбкой прислушивался к этой дискуссии об «а» и «е», бормоча себе под нос что-то вроде: «ничего не скажешь, хитро придумано — обсуждать этот рейнский воляпюк[6], которому грош цена». Ему так же, впрочем, как и председательствующему, спор о каком-то словце рейнского диалекта представлялся смешным и никчемным. В этом чуждом диалекте, о который, как ему казалось, «можно язык сломать», он, впрочем, временами замечал сходство с английским произношением, и слово «happening» напомнило ему английское слово «halfpenny». Когда защитник попросил запротоколировать этот диспут об «а» и «е», на что председательствующий с улыбкой дал свое согласие, прокурор расхохотался, но тут же сделал серьезное лицо и обратился с вопросом к обвиняемому: всерьез ли он заявил, что продрог, ведь стоял жаркий июньский день, двадцать девять градусов в тени. Груль отвечал, что ему всегда холодно, когда жарко. Второй вопрос защитника, правда не занесенный в протокол, поверг Кирфеля — это было заметно всем и каждому — в полное смущение. Правда ли, что оба Груля пели, постукивая трубкой о трубку, и правда ли, что он, Кирфель, «на этой стадии пожара» еще слышал пощелкивание, как то показали другие свидетели? Кирфель — ему, видно, нелегко давалась ложь — обернулся, покраснел, взглянул на Штольфуса, словно взывая о помощи, а тот в свою очередь, словно испрашивая снисхождения для Кирфеля, вопросительно взглянул на Гермеса. Адвокат, видимо желая пойти навстречу Кирфелю, заметил, что ответ на этот вопрос крайне важен для его подзащитных в смысле «благоприятствования», к тому же он тесно связан с вопросом о написании слова «happening», и если Кирфель, проявляя заботу о благе обвиняемых, умалчивает об этих подробностях, то он, Гермес, должен его заверить, что эффект получается обратный, а покажи он правду, это пошло бы им на пользу. Тут Груль-старший попросил слова и стал уговаривать Кирфеля, фамильярно называя его «дядюшкой Генни», не мучить себя, не стесняться, надо же ему после стольких лет беспорочной службы обеспечить себе и беспорочный уход в отставку, а потому пусть говорит «в открытую». Кирфель, впоследствии отозвавшийся об этой сцене как о «весьма тягостной», запинаясь и подыскивая слова, начал свое показание: да, он видел, как обвиняемые постукивали трубкой о трубку, и слышал, что они при этом пели. Спрошенный, происходило ли это постукивание в определенном ритме, он отвечал уже несколько развязнее: да, это было ритмическое постукивание — он, Кирфель, как известно, вот уже сорок лет состоит в церковном хоре и, конечно, хорошо разбирается в литургических песнопениях[7], постукивание трубок происходило в ритме ora pro nobis[8] и повторялось достаточно часто, так что, подходя к Грулям, он имел возможность несколько раз себя проверить. Прекратилось таковое, только когда он задал Грулям свой первый вопрос — кстати сказать, добавил Кирфель опять несколько неуверенным голосом, пел только Груль-младший, — и совсем тихо присовокупил: ему удалось даже разобрать, что это было «Моление всем святым», и довольно далеко зашедшее, он уже добрался до св. Агаты и св. Лючии[9]. Что же касается пощелкивания, тут ему больше ничего «установить не удалось». Пощелкивание слышали только те, кто первым прибыл на место происшествия, а именно: коммивояжер Эрбель из Воллерсховена под Хузкирхеном и школьники Крихель и Боддем из Дульбенховена, на основании чьих показаний это и было занесено в протокол. Гермес с большой теплотой поблагодарил Кирфеля. Прокурор тотчас же осведомился, был ли запротоколирован весь «этот вздор», о котором свидетелю Кирфелю, как человеку разумному, надо думать, очень нелегко было говорить. Кирфель отвечал, что показания обоих школьников, как уже сказано, были запротоколированы, остальное может дополнить разве что свидетель Эрбель. Прокурор тихим голосом, вежливо, но назидательно осведомился, не забыл ли господин председательствующий о замечании, которое сам же сделал Грулю за курение на скамье подсудимых. Д-р Штольфус поблагодарил его за напоминание и с отеческой строгостью в голосе попросил обвиняемого Груля объяснить наконец, о чем он, собственно, думал, закуривая свою трубку, — всем ведь известно, что его никак нельзя причислить (иначе это свидетельствовало бы против него) к людям неучтивым или невоспитанным. Груль все с тем же серьезным и достойным видом сказал, что просит прощения за свой поступок. Он ничего при этом не думал, напротив, в ту минуту находился в бездумном и рассеянном состоянии духа. В его намерения отнюдь не входило выказать неуважение суду, просто он задумался об одной небольшой работе, которую ему дозволено было делать во время предварительного заключения, — ремонт и подкраска старинной шкатулки для драгоценностей из розового дерева, с которой были сорваны замочки и шарниры, видимо сделанные из чистого золота, и неудачнейшим образом заменены медными во вкусе начала века. Эта шкатулка вдруг пришла ему на ум, а стоит ему только подумать о своей работе, как он вытаскивает трубку, набивает ее табаком и закуривает. На вопрос, способен ли он в этом бездумном и рассеянном состоянии следить за столь важным для него судебным разбирательством, Груль отвечал, что бездумное — это определение правильное, а рассеянное — пожалуй, не совсем. Ему случалось, будучи в бездумном состоянии, быть в то же время и вполне сосредоточенным, патер Кольб, приглашенный в качестве свидетеля из его, Груля, родной деревни Хузкирхен, может подтвердить, что он иной раз закуривал трубку даже в церкви. Тут Груль обернулся к публике, попросил прощения у обеих дам, пострадавших от его небрежности, и предложил им возместить убытки — в случае, если у него недостанет наличных денег, — своей работой, тем более что он уже не раз выполнял различные заказы для госпожи Шорф-Крейдель и фройляйн Халь. Груль говорил тихо, по-деловому, но без приниженности, покуда прокурор, на этот раз уже довольно резко, не прервал его заявлением, что в манере, с какою обвиняемый предлагает здесь свои услуги, он усматривает некую скрытую advertising, иными словами, саморекламу — новое доказательство «недопустимого легкомыслия и развязности», и требует пресечь это хотя бы вынесением строгого выговора подсудимому именем государства, которое вершит здесь свой правый суд. Д-р Штольфус не слишком уверенным, но строгим голосом сделал замечание Грулю, которое тот выслушал, одобрительно кивая головой. Затем он вернулся на скамью подсудимых и вручил — это все видели — судебному приставу Шроеру трубку, кисет и спички, а тот в свою очередь одобрительно кивал головой, принимая у него из рук эти предметы. Опрос Кирфеля подходил к концу. Он немедленно арестовал обоих Грулей, говорил Кирфель, и был очень удивлен, когда они пошли с ним не только без всяких возражений, но как будто даже и с радостью. По правде говоря, он колебался секунду-другую, но Груль-старший крикнул ему, что они намеревались бежать в Париж или Амстердам, — налицо, следовательно, «попытка к бегству». Однако он, Кирфель, и тогда еще не сразу решился арестовать Груля-младшего, одетого в военный мундир, в этом вопросе буква закона была ему не совсем ясна, но поскольку Груль-младший сопротивления не оказывал, он счел себя вправе до выяснения, подлежит ли военнослужащий компетенции гражданских властей, подменить собою фельдъегеря. Возглас прокурора: «Правильно действовали», видимо, был Кирфелю неприятен. Председательствующий сделал замечание прокурору за недозволенный и не относящийся к делу выкрик: здесь-де не место для фамильярного похлопывания по плечу. Прокурор принес извинения, заметив, что после развязной веселости обвиняемых его привело в восторг, котоporo он не сумел сдержать, трезвое, проникнутое чувством долга показание заслуженного чиновника полиции. По ходатайству защитника было еще раз подробно разъяснено правовое положение Груля-младшего. Утром, после взятия под стражу, молодой Груль был препровожден в свое подразделение и там посажен на гауптвахту, где и был допрошен своим командиром, но вечером того же дня его оттуда выпустили и, переодетого в штатское, переправили с фельдъегерями в Биргларскую тюрьму. Он, защитник, оставляет за собой право выяснить, было ли подразделение правомочно поручить фельдъегерям переправить в Бирглар лицо, единогласно признанное гражданским лицом. Теперь его ближайшая задача узнать, предстал ли Груль-младший перед судом как гражданское лицо, или же его ждет еще и военный суд. Председательствующий разъяснил, что вопрос о подсудности поначалу был не совсем ясен, поскольку преступление Груля-младшего рассматривалось как совершенное военнослужащим, однако же, когда был поднят вопрос, не совершил ли и Груль-старший преступления против бундесвера, в ротной канцелярии уже успели выяснить, что Георг Груль вследствие ошибки, допущенной ротным писарем, собственно, уже три дня назад подлежал увольнению в бессрочный отпуск, а следовательно, хотя субъективно и считал себя военнослужащим, но объективно в рядах бундесвера уже не состоял, а посему, хотя субъективно и имел право быть водителем джипа, объективно уже был такового лишен. Грулю следует рассматривать это обстоятельство как большую удачу: если бы его поступок был приравнен к саботажу, все дело приняло бы для него весьма и весьма неблагоприятный оборот. Теперь же бундесвер не выступает как истец, но, возлагая основную ответственность на Груля-старшего — здесь д-р Штольфус довольно кисло улыбнулся, — так сказать, «умывает руки». На данном процессе в суде первой инстанции бундесвер выступает лишь как «свидетель» в лице нескольких своих представителей. В остальном этот случай следует рассматривать только в связи с упомянутой командировкой Груля, о военно-правовом его аспекте мы еще будем говорить после того, как свидетель обер-лейтенант Хеймюлер даст свои показания, разумеется, при закрытых дверях. В одном он может заверить защитника: возмещения убытков бундесвер будет требовать с гражданского лица Груля через Биргларский суд первой инстанции. К нам уже поступило соответствующее письмо командира полка полковника фон Греблоте. Молодой Груль попросил слова и, получив его, сказал, что ему безразлично, каким подарком его обойдет бундесвер, пусть то будет даже судебный процесс. Прокурор, даже не попросив слова, с яростью накинулся на Груля и обозвал его «неблагодарным щенком». Груль крикнул в ответ, что не позволит обзывать себя щенком, он-де взрослый человек и волен решать, хочет он принимать что-либо в подарок или не хочет, при этом он подчеркивает, что даже избавление от судебного преследования принимать в подарок не намерен. Прокурору было предложено взять обратно выражение «щенок», Грулю — не выказывать строптивости. Оба принесли извинения, но не друг другу, а председательствующему. Коммивояжер Альберт Эрбель из Воллерсховена под Хузкирхеном, округ Бирглар, сообщил суду, что ему тридцать один год, женат, двое детей и «две собаки», шутливо добавил он. Председательствующий запретил ему впредь отпускать подобные шутки. Да, продолжал Эрбель, извинившись, в день, о котором идет речь, в 12.35 он, проезжая на своей машине мимо места, о котором идет речь, заметил огонь, притормозил, повернул — что позднее, когда ему нужно было ехать в обратную сторону, поставило его в весьма затруднительное положение, — затем прошел пешком метров пятьдесят в направлении горящей машины и увидел обоих обвиняемых, которые постукивали трубкой о трубку «точь-в-точь, как чокаются пивными кружками, провозглашая тост», слышал и как они пели, а вот Оба обвиняемых подтвердили показания Эрбеля словами: «точь-в-точь так и было». Далее Эрбель рассказал, что ему стоило немало трудов развернуть машину и попасть в ряд, движущийся в нужном ему направлении, поскольку там уже скопилось штук десять машин, — спасибо полицейскому Шникенсу, который указал ему объезд. Прокурор, человек приезжий, всего одну неделю исполнявший свои обязанности в Биргларе, при попытке очернить личность Груля-старшего допустил роковую ошибку. За несколько минут до начала процесса председатель настойчиво посоветовал прокурору отказаться от опроса свидетельницы Занни Зейферт, но тот, учуяв коррупцию в здешнем судопроизводстве, настоял на вызове свидетельницы Зейферт. На самом же деле д-р Кугль-Эггер намеревался вызвать свидетельницу Зейферт по наущению редактора социал-демократической газеты «Рейнишес тагеблат», которого его партия за такое наущение не только не похвалила, но резко раскритиковала и чуть не исключила из своих рядов. Эта самая Зейферт, уверял редактор, в любую минуту покажет, что Груль-старший пытался ее изнасиловать. Итак, когда судебный пристав Шроер вышел, чтобы вызвать свидетельницу «госпожу Занни Зейферт», и у дверей комнаты свидетелей, нимало не чинясь, крикнул, да так, что каждое слово слышно было в зале: «Иди, иди, голубушка, твой час пробил», большинство сидевших в публике злорадно заулыбались, понимая, что прокурор сам себе расставил западню. Появление свидетельницы, хорошенькой, хотя уже немолодой особы, по моде одетой, в красных сапожках и с выкрашенными в темный цвет волосами, повергло в смущение председательствующего. При слушании дел об укрывательстве краденого, сводничестве, сутенерстве и совращении малолетних ему уже не раз приходилось допрашивать Зейферт, у которой имелся такой обильный запас диалектизмов для обозначения того, что в обиходе называется «половым актом», что даже самые бывалые люди заливались краской. Кроме того, он дважды допрашивал Зейферт в связи с подозрением в шпионаже, которое, впрочем, оказалось необоснованным; суд выяснил, что Зейферт просто поддерживала интимные отношения с американским офицером, который на аэродроме, расположенном к Бирглару ближе, чем близлежащий большой город, держал под замком атомные боеголовки, за что и был прозван «атомным Эмилем»; состояла она также в связи и с бельгийским майором секретной службы, но оба раза сумела доказать, что не преследовала иных целей, кроме профессиональных. Ее голубые глаза, по мере того как она говорила становившиеся все светлее и жестче и неопровержимо доказывавшие, что от природы она блондинка с вполне определенными наклонностями, смотрели на всех присутствующих мужчин, исключая обвиняемых и прокурора, презрительно и вызывающе. Председательствующий не позволил себе улыбнуться, когда на вопрос о профессии она отвечала «гастроном», о возрасте — «двадцать восемь лет». Прокурор, который уже при ее появлении осознал свою ошибку и мысленно осыпал проклятиями редактора социал-демократического листка за его наущения, решил при следующих выборах не голосовать за его партию и неуверенным голосом спросил Зейферт, не приставал ли к ней когда-либо обвиняемый Груль и, больше того, не пытался ли совершить над ней насилие. При этих словах адвокат вскочил как ужаленный и возбудил ходатайство — не в интересах своего подзащитного Груля-старшего, которому не приходится опасаться показаний свидетельницы, но в интересах общественной благопристойности и нравственности, охранять каковые обязан прокурор, а не защитник, тем не менее он ходатайствует об удалении из зала суда не только публики, но и своего юного подзащитного, Груля-младшего. Волнение его было неподдельно, когда он выкрикнул, что считает беспримерно чудовищным то, как господин представитель государственной морали старается унизить отца в глазах сына. Прежде чем прокурор сумел подыскать слова для ответа, свидетельница Зейферт неожиданно кротким голосом заявила, что это ее профессия — побуждать мужчин к этому, но она... — тут председательствующий решительно прервал ее замечанием, что ей дозволяется только отвечать на вопросы, на что она, громче, чем раньше, возразила, что ей предложили вопрос и она на него ответила, а больше ничего не сказала. Между тем прокурор бросил взгляд на свою жену, сидевшую в публике, сухопарую особу в темном платье, не известную здесь никому, кроме жены адвоката. Жена взглядом дала ему понять, что настаивать на опросе Зейферт не стоит, и когда председательствующий осведомился, настаивает ли он на продолжении опроса, прокурор тихим голосом отвечал — нет, не настаивает. Председательствующий, не глядя на Зейферт, вежливо сказал, что она свободна. Но Зейферт с кротостью, впрочем уже давшей небольшую трещину, попросила дозволения ответить и на вторую часть вопроса, дабы не оставлять Груля-старшего под несправедливым подозрением. Поощренная кивком председательствующего, она заявила, что Груль-старший никогда к ней не приставал и уж конечно не пытался ее изнасиловать, он разве что работал на нее — отделывал ее бар в стиле Fin-de-siécle[10], — она правильно выговорила эти слова, а уж так повелось, что всех мастеровых, на нее работающих, подозревают в том, что они состоят с ней в несколько иных, не только деловых отношениях. Впрочем, и молодой Груль работал у нее, и ей доставляло удовольствие стряпать для этих двух «осиротевших» мужчин. Когда Зейферт согласно распоряжению председательствующего покидала зал, чувствовалось, что ее, как говорится, «душат слезы». В зале суда возникло оживление, задвигались стулья, раздались какие-то неопределенные, но явно выражавшие одобрение возгласы, их председательствующий немедленно утихомирил. Выступление Зейферт, которая, как всем было видно, выйдя из здания суда, уселась в красную спортивную машину, дожидавшуюся ее на бывшем школьном дворе, и нажала на стартер, завершилось неловким молчанием, не нарушившимся даже тогда, когда протоколист Ауссем подошел к председательствующему и шепотом спросил его, должен ли он этот инцидент отметить как «шум в зале». Председательствующий в ответ лишь досадливо, поскольку этот шепот был слышен всем, покачал головой. Довольно бесцеремонный стук заставил судебного пристава Шроера вскочить и броситься к двери. С порога он крикнул председательствующему, что прибыл комиссар полиции Шмульк и готов дать свои показания. Д-р Штольфус велел просить его в зал. Шмульк, в штатском, «подтянутый и высокоинтеллигентный», обрисовал кое-какие подробности преступления, доселе еще никому не известные. Подсудимый — старший или младший, это так и не удалось установить ни на одном из допросов — бросил «с безопасного расстояния заранее подожженную маленькую подрывную шашку из тех, что продаются у нас для карнавалов», в насквозь промоченную бензином машину, что и дало немедленный эффект. К сожжению были подготовлены даже покрышки, две из них, однако, не сгорели, а лопнули — видимо, от жара. Следствием, произведенным на месте преступления, было обнаружено: в бензобаке и двух запасных канистрах обгорелые остатки каких-то мелких предметов, напоминающих пистоны, а метрах в четырех, на поле — картонная гильза от подрывной шашки, в продаже именуемой «Пушечный выстрел». Обвиняемые, покуда он их допрашивал, не запирались, но и не были особенно сообщительны; они настойчиво твердили, что действовали совместно, тогда как поджечь шашку и бросить ее в машину мог только один. Остов машины, признанной собственностью бундесвера, после криминологического исследования был отбуксирован с места преступления; разумеется, все отвинчивающиеся детали, как это водится, были еще до того сняты с машины юными обитателями деревни Дульбенховен; на спидометре в это время было 4992 километра. Председательствующий спросил Шмулька, имеет ли смысл произвести осмотр места происшествия, — нет, отвечал тот, ни малейшего. Он еще в конце лета нашел спички, валявшиеся возле межевого камня, и жестяную коробку от сигарет американской марки, явно принадлежавших обвиняемому, но теперь, в пору уборки урожая, тяжелые сельскохозяйственные машины разворотили все кругом и там уже ничего обнаружить не удастся. Он посмотрел на свои часы и с деловитой вежливостью попросил его отпустить: ему надо вовремя поспеть в близлежащий большой город, где он выступает свидетелем по делу детоубийцы Шевена, действовавшего также и в Биргларском округе, но, «по счастью, безуспешно». Ни прокурор, ни председательствующий не имели оснований возражать против его ухода. Суд вызвал в качестве экспертов двух психиатров — одного профессора и одного крупнейшего специалиста без профессорского звания. Точно так же поступила и защита. Возможные разногласия в оценке поведения подсудимых были заранее исключены тем фактом, что приглашенный защитой профессор принадлежал к той же школе, что и непрофессор, приглашенный судом, — к школе, перманентно враждовавшей с той школой, к которой принадлежали профессор, приглашенный судом, и непрофессор, приглашенный защитой. Много трудов было положено на организацию этой необычной экспертизы, которая должна была снискать председательствующему славу «наверху», в кругах специалистов стать известной как «метод Штольфуса» и помочь Бирглару, где он впервые был применен, а заодно и обоим Грулям навеки войти в историю права. Поскольку эксперты успели уже не раз проинтервьюировать обвиняемых во время предварительного заключения, то Штольфус, учитывая, что жили они далеко (Мюнхен, Берлин, Гамбург), по договоренности с защитой и обвинением разрешил им на суд не являться, а дать свои показания специально выбранному для этого судье. Итак, председательствующий заявил, что результат экспертизы известен сторонам, что в ней также не заключено ничего нового касательно личностей обвиняемых, поэтому он позволит себе не зачитывать текст полностью, а ограничится напоминанием, что все четыре эксперта, независимо друг от друга и несмотря на свою принадлежность к двум различным школам, пришли к единому выводу, а именно: оба обвиняемых люди незаурядного ума и несут полную ответственность за свои поступки, никаких физических или психических дефектов у них не имеется, и самое их преступление — как это ни странно — совершено не в эмоциональном порыве, а с заранее обдуманным намерением, не исключено даже, что здесь речь идет о проявлении, пусть противозаконном, психологии homo ludens[11], что вполне соответствует артистическим натурам обоих обвиняемых. Один из четырех экспертов, а именно профессор Херпен, заметил в Груле-старшем — сейчас я цитирую текстуально, сказал председательствующий, — «известную ранимость социального сознания, обусловленную эмоциональным восприятием житейских обстоятельств, что, возможно, явилось следствием безвременной кончины его горячо любимой жены». Все четыре эксперта единогласно и безоговорочно отрицают пироманию[12] как причину преступления. Итак, продолжал председательствующий, из четырех заключений экспертов мы должны сделать вывод, что преступление явилось сознательным актом; побуждения к таковому не были бессознательными и возникли не в подсознании обвиняемых. Это явствует еще и из того факта, что преступление было совершено обоими, хотя по своим склонностям и характерам они совершенно различные люди. Когда председательствующий спросил, имеются ли какие-либо вопросы по пункту «психиатрическая экспертиза», прокурор сказал, что не видит надобности в дальнейших экспертизах, с него достаточно признания экспертов, что обвиняемые полностью отвечают за свой поступок, так же как и термина «сознательный акт». Однако он предлагает считать выражение «человек добропорядочный», несколько раз встречающееся в экспертизе, медицинским, а никак не юридическим термином. Защитник попросил разрешения еще раз прочитать вслух тот пункт, в котором говорится об «артистических наклонностях обоих обвиняемых». Когда председательствующий это разрешил, адвокат прочитал, подчеркнув, что во всех четырех заключениях экспертов нижеследующее совпадает почти слово в слово, об «удивительной способности Груля-старшего различать стили, их воспроизводить и имитировать», способности Груля-младшего, говорилось далее, носят более творческий характер, о них можно судить по его деревянным скульптурам и некоторым произведениям беспредметной живописи. Председательствующий любезно, даже дружелюбно обратился к защитнику с вопросом, намерен ли он требовать дальнейшей экспертизы, дабы отец и сын Грули, совершившие столь непостижимое преступление, еще могли надеяться на признание их невменяемыми. После краткого совещания со своими подзащитными — все трое говорили шепотом — адвокат учтиво отклонил предложение председательствующего. В стыдливой своей раздраженности (ведь и он знал обвиняемого Груля еще мальчишкой и всегда чувствовал к нему симпатию, а месяца за три или четыре до преступления даже пригласил его для реставрации великолепного ампирного комода, доставшегося ему после долгих споров из-за наследства с кузиной Лизбет, сестрой Агнес Халь. К тому же Штольфус считал себя вроде как должником Груля, ибо при расчете, зная, что тот с головы до ног засыпан исполнительными листами, сунул ему в карман довольно умеренный гонорар), итак, в стыдливой своей раздраженности д-р Штольфус позабыл объявить перерыв в положенное время и около 13.00 велел еще вызвать свидетеля Эрвина Хорна, старшину столярного цеха. Хорн, пожилой господин, опрятно и благоприлично одетый, седовласый и краснощекий, имел вид столь жизнерадостный, что отлично мог бы сойти за отставного прелата. Возраст, сказал он, семьдесят два года, местожительство — Бирглар, обвиняемого, ходившего к нему в учение, он знает вот уже тридцать пять лет, ему, Хорну, даже довелось быть в экзаменационной комиссии, когда Груль «с отличными отметками» сдавал экзамен на подмастерье. Когда Грулю пришла пора сдавать на мастера, он, Хорн, по политическим причинам уже не был членом комиссии. Хорн хоть и не производил впечатления бодрячка, но поражал своим юношеским запалом и показания давал звонким, даже веселым голосом. Груль, говорил он, был смирным пареньком, смирным он остался и в зрелом возрасте, у них были общие политические симпатии, а во время войны, когда эти «паршивцы» оказывали на него «сильнейшее экономическое давление», Груль всемерно его поддерживал. Привез ему из Франции масла, сала, яиц и табаку, а жена Груля, Лизхен, постоянно его снабжала молоком и картошкой, короче говоря, Груль не скрывал от людей своей приверженности к нему, но политически активным так никогда и не сделался. Хорн не скупился на похвалы и ремесленным способностям Груля: он принадлежит к вымирающей расе краснодеревщиков, таких, как он, теперь днем с огнем не сыщешь. Хорн не отказал себе в удовольствии заметить, что на протяжении последних сорока пяти лет немецкой истории столяры не раз подымались до высших государственных постов, а один так даже возглавил государство[13]. Когда председательствующий спросил, кого он имеет в виду, ведь Эберт, насколько ему известно, был шорником[14], а Гитлер маляром, Хорн смутился и попытался прибегнуть к грамматической увертке, он-де сказал «возглавил», а не «возглавлял», вообще же он не имел намерения оскорблять профессию маляра, но Гитлер даже с малярной кистью толком не управлялся, а следовательно, ни один маляр его своим не признает, а уж На вопрос о финансовом положении обвиняемого Хорн отвечал, что в течение последних десяти лет оно является «перманентно катастрофическим», но он должен со всей настойчивостью заметить, что виноват в этом не один Груль, хоть он и правда человек нерасчетливый и иной раз легкомысленно относится к деньгам, не в меньшей мере виновата в этом и «убийственная политика по отношению к ремесленникам». Тут прокурор снова прервал его: как представитель государства, он считал недопустимым использование судебного процесса как средства агитации против налоговой политики правительства, но председательствующий спокойным голосом указал ему на то, что устанавливать связь между субъективным положением обвиняемого и объективными обстоятельствами никогда и никому не запрещалось, даже если сущность этой связи излагают обывательским языком. Хорн, явно испытывая удовлетворение, продолжал не менее подробно: конечно, он не в состоянии вскрыть все взаимосвязи, это дело финансового эксперта; у Груля, не справлявшегося с многочисленными поборами, как-то: налог с оборота, промысловый и подоходный налоги, взносы в больничную кассу и тому подобное, — образовалась задолженность по уплате, а тут еще многократные описи имущества все время ее увеличивали. Далее начались принудительные продажи, у Груля с молотка пошли родительский дом в Дульбенвейлере, затем два акра пахотной земли и луг под Кирескирхеном, доставшиеся ему от крестной, и, наконец, его доля в ресторации «Пивная кружка» — то есть уже материнское наследство. Тем временем у него сволокли и всю домашнюю обстановку, описанную за долги, а там, среди прочего, имелась и очень ценная мебель, кое-что из этих вещей вдруг объявилось в биргларском музее. Прокурор попытался было заявить протест против формулировки «сволокли», примененной к государственной акции, но председательствующий движением руки остановил его. От дальнейших подробностей, продолжал свою речь Хорн, он готов воздержаться, только хочет сказать еще несколько слов о финансовом положении обвиняемого — при этом не затрагивая вопроса о долгах, — каковое является столь же запутанным, сколь и запущенным. Дело дошло уже до наложения ареста на его гонорары, так что Груль утратил интерес к крупным заказам и порвал с лучшими своими клиентами, чтобы не вовлекать их во всю эту путаницу. На жизнь он стал зарабатывать мелкими поделками, а под конец, «находясь в естественном состоянии самозащиты», брал плату уже только натурой, продукты ведь описать не так-то просто. Прокурор энергично, уже почти невежливо запротестовал против выражений «естественно» и «самозащита» — прибегать к подобным обозначениям для характеристики образа действий обвиняемого недостойно и недопустимо, в частности, возмутительным, прямо-таки вопиющим к небесам представляется ему в этом контексте выражение «самозащита», ни один гражданин, не вступивший в разлад с законом, не может находиться в состоянии «самозащиты» по отношению к своему государству. Председательствующий, спокойствие которого все больше и больше выводило из себя прокурора, напомнил ему, сколько граждан и в наше время навлекли и навлекают на себя кару не тем, что они в прошлом придерживались закона, а тем, что они не прибегали к самозащите, единственному средству, каким тогда можно было отстаивать гуманизм. В демократическом государстве выражение «самозащита», правда, является «несколько преувеличенным», и посему он просит Хорна по мере возможности его избегать. Выражать ему порицание за слово «естественно» он, однако, считает излишним, ибо установить свое отношение к этому понятию можно, только предпослав ему точное определение, что следует считать естеством человека; нет такого гражданина ни в одной стране на земном шаре, который воспринимал бы налоговое законодательство и его последствия как нечто «естественное», и не подлежит сомнению, что человек с житейским опытом свидетеля Хорна, человек, вынесший немало насмешек и нападок из-за своей честности, вправе воспринимать и характеризовать действия обвиняемого как естественные. Право и закон иной раз мощно ополчаются на отдельного человека, и трудно ждать, чтобы каждый гражданин относился к мерам, направленным против него, как к естественным. До слуха Штольфуса, уже начинавшего впадать в проповеднический и довольно-таки скучливый тон, вдруг донеслось громкое покашливание адвоката. Это был их условный знак в подобных случаях. Итак, он оборвал свою речь на полуслове и обратился с вопросом к Хорну: неужели такой способный человек, как Груль, не мог заниматься своим делом, не испытывая постоянных финансовых затруднений? Мог, отвечал Хорн, но при нынешних обстоятельствах это предполагает хотя бы — он подчеркнул «хотя бы» — некоторое знакомство с основами экономики или по меньшей мере новое экономическое сознание. Наш столярный цех не только ставит себе задачей распространение этих знаний, внедрение нового экономического сознания, не только старается посвятить всех своих членов во всевозможные теперешние трюки, оно с этой целью даже организовало специальные курсы и рассылает разные циркуляры, да только Груль на эти курсы не ходит и циркуляров не читает. Он спрятал голову, как страус, — да оно и понятно, потому что в его положении никакие наставления уже помочь не могут, и перестал заносить в книги некоторые доходы, даже довольно значительные, это вышло наружу во время разных производственных ревизий и повлекло за собой высокие штрафы. В подобных случаях, а их больше, чем можно предположить, и в других отраслях, пострадавшему остается только одно — «идти в промышленность или до конца своих дней иметь дело с судебным исполнителем», а Груль от этого как раз и отказался, не пожелал занять даже хорошо оплачиваемой должности руководителя столярной мастерской в известной фирме оборудования и отделки квартир на том основании, что он-де свободный человек и хочет им остаться. На вопрос председательствующего, была ли катастрофа неотвратимой, Хорн отвечал: «Отвратимой-то она была, но если бы вы увязли так же глубоко, как Иоганн Груль, от этого сознания вам было бы не легче. Где уж тут выбраться, вы только подумайте обо всех расходах из-за описи имущества, обо всех этих процентах, сборах и пошлинах — это бы вас обязательно доконало». Председательствующий тихонько усмехнулся и в самых вежливых выражениях запретил свидетелю употреблять в данной связи местоимение «вы». Уязвленный прокурор не без горькой иронии сказал, что он все же просит «со смирением, здесь, видимо, подобающим ему, как представителю государства», позволения перебить свидетеля Хорна в его захватывающем описании хождения по мукам обвиняемого Груля и задать ему несколько вопросов. Он оставляет без внимания определение все «теперешние трюки», низводящее законы о налогах до уровня «наставления, как показывать фокусы», более того, порочащее эти законы, он не требует, чтобы за такое определение было вынесено порицание, а только хочет спросить свидетеля Хорна, знал ли он о системе ведения торговых книг обвиняемым Грулем, прежде чем таковая была обнаружена. Хорн отвечал без всяких колебаний, да, он знал об этом, Груль питал к нему полное доверие и все ему рассказывал. Почему же свидетель Хорн не счел нужным сообщить об этом в соответствующие инстанции? Хорн, которому удалось сдержать свой гнев, отвечал, что он старшина столярного цеха, а не шпик из финансового управления, более того, он не только не шпик из финансового управления, а «вообще не шпик»; господину прокурору следует уяснить себе, если я вправе дать ему такой совет, что цех — это объединение, оберегающее интересы лиц одной профессии. Он, Хорн, предостерегал Груля, советовал ему навести порядок в своих делах и даже добивался в финансовом управлении соглашения о сторнировании[15], дабы его коллега Груль снова почувствовал почву под ногами и желание работать. Финансовое управление, видимо, готово было пойти ему навстречу, но тут положение Груля снова ухудшилось из-за того, что сына, его единственную опору, призвали на военную службу. Груль стал работать ровно столько, сколько было необходимо, чтобы спасти свой дом в Хузкирхене от продажи с молотка да еще оплачивать счета за электричество и необходимейшие материалы. Груль с тех пор производил на него впечатление покорившегося судьбе человека, а сейчас он, Хорн, считает своим долгом еще раз подчеркнуть: он не шпик и не рожден быть шпиком. Председательствующий предложил ему в связи с вопросом, который поставил прокурор, взять обратно слово «шпик», но Хорн от этого отказался, он-де достаточно хорошо расслышал требование: шпионить за своим коллегой. Председательствующий сделал ему вторичное предупреждение и затем миролюбиво посоветовал не ставить себя в затруднительное положение и взять это слово обратно. Нет, отвечал Хорн, за свою жизнь — до 33-го года, после 33-го и после 45-го, он тридцать шесть раз выступал как свидетель и не намерен отказываться от слова «шпик». Его тут же на месте приговорили к уплате пятидесяти марок штрафа в пользу государства. На вопрос, согласен ли он с этим приговором, Хорн отвечал: если правда обходится так дорого, то готов уплатить требуемую сумму, хотя, конечно, предпочел бы передать ее в пользу рабочей взаимопомощи. Штольфус заговорил уже более резким тоном, предлагая Хорну взять обратно это повторное оскорбление суда. Когда же тот в знак несогласия упрямо покачал головой, ему припаяли второй штраф, уже в размере семидесяти пяти марок в пользу государства. Согласен ли он с этим приговором, его на сей раз не спрашивали. Председательствующий объявил обеденный перерыв на полтора часа и отпустил свидетеля Хорна. |
|
|