"Затишье" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Авенир Донатович)


Художник Е. Нестеров

глава шестая

Они укрылись за старым еврейским кладбищем на склоне овражка в такой густой траве, что до земли не просидишь. Унылые надгробные камни с мудреными надписями, сотни раз оплаканные и сотни раз позабытые, тесно сгрудились на маленькой площадке, отведенной православными христианами детям Иеговы. И внезапно возникал среди печального этого погребения православный крест с врубленным текстом: «Уне есть единому человеку умрети за люди».

Платон Некрасов несколько раз с пристрастием повторил текст, продолговатое с молодым румянцем лицо его приняло выражение многозначительное, волосы короткой стрижки на косой пробор клином упали на лоб. Он нисколько не был похож на брата своего Феодосия, и не предупреди Ирадион Бочарова, тот бы ни за что казанскому пропагатору не поверил. С любопытством присматривался Костя и к ссыльному поляку Сверчинскому, с которым успел сблизиться бойкий портняжка. Они, наверное, ровесники, но болезненной гримасой искривлены губы поляка, но столько ранних морщин на сухом его лице, столько заледеневшей боли в бледно-голубых глазах, что на роль апостола он годился бы куда основательнее, нежели Платон Некрасов.

Насколько успел узнать Костя от Ирадиона: приехал Некрасов в Пермь с солидной бумагой от главной конторы пароходства «Кавказ и Меркурий», в которой значилось, что он командируется как служащий по некоторым надобностям общества в Сибирь и имеет другие весьма важные поручения. Некрасов не скрывал; заглянет в село Степановское навестить отца и старшего брата, проберется в Ялуторовск к Феодосию. По пути будет «ловить рыбку», то есть привлекать людей в организацию. Интеллигентов особенно — в крупных городах. Гибнет российский интеллигент, как зерно меж двумя жерновами. Между государством, то бишь бюрократией, и многомиллионной невежественной массой. Ждете: бюрократия даст интеллигенту место и свободу для развития личности? Сверхнаивность! Бюрократия терпит его, покуда он покорный раб на ее галере. Вот почему наш Александр Иванович томится в Березове… А темный народ забьет нас дрекольем, ибо мы ему чужды, ибо мы доказываем ему, что бога нет, что царь — кровопийца, а взамен сулим туманную всеобщую революцию и, на словах, землю и волю. Пропагандировать дремучего мужика? Да на это же сто лет уйдет!

Платою щелкнул суставами тонких пальцев, расстегнул и застегнул пуговицу чиновничьего сюртука, надетого явно с чужого плеча.

— Есть другой путь, более прямой, более короткий, — он резким жестом указал в сторону креста, Костя еле скрыл улыбку. — Лучше одному человеку умереть за народ! В Москве создано тайное общество препараторов социализма. Его вожди составили программу, по которой в два-три года с царизмом будет покончено. Главная задача общества — казнь Александра Второго. В губернских городах мы будем убивать особо вредоносных прислужников царя, в уездах — особо злых помещиков. Дворяне настолько устрашатся, что уступят власть народу, может быть, без дальнейшего кровопролития.

Шумно дыша, блестя глазами, Платон оглядывал пермских семинаристов, Сверчинского, Костенку, Бочарова.

— У кого честное сердце, кто готов на подвиг и самопожертвование во имя свободы, те произнесут клятву верности и мести!

Маленький рассудительный Топтыгин выдернул травинку, пожевал и сплюнул:

— В Казани все так думают?

— Нас еще очень мало, — сознался Платон, — многие мыслят по-старому: просвещать крестьян…

— Я ненавидел всех русских, — страстно воскликнул Сверчинский, — всех ненавидел! Штыками проткнули сердце Варшавы! Отняли право дышать по-польски!.. Лучшие люди моей родины изгнаны в Сибирь, бежали за границу… Но русский солдат спас мою сестру от позора, и я понял, кто наш общий враг. Я убью вашего губернатора и вашего начальника жандармерии… Кого вы скажете… Чарны дзень придет!..

Платон одарил Сверчинского рукопожатием, Ирадион мигом увлекся, ноздри его носа раздулись, азиатские глаза вспыхнули, все татарское лицо стало кирпичным, длинные волосы затряслись.

— Верность свободе, смерть тиранам! — воскликнул он, вставая рядом со Сверчинским. — А ты, Бочаров?

Будет вокруг головы таинственный ореол. Наденька поймет страшную суть намеков Бочарова, поймет, что знает он, как ответить на ее вопросы. И когда в хлипкий осенний день — а это непременно случится осенью — откроет полковник Нестеровский газету… Но Иконников, Феодосий, Михель — они знали свою правду, ради нее отреклись от карьеры, не испугались Сибири. Крестьянский ратник Кокшаров звал Костю с собою. Капитан Воронцов видит цель своей жизни в строительстве завода. Сколько же правд, на земле! И если бы мог Бочаров пойти за кем-нибудь безоглядно!

Он поднял голову. В листве блуждали оставленные уходящим солнцем лучи. Ветви внезапно наливались янтарем и опять темнели, обронив его на ствол. Багровыми полосами переливались се-зревшие для покоса травы.

— Погодите, — сказал Костя. — А это, Платон, как же это?

Когда наступит грозный час И встанут спящие народы, Святое воинство свободы В своих рядах увидит нас…

— Феодосий научил? — встрепенулся Платон. — Я тоже когда-то хотел ждать этого часа. Теперь мы сами должны сказать: «Час пробил!»

— Александр Иванович призывал нас не торопиться, — напомнил Бочаров Ирадиону.

— И не играть в революцию, — поддержал Топтыгин, жуя травинку.

— Трусы, — задышал ноздрями Костенко. — Недаром ты, Бочаров, отличился в Куляме!

Лицо Бочарова покрылось красными пятнами. Но пусть, пусть, охотятся за скальпами. Да сможет ли Костя кого-нибудь убить, хотя бы ради того, чтоб не падали крестьяне друг на дружку, прикрываясь от страха руками? И еще надеялся он — уедет «апостол», Костенко успокоится, раздумает совать голову в петлю.

Бочаров поднялся с травы.

— Я подумаю.

И, не прощаясь, двинулся по мшистой тропинке среди надгробных камней.

— Предателей расстреливать на месте, — слышал он удаляющийся голос Платона. — Выработать план уничтожения… Костенко возглавит пермских «мортусов»…

Мортусы — смертники… Новая идея. Когда-то Иконников говорил, что идеи — это не что-нибудь этакое «нечто, туманна даль». Не накопленное богатство, которое можно запереть на замок или дать нищему. Не забавная безделушка, которую можно обмусоливать либо выбросить, если вздумается. Идеи становятся клетками, кровью, нервами нашего существа, законом, управляющим личностью. И если взгляды общества расходятся с этими законами, личность и общество непременно столкнутся. Ум Бочарова не принимал философских отвлечений. Бочаров не грозил обществу, у него не было своих идей. И не общество изгнало его в Пермь. Он боялся погибнуть от одиночества и праздности, и не общество протянуло ему руку…

Как же тогда думать о смерти? Синяя трава, брызжущая сладким соком, кусты, рвущиеся из могил, тонко визжащие над куполам церкви стрижи и — «мортусы». Пьяненький Капитоныч, охраняющий тропку у края еврейского кладбища, чтобы никто не помешал разговорам его ребят, и — «мортусы». Какая-то нелепость!

— Кончили, что ли? — спрашивает Капитоныч, рассасывая трубку.

Нос у него засливовел, усы пожелтели, пропала молодецкая выправка солдата: старик попивал.

— Ушел я, Капитоныч.

— Был свой, а стал чужой, — понятливо присказал бомбардир. — К Мотовилихе природнился?

Так и есть, так и есть! Вот оно что: ведь теперь и вправду смотрит он на Пермь иными глазами, по-другому оценивает ее в сути и в подробностях. Живи он во флигеле Нестеровского, разве не остался бы сейчас он с Ирадионом? Произойдет ли такая же перемена с Костенкой, с Капитонычем, если они вдруг поселятся в Мотовилихе?

— А ты бы пошел на завод новые пушки пробовать? — загорелся Костя. — Я бы с начальником поговорил. Такие бомбардиры — на вес золота!

Старик заморгал польщенно, выпятил усыхающую грудь, но схитрил:

— Покойников-то кто караулить станет?

Костя вздрогнул, подумав о «мортусах», которых сейчас охранял Капитоныч, и торопливо попрощался.

Субботняя Пермь катилась по Сибирской улице колясками, ублажала публику оркестрами у Камы и в загородном саду, стреляла пробками в ресторанах, смеялась женскими вибрирующими голосами. Но в звуках и шорохах города не хватало Косте до гуда напряженной струны, которая ощущалась в Мотовилихе, и казалось ему — город мертв, случайно забрели в него праздные мещане. Когда звуки спадали, слышен был отдаленный гром: стреляла гуляющая Мотовилиха.

Он миновал соляные лабазы, возле которых бродили собаки с опущенными хвостами и вываленными красными языками, вышел на Каму. Длинный луч ломался в ее стрежне, вода палево отсвечивала, и бедный парус, квадратный, наверное холщовый, сиреневым светом горел насквозь. И как славно дышалось — будто выбрался из-под чугунной плиты…

Опустела заводская площадка. Из земли торчат черенки заступов, опрокинуты деревянные тачки, брошены недоведенные фундаменты, чугунные бабы висят на канатных талях под перекладинами. Будто вымерло огромное строительство. Лишь Кама пригоняет к берегу короткие волны, и плеск их впервые за много дней слышен даже возле угольных отвалов. И стоят на косогоре работнички поторжного цеха, глядят, как голодные, на чужой пир, на Мотовилиху. А Мотовилиха косит…

Как ни торопился капитан Воронцов — ничего поделать не мог. Пришли выборные во главе со старшиной волостного общества Егором Прелидиановичем Паздериным. Учтиво разъяснил Паздерин, что в Мотовилихе испокон так с покосами заведено и против миру идти нельзя.

Воронцов потемнел, но кипятиться раздумал:

— Хорошо, однако пришлые будут работать на строительстве.

— То есть как это? — прикинулся непонятливым Паздерин. — Да ведь мы под кров-то свой пустили их? Пустили! Не-ет, господин капитан, пущай они по хозяйству нам пособят. Тогда за два-три дни управимся.

«Знает, что у меня нет выхода», — сердился про себя Воронцов.

Он мог бы сейчас употребить власть. Но не надо быть слишком умным, чтобы угадать, что значит для мотовилихинцев покос. Бросят работу, заведут нелепую тяжбу или — еще хуже — взбунтуются. Тогда вверх тормашками полетят все сроки. Необходимо и здесь извлечь пользу.

— Согласен, но при одном условии: затем быть на строительстве без воскресений. Отец Иринарх благословит.

Паздерин одобрительно кивнул: хватка Воронцова была ему по душе. Выборные же помрачнели, опасаясь подставлять под удар свою голову. Воронцов это приметил:

— А вы объясните народу, что не пустим завода — и покосы не помогут.

— Объяснишь, — обиженно протянул Паздерин, растягивая на шее галстух. — Студенты всякие подбивают темных мужиков на бунт, стараются пришлых на коренных натравить. А какая польза строительству, кроме вреда, ежели подумать?

Воронцов не выносил фискалов, как мокриц, но что за выгода Паздерину выслуживаться, когда он не при заводе? Да и кой-какие слухи о недовольстве мужиков в открытую дверь заводоуправления залетали. Капитан понял, на кого намекает староста. Преувеличивает он или нет — неважно, проще предотвратить ржавчину, нежели потом очищать ее.

— Занимайтесь своими делами, — жестко сказал он…

В петров день, в первый день красного лета, перекинулась Мотовилиха на луговины, на лесные поляны. Отбиты, отточены песчанкою косы, прихвачены с собою еда и бражка, которую умеют ставить хозяйки на любую силу: для бодрости, для веселья, для усмерти.

Бочаров назначил себе проснуться пораньше. С вечера условились: Яша будет обучать его косьбе. В оконце темно, будто занавесили его синим сукном. Костя зажег свечку, оделся, натянул старый студенческий сюртучок. Рукава стали коротковаты, но застежки все так же сходились. И никаких воспоминаний не было — легкое бездумье.

Небо над Мотовилихой глубоко синее, на востоке брезжит зеленая расплывчатая полоса. Пахнет мокрой пылью, сладким духом навоза, перекликаются сонные и веселые голоса. Во дворе у Паздерина шумно: староста снаряжает своих «нахлебников».

В доме Гилевых привычные сборы. Алексей Миронович сидит на лавке, притопывая сапогом: пробует, как пришлась портянка. Яша ласково уговаривает Катерину повязать платок по-татарски, чтобы не угореть под солнышком. У Натальи Яковлевны готовы уже косарям постряпушки. Сама она останется дома со стариком: дед ввечеру еще напробовался браги и спит на полатях, блаженно отрешась от всяческой суеты.

Присели перед дорогой, перекрестились. Яша первый выскочил в сенки, снял с гвоздя косу. Лезвие полыхнуло при фонаре. Косте он тоже подал косу; Бочаров не почувствовал ее тяжести. Катерина улыбнулась ему, взяла грабли с деревянными, недавно выструганными зубьями.

Вверх по дороге со скрипом катились телеги. Восток разыгрывался чистой, погожей зарею, словно притягивал к себе косарей. На его разливе пушистыми тучками лохматились пихты, взбежавшие на косогор. Кто по слегам, кто вброд перешли узкую речушку, поднялись к пихтарнику. А дальше — еловый лес, еще сонный, подернутый синеватым туманом. Птичьи одинокие высвисты чутко отдаются в нем, как в пустом храме.

Все разошлись по своим десятинам, и теперь Гилевы сами по себе шли друг за дружкой по влажной, будто мыльной тропе, вызмеенной обнаженными чешуйчатыми корнями. Из-под ног лениво прыгали серые лягушата. Вдоль тропы бахромой поросли травы, теперь голубые от росы. Сквозь них угольком просверкивала порой земляника. Колебались грузные от влаги колокольчики, желтыми соцветьями горел курослеп. А под крышами елей — рыже и сухо, только кое-где бледные рябые перья папоротников топырятся из хвои.

Костя впервые входил в тайгу, и даже чуточку постреливало в висках от утренней духовитости, от разнообразия видов. Всякий поворот тропинки приоткрывал буйнотравье полян, заросли шиповника, окруженные крапивою малинники.

— Прибыли, — сказал Алексей Миронович, свернув с тропинки в траву по колени. — Далековато все-таки. Да черт с ним, лишь бы мать не пилила.

Слишком обыденными были слова, и Косте обидно стало, что так равнодушен Гилев ко всему, кроме своей плавильной печи. Да и Катерина не оглядывалась, не присматривалась к лесу. Она прислонила к елке грабли, села под нее, расправив подол; глаза были сонными, тихими.

— Смотри, Константин, — звал Яша, который тем временем опустился на корточки и раздвинул траву, — смотри, что за жизнь в этих дебрях! Стать бы маленьким, как та вон козявка, подглядеть, подслушать, что работают они, о чем говорят.

Бочаров с любопытством поглядывал на этого парня, столь несхожего с другими мастеровыми, с которыми довелось встречаться.

— Читал я, будто жизнь этих букашек происходит по самым божеским законам, — с повлажневшими глазами продолжал Яша. — У них всякий знает, кому что определено… И вообще-то я до смерти все это люблю, — застенчиво признался он, — все, что произрастает под солнышком. Как уйду от горнов сюда, словно тихий ангел ко мне слетает. Вот так бы и жить, так бы и жить людям-то: волей душу очищать. — Он уткнулся лицом в траву, пальцами на ощупь гладил стебельки.

— Давай-ка начинать, блаженный, — несердито скликнул Алексей Миронович.

Яша вздохнул, поднял свою косу, взглядом приглашая Бочарова.

Но ничего у Кости не получалось: то резал слишком высоко, неровно, то затуплял лезвие о дерн. Ладони покрылись багровыми пятнами, на подушечке указательного пальца взошел пузырь.

— Ты не хмурься, господин инженер, — сказал Алексей Миронович, — всяк может научиться косой махать. Зато головой соображать — дано не всякому. — И посоветовал Косте ворошить траву, чтобы скорее обсыхала.

Затенив лицо платком, Катерина граблями раскидывала сено по выкошенной площадке. Острые лесные запахи, утреннее солнце косыми тесинами бьющее сквозь ветки, кровь, закипевшая с работы, — все будоражило Костю. И если Катерина выпрямлялась, он сразу замечал два бугорка стоячих девичьих грудей, и во рту пересыхало.

А по дороге к ним бежал мужичишка, бороденка в три волоска, круглые глаза в красных ободьях, в глазах слезы:

— Братцы, дайте ради Христа, едрена вошь. Терпежу нету, а все прогоняют!

И тянется обеими руками к косе.

— Что же, бери, — хохочет Алексей Миронович, подавая ему бочаровскую косу. — Утешайся.

Епишка выпростал из штанов рубаху, истово посморкался и пошел, пошел отмахивать, аж подол рубахи сбился набок. Алексей Миронович и Яша тоже поднажали, да куда там — пела в руках Епишкиных коса: «Жить, жить, жить!»