"Затишье" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Авенир Донатович)


Художник Е. Нестеров

глава вторая

От дома к дому, от дома к дому ходит по улице гармошка-тараторочка. А за ней задиристый девкин голос:

В Мотовилихе-заводе Рано печки топятся; Тамо миленький живет, Мне туда жо хочется.

И другой, тоненький, с подвизгиваниями:

Вы не ешьте, девки, редьку: Редька — горьки семена; Не любите, девки, Петьку: Петька — чистой сатана.

Загуляла Мотовилиха. Эх, да и как не загуляешь, как, поди, не загулять, когда работу посулили. А ты знаешь, паря, што такое работа? Вроде паскудно было вставать ни свет ни заря, гореть день-деньской, да затемно домой ползти на карачках, когда перешибет поясницу. А все ж таки без работы и конь опаршивеет. Вот оно ка-ак!

Семейство Гилевых собралось за столом. В красном углу под лампадою — хозяин, сам старый Мирон. Борода пегая, опалена с корней, бровей, пожалуй, и нет — так, одно расстройство, лицо изрезано, словно глина в жару. Правый глаз выцвел от глядения в расплавленную медь, стал вроде оловяшки, зато левый поблескивал живчиком. Знаменит был старик на заводе превыше всякого начальства. Позволено было ему пить без просушки, даже кредит назначили особый. А как только понадобится — бежит в гору мальчишка-посыльный с косушкой водки и соленым огурцом на вилке — будить. Не вставая, принимал старик угощение, хрустел огуречиком, а потом мигом вскакивал, словно опрыснут живой водою, выпивал ковшик квасу, квасом же смачивал реденькие волосы и семенил под гору, аж борода набок. Глянет в глазок печки, велит еще погодить, либо мотнет бородой и к выходу: значит, поспела. Зато такую медь отливали, что подвешивай пушку взамен колокола — запоет малиновым голосом. Но не стало кредиту, мальчишка-посыльный играл в бабки, а старый Мирон лежал в углу, за ситцевой занавеской и готовился помирать.

Даже Алексей Миронович, сын его, не звал отца на подмогу. Оставили Алексея Гилева держать огонь в печи — лить медные чушки на всякую мелкую потребу. Обидно мастеровому, зубами скрипит, а плюнуть на все и хозяйством своим заняться не может. Как-то враз появились в широкой русой бороде седины, резче проступила на скулах кирпичная краснота. И сутулиться стали ладные плечи, и походка, прежде легкая, как у отца, одеревенела.

Наталья Яковлевна только вздыхала, глядя на мужа, а порою тайком вытирала передником глаза. Но сегодня вся семья собралась за столом, нахваливает ее постряпушки, мужики втроем осилили под водочку миску пельменей, да и сама Наталья Яковлевна пригубила — теплее стало на душе. Сидит она, сложив поблекшие руки на коленях, радуется: праздник. Любо ей и то, что. Яша к водке не тянется, и боязно — не похож он на мотовилихинских парней. Те, господи прости, только до кумышки да девок охочи, в посты скоромятся, в церкви котами глядят. А Яша тихий, ласковый, чудной какой-то. Ни свекор, ни Алексей в жизнь книжку в руки не бирали, а Яша у старого засыпщика Онуфрия грамоте выучился. Ушел Онуфрий в схиму, звал Яшу с собой. Здесь вот, за этим самым столом, ответил ему Яша: «Людей-то я люблю, чего от них прятаться. В грехах они, говоришь, погрязли? Думаю — прозреют сами, ибо для солнца и света рождается человек». А Катерина, та больше молчит, строптива, колюча, как еж какой-то, в деда, видать… И что-то из них выйдет! Ну да бог с ними: старое переспело, молодо не созрело, по осени поглядим…

— Опять, слыхал, пушки лить станем, — говорил между тем Алексей Миронович, вытирая бороду. — Сам государь-император приказал.

— Вспомнил о нас, вспомнил, — кивал головою старый Мирон. — Нет по всей земле такого завода, как Мотовилиха, — поднял он заскорузлый с твердым ногтем палец. — И мастерства такого, чтобы по-нашему, нигде боле не сыщешь. Силишша.

— И еще, мол, понадобятся многие тыщи народу, чтобы дело разворачивать. — Алексей Миронович потянулся к бутыли.

Старик погладил бороду, даже оловянный глаз его ожил, засветился:

— Отлежали бока-то, будя. Опять, выходит, почет Мирону Гилеву.

Яша потрогал нижней губой мягкий пушок под носом, не выдержал:

— Да ведь сталь отливать будут, дедушка. Переучиваться нам придется.

— Цыц, пашшенок, не порть праздника, — пригрозил старый Мирон, однако без всякого сердца. — Яйца курицу не учат. Слишком много воли почуяли.

— Подай-ка нам еще, мать, — примирительно сказал Алексей Миронович, отодвигая на край стола пустую посудину, и Наталья Яковлевна сорвалась с места.

Только Катерина безучастно сидела на лавке у печки. Казалось, ни разговоры за столом, ни гармошка на улице — ничто ее не задевало. Где-то далеко-далеко от Мотовилихи были ее невеселые думки. Она не заметила, как опьянел отец, как велел матери приготовить на утро воскресные рубахи, а потом потребовал, чтобы Яша позвал гармониста. И встрепенулась только тогда, когда в дверь без стука вошел сосед Гилевых Паздерин.

Был он человеком примечательным. Лицо продолговатое, холеное, с матовым румянцем. Черная, смоляная борода, губы влажные, будто облизанные, по волосам — ровным шнурочком пробор. Руки крупные, мужицкие и на левой нет мизинца: когда-то был Паздерин в учениках старого Мирона и ожегся. То ли поэтому, то ли по иным причинам, перебрался Паздерин на казенную мукомольню, доходы от которой поступали в богадельную кассу завода. А как захирел завод, пошли слухи, будто к тому же числится Паздерин и в урочных рабочих, только на всякие наряды посылает за себя тех, что готов лезть в самое пекло, лишь бы семья не опухла с голоду. Совсем недавно на сходе мотовилихинцы выбрали Паздерина старшиной волостного общества, и появление такого гостя в доме Гилевых было немалой честью.

— С праздничком, шабры, — ласковым тенорком сказал Паздерин. — Хлеб да соль.

— Садись, Егорка, — замахал рукою старый Мирон, — вспомним, как таскал тебя за вихры!

— Науки твоей не забыл. — Паздерин подсел к столу, жадно глянул на Катерину; она вспыхнула, кинулась к дверям.

— В люди выходишь, Егорка, — грозил пальцем старый Мирон, покачиваясь за столешней. — Ну и хват!

— Своего не упущу, не-ет! Мое время наступает! Забогатею, дочь городского головы засватаю!..

Когда Яша вернулся с гармонистом, отец обнимал Паздерина за шею, орал:

— Все ж таки сволочь ты, шабер, не нашей кости, а ведь за нас держишься, за на-ас! — И лез целоваться.

Яша мигнул гармонисту, оба вышли на улицу. Мотовилиха стонала пьяными голосами, лаем собак. Темнели окна паздеринского дома, обшитого тесом, белела черепичная крыша, за забором глухо взахивал, катал цепь свирепый кобель, охраняя амбары и кладовые.

— Пойду, — сказал гармонист, — выпить охота.

Яша поднял голову, звездно было в ночном небе, прозрачной густотою пылил Млечный путь, и тихое сияние нисходило на рабочий поселок, охмеленный внезапным праздником.

По тропинке, смутно голубеющей среди уличной вытоптанной травы, Яша неторопливо шел к Андрею Овчинникову.

Что сблизило их несколько лет назад, таких разных по всему: загульного, вспыльчивого Андрея и мягкого — мухи не обидит — Яшу, бог весть, но тянуло их друг к другу всякий вечер.

У дома Овчинникова слышались пригашенные голоса: Андрей и Катерина сидели на лавочке.

— Ты только скажи, ноги ему повыдергиваю, — говорил Андрей, осипнув от злости.

— Сама справлюсь. Противно все это.

— А я бы на руках тебя носил, — неожиданно вскочил Андрей.

— Не надо… — Катерина поднялась.

— Не надо, — покорно согласился Андрей. — Провожу тебя. А не то напьюсь.

Грустно было Яше, что так неладно складывается у Овчинникова любовь, что не привечает Катерина такого парня, но чем помочь? Он только отступил в тень и долго следил высокую, чуть согнутую спину Андрея и — до плеча ему — прямую, тонкую фигурку сестры.


Госпиталь размещался в старом двухэтажном доме, выложенном по низу обожженным кирпичом и оштукатуренном. Внизу был какой-то склад, вверху, через узкую деревянную лестницу, — приемный покой. Желтые голые стены, железные кровати с тощими тюфячками, нежилой спертый дух.

Воронцов поскорей распахнул окно. Заходил по кругу, что-то обдумывая. Сам распаковал укладки, чемоданы, принялся выбрасывать на щербатый испятнанный стол книжки, трубки чертежей, бумаги.

В дверь неслышно пробрался длинный, как сухая жердь, да еще и сутулый, человек. Усы его были унылые, бахромкой, но представился он веселой фистулою:

— Заводской эскулап Веретенников.

— Мы вас покамест потесним, — прицениваясь взглядом, сказал Воронцов.

— Тесните на здоровье. — Врач совсем пригнулся, видимо стесняясь своего роста. — Мастеровые все равно медицину не признают. Пока завод действовал, кой-кого еще приносили с увечьями. А теперь вовсе скука.

Он раскрыл скрипучий шкап. На войлочных от пыли полках — склянки, на дне которых осталась только радужная грязь, клистирные трубки, песочные часы. Вытянул какой-то инструмент, наподобие длинных щипцов, рукавом вытер.

— Позвольте узнать, что это за рычаг? — спросил Воронцов, чтобы перебить неловкое молчание.

— Альфонсин. Для извлечения пуль. По всем заводам иметь приказано…

Бочаров рассеянно все это наблюдал. Пестрота длинного дня ошеломляла. Оказалось, что успел он попривыкнуть к тихой жизни книжника, и Наденька верно окрестила его старичком. Кем придется быть завтра, куда определит его этот оборотистый человек?

Покамест ничего не прояснилось. Едва съели ужин, доставленный двумя бойкими половыми местного трактира, появились свидетельствовать почтение свое мотовилихинские интеллигенты. Школьный учитель, промытый, светленький, скудноголосый, говорил только о церковном пении, и глаза его при этом влажнели. Священник Троицкой церкви отец Иринарх, пропахший ладаном, усохший до бесплотия, беспокоился, где будут поселяться семьи рабочих людей, что прибудут исполнять волю божьего помазанника.

— Не обессудьте, батюшка, — провожая старца, сказал Воронцов, — все трое мы православной веры, но в церковь ходить пока не будем. Дела наши не терпят отлагательства. А вы не забудьте нас в своих молитвах.

— Воля помазанника — воля божья, — кротко согласился отец Иринарх. — Исполняющие волю его свершают богоугодное действо.

— Покойником запахло, — фыркнул Мирецкий, протянул по кровати ноги в сапогах, принялся чистить ногти щеточкой, поворачивая их к свету.

— Честь имею представиться, — гаркнул в дверях коротконогий с кошачьими усами полицейский, — начальник заводской полиции Чикин-Вшивцов!

— Очень приятно, — улыбнулся Воронцов, — так сказать, наша опора?

— Точно так, господин капитан. Не извольте сомневаться, порядок обеспечим!

Он отказался присесть, щелкнул каблуками, повернулся.

— Этакое полено, — опять определил Мирецкий и подул на ногти.

Воронцов повертел брошенный в угол врачом альфонсин, дернул усом.

— Все будем крепить заново. Вы знаете, Константин Петрович, что такое алидада?

— Знаю, господин капитан.

— Николай Васильевич, — поправил Воронцов. — Так вот. Мы с вами тоже подвижная часть угломерного снаряда. И наше положение относительно лимба определяет измеряемое угловое расстояние. Иными словами: нашей деятельностью будет определяться жизнеспособность России.

— Может быть, меня ты избавишь от своих сентенций, — скривил губы Мирецкий, бросая щеточку на стол.

Воронцов пожал плечами. Видимо, этих двух непонятных Косте людей соединяла давнишняя привязанность, а может быть, и дружба. Бочаров чувствовал себя мальчишкой, случайно очутившимся среди взрослых, и ждал, когда прогонят его спать.

Кучерявый малый принес фонарь. Темнота сразу подступила к окну. Искорками заплясали при огне бесплотные крылатые твари.

— Поднимемся на рассвете, — натужно сказал Воронцов, за пятку стягивая сапог. — Все мастеровые Мотовилихи будут к нам. Вы, Константин Петрович, извольте зачислять их в списки по алфавиту, выдавать рабочие книжки, в которые записывать фамилию, возраст, род назначенной деятельности, срок и условия найма.

Дунул на огонь. За окнами серели летние долгие сумерки. И слышнее стали гармоники и, на пределе голоса, песни.

— Российскому мужику лишь бы повод, — заметил Мирецкий, ворочаясь.

— На этот раз повод уважительный, — Воронцов приподнялся на локте. — Как-то они нас воспримут?

Костя, натянув на голову одеяло, мысленно обращался к сочиненному им самим богу: «Господи, помоги маме, Наденьке, Иконникову, Феодосию, Михелю, спаси и благослови меня, господи». Сколько записал он в свой поминальник, сколько!

— Хотите выпить? — спросил вдруг Мирецкий. — Не стесняйтесь, юноша, это всегда помогает.

Он поднялся, босой, в нижнем белье, чиркнул серником о стол, приподняв стекло, зажег фонарь. Воронцов уже мерно дышал через нос, раскинув бледноватые, тонкие в кости, но жилистые руки. В усах Мирецкого мелькнула улыбка. Он достал из-под кровати сундучок, извлек бутылку в ковровых наклейках. За стеклом ее всплеснулось багровое пламя.

— Французский коньяк. Солнечная кровь.

Развинтил два мельхиоровых стаканчика, налил.

— Николай Васильевич фанатик, находит опьянение в работе. Но и у него будет когда-нибудь похмелье. И страшное после столь длительного запоя… Ну-с, поехали.

Костя поперхнулся, закашлялся, зажимая рот рукою. Коньяк свирепо ожег гортань, а потом обласкал золотым теплом, запахами розы и чернослива.

— Вам бы молоко, — в неприятной своей манере выразился Мирецкий. — Вы отстаете в развитии. Однако Воронцов умеет определять способности человека в зародыше. Из печеного яйца живого цыпленка высидит. Скоро убедитесь сами. Я уеду добывать оборудование, уклад, буду жить цыганом, на колесах. Это — моя стихия. Иначе умру. Вам он тоже подберет стихию.

— Я ничего не умею.

— Потому все можете… Но не собираюсь вас воспитывать. Страшен человек, который слепо верит только в ценность своего душевного опыта. Вот почему ненавижу вождей и стариков. Алеуты уводят стариков в пустыню на удавке — и это праздник. У нас не старцев и болванов ставят в начальство.

Мирецкий закрыл бутылку пробкой, задул фонарь, оставив Костю в темноте.


Четыре стола в приемном покое. За одним — Воронцов, оживленный, выбритый, зоркий. Костя — за другим. Перед Костею стопа рабочих книжек, тоненьких, еще пахнущих типографской краской, канцелярский журнал, прошитый витым шнурком, фарфоровая чернильница. За третьим и четвертым столами — чиновники мелкого ранга, канцелярской масти. Они трепещут, обильно потеют, они не понимают, за что бог послал такую кару.

Только что перед приемом мастеровых господин начальник завода изгнал подчистую всесильного главного механика: «Обойдемся без вас. Чуть не пять тысяч рублей в год жалованья — это же рыночная цена шестисот двадцати пяти пудов меди…» Механик сморщился, словно воздушный шар, из которого выпустили дым. Грозить не посмел: за спиной дотошного капитанишки такая сила, что шапка валится.

Жулькало у чиновников в желудках, а мастеровые уже дышали в дверь, уже на лестнице крякали перила.

— А ну, все на улицу, — крикнул Воронцов. — Входите по трое.

— Да терпежу нет, господин начальник.

Овчинников и Яша вводят под руки старого Мирона. Хрыч опохмелился, весело поблескивает оловянное око. Под пиджаком чистая рубашка розового в горошек ситцу, борода расчесана надвое, сапоги расчищены под зеркало.

— Вот, господин начальник, — смеется Овчинников. — Доставили вам перво-наперво нашего чертозная, медных дел ведуна Мирона Ивановича Гилева.

Старик защурил левый глаз, оловянным уставился на Воронщова, словно определяя, на какие отливки гож капитан.

— К чему подняли? Баловство одно.

— Вот как! — У Воронцова глаза стали совсем светлыми, он выскочил из-за стола, остановился перед стариком.

— Дед у меня особый, — сказал Яша и пояснил смущенно, в чем тут закавыка, упомянув и о казенном угощении.

— В будни и в праздники пьешь? — развеселился Воронцов.

— Для сохранности. До тридцати годов греет жена, после — рюмка вина. А помирать нельзя — кто без меня медь варить станет?

— Ну, а сталь будем варить?

— Ты мне зубы-то не заговаривай.

— Не знахарь, — построжал Воронцов. — Возьми-ка рабочую книжку.

— Какую такую книжку! — вскипел старик. — Мне дело давай… Книжку придумали!

— Твои же заработки для тебя в нее запишем…

— Плевал я на заработки и на вас, скрипожопиков. — Старик в сердцах оттолкнул Яшу, побежал к двери.

Чиновники рты развалили: начальник завода хохотал до слез.

— Однако дед у тебя с норовом, — сказал он Яше, успокоившись и заняв место за столом. — Ну, а ты на что горазд?

Чистое открытое лицо младшего Гилева порозовело, редкой сини глаза не моргали.

— У нас все семейство при печах, господин капитан. Тятька и нынче медь варит — не оторвешь.

— Добро, переходи вон к тому столу.

Капитан откровенно любовался Андреем Овчинниковым. Высоко, просторно дышит выпуклая грудь под расшитой по вороту белой рубахой, шея — крепким стволом, плечи откинуты, одно чуточку вперед. Картинно сидит картуз на смоляных волосах, не в силах удержать их буйных колец; нарочно не снял перед начальством.

— Пойдешь, Овчинников, на паровой молот?

— Чего ж не пойти? Мотовилиха все может.

Костя боялся смотреть на мастерового: уж слишком много телесной силы у Овчинникова, слишком дерзки усмешливые глаза. А к Якову Алексеевичу Гилеву, как назвал себя Яша для книжки, сразу потянуло. Не похож был Яша на мастерового ни видом, ни словами, покойно и радостно, должно быть, с ним…

Выдавал Костя книжки. Мимо стола проходили, проходили мастеровые. Брови, ресницы, усы, бороды — опалены адовым зноем. В складках кожи навечно утвердилась угольная и окалинная оспа, Неотмывными запахами завода — гарью, овчиной, уксусом — окадили мастеровые госпиталь.

Ждут они чего-то от Воронцова, от Кости, даже от своих чиновников, которые с непривычки вовсе осоловели. И когда конец длинной цепи оказался перед госпиталем, выбежал капитан Воронцов на возвышенное крыльцо, поднял руку.

— Люди, — позвал он, и гомон толпы сразу упал. — Затеяли мы для России великое дело. Будем варить сталь, да такую, чтоб заморские хвастуны языками своими подавились. Будем лить пушки, да такие, чтоб никто, посягнувший на землю нашу, костей не собрал. Сам государь-император с надеждой глядит на нас. Только без вашей помощи, без вашего тщания, без умелости вашей ничего я не смогу. Так будем же совместно трудиться на благо отечества!

— Чего уж там, — раздалось в толпе. — Вовеки не выдавали! Валяй, говори!

— Отныне все медеплавильщики Мотовилихи да будут зваться сталеварами!

— Хоть горшком зови, только в печку не ставь! — откликнулись голоса, но крики «ура» заглушили их.

— На всякие иные работы придут к нам многие сотни мастеров и подмастерьев, — выждав затишья, приподнялся на носки Воронцов. — Примите же их хлебосольно, по-уральски, дайте на первое время крышу и приют, проявите дружеское участие…

Сидит Костя Бочаров за столом над бумагами. Поручик Мирецкий тоже пишет. Скрипят перьями чиновники, которых пощадил Воронцов. А сам он щелкает на счетах, двумя пальцами отсекая костяшки. Считают для директора департамента ведомость о материалах, необходимых заводу на два года вперед. Поручик Мирецкий отправится устанавливать связи с коммерческим миром. Машины и котлы доставят Екатеринбургская механическая фабрика и кунгурский завод Такса. Уфалейский завод продает нам двухсотпудовый паровой молот системы Кондэ. Поручику надлежит столковаться с бельгийскими, германскими и английскими промышленниками.

— Завтра же и отбывай, — сказал Воронцов Мирецкому, тот кивнул, складывая записи.

Не успели закончить ведомость, как неугомонный начальник строительства уже назначил вербовщиков, приказал собираться и — по всей губернии, а иным и по России.

— Хиреют Сормовские заводы, в Нижнем закрывается фабрика Колчина. Переманите оттуда мастеровых людей. От моего имени обещайте льготы в отпуске леса, приусадебных участков… А вы, Константин Петрович, не согласитесь ли в Оханский уезд?

— Как вам будет угодно, Николай Васильевич.

— Это угодно всем нам, Бочаров. Дело в том, что Оханский уезд наиболее нищ и потому крестьянам легче отрываться от привычных условий.

— Но… я же не имею права…

— Я поручился за вас. И вообще, Константин Петрович, я не политик. Мне важно построить и пустить завод. Кто мне будет так или иначе мешать — смету. — Он дернул усом, покружил по комнате, доверительно положил руку на плечо Бочарова. — Поезжайте с богом. Пароход до Нижнего идет в десять утра…

И, кивнув на прощание, застучал каблуками по лестнице. У входа стояла коляска-двуколка. Свирепый дончак грыз удила, роняя в пыль ошметки желтой пены, топотал. Воронцов отвязал вожжи, сел в двуколку, пустил коня галопом в сторону Перми.

«Поглядеть или нет Большую мотовилихинскую улицу», — гадал Костя, не зная, чем заполнить пустоту, опять образовавшуюся вокруг него. В казенных стенах госпиталя стало невмоготу. Может быть, все это временно, и завтра по чужой, враждебной воле забросит его судьба, как перышко, на другую землю. Но если жить в Мотовилихе, надо как-то ощутить под ногами почву…

В дверь кто-то побарабанил кулаком, и заглянул Андрей Овчинников. Он опять, как утром, не сдернул картуза, по-хозяйски расставил ноги; от него попахивало спиртным.

— Гуляли мы с Яшей Гилевым по Большой, глядим — ошалели все. Вот я и решил еще разок узнать, обман или правду затеяли. И как же, сударь?

— Задумано по-серьезному, — ответил Костя, отчего-то робея.

— И молот паровой будет?

— Непременно!

— А дальше что? — Овчинников сощурил глаза, придвинулся, выставил плечо, будто готовясь на драку.

— Вот этого я и не знаю, — искренне сказал Костя. Да и мог ли он что-то в самом деле предугадать?

Овчинников сердито подвигал скулами, пошел к дверям, обернулся быстро:

— Гилев-то говорит: «Может, кто один там в праздник тоскует; если, мол, попроще, не пригласить ли в гости?» Пойдешь али нет? — Спросил мягко, без нажима. — Да ты не опасайся, человече, Яша парень добрый, непьющий.

«Отчего бы и не пойти, — согласился про себя Бочаров, вспомнив хорошие глаза младшего Гилева. — Вот и начну знакомиться».

За Овчинниковым вышел на улицу. Яша снял картуз, переминался с ноги на ногу. Нет, не заметно было, чтобы он растерялся: просто неловко было, видимо, ему, что так вот навязался.

— Прощевайте, — сказал Овчинников, подмигивая Гилеву, — с тобой закиснешь. — Торопливо зашагал к трактиру.

— Как примет, никого не признает, — улыбнулся Яша виновато. — Вы уж нас не осудите.

— Ну что вы, что вы! — Костя никак не мог обрести уверенность. — Мне бы очень хотелось посмотреть, как живут в Мотовилихе. — Он кивнул на гору, на домики.

Яша обрадованно засмеялся, и сразу стало вроде бы легко.

От горы Вышки легла на зеленоватое зеркало пруда лохматая тень. Под заборами гнездились сумерки. Яша вел Бочарова меж домов, шатавшихся от пляса. Под ногами хрустел коричневый, шоколадный шлак, блестящий на плоскостях, как стекло. Муравка зеленела по бокам вытоптанной дороги, крапива топырила жгучие листья. Наверху дороги колоколили ботала, сыто рычали коровы — пастухи гнали стадо с поскотины. Из дворов сладко воняло навозом, гнилым деревом. Наверное, так вот пахнет деревня, о которой Костя столько у Иконникова наслышался.

В полутемных прохладных сенях хозяйственного дома Гилевых — березовые веники, хомуты, грабли, вилы, косы, осенние запахи сухих трав, мочала. Яша толкнул дверь, по-петушиному она заскрипела.

Мирон Гилев горбился на лавке, сердито ворчал. Будто медведя подняли из берлоги мимоходным шумом, и залегать ему поздно и не время еще промышлять. Не приведи господь наткнуться — враз закогтит.

Яша будто и не заметил, что дед свиреп, спросил, где отец, мамка, где Катерина. У Мирона нехорошо блеснул из-под морщинистого века на Костю выцветший глаз:

— А-а, варган пожаловал. Чего у нас потерял?

— Вот мы здесь и живем, — весело сказал Яша Бочарову, — так и живем.

Но хриплым голосом своим, тяжелым глазом сбил старик хороший душевный настрой, который почувствовал Костя, когда поднимался за Яшею в гору; захотелось уйти. Яша толкнул дверь из сеней. Над двором небо было высокое, без мутнинки, лишь рябили на краю его легкие облачка. Мягко дышала пегая комолая корова, осторожно охлестывалась длинной кисточкой хвоста. В подойник били струйки, одна порезче, другая поглуше. Широкая крепкая женщина в платке, повязанном на лбу — кончики рогами, — поднялась с корточек, отерла пальцы о фартук. Глаза у женщины поблекшие, но добрая, добрая в них голубизна.

— Никак гость у нас, — распевно сказала она. — Парного молочка не изволите?

Кружкой зачерпнула из подойника, подала Косте. Ничего подобного никогда он не пил. Потеплело внутри, надолго остался во рту медвяный привкус.

А Яша уже вел Костю в огород, подернутый темной ботвою, показал маленькую прокопченную баньку, пояснил, как топят ее по-черному. Огород обрывался на склоне. По самой бровке тянулся забор из серых усохших слег. Внизу нешироким клином виднелся пруд цвета бутылочного стекла, с криком носились над ним охочие стрижи. Пахло росной травой, прогретой землею. Костя чувствовал, как глубоко, по самый живот, дышится здесь, и казалось ему: завод с его гарью и мертвым хаосом — в тридесятом царстве.

— Вот бы здесь поселиться, — неожиданно для себя сказал он.

— И чего проще? — обрадовался Яша. — Смотрите-ка: прадед строил!

В самом углу забора в зеленых кустах ирги и черемухи притаилась избушка об одно окно, глядящее на пруд. Крыша, венцы, приступочек вместо крыльца — все еще добротное, жилое. Только мох высучился кое-где седой щетиной да повыщербилась труба.

— Отец не запретит, — увлекся Яша. — Переезжайте, славно будет.

— А дед?

— Ну, дед-то уж и позабыл про нас… Никак сестренка бежит!

Катерина спешила к ним по меже, будто летела, запрокинув голову, тоненькая, как подросток. Остановилась, будто споткнувшись, вспыхнула вдруг, спрятала глаза под ресницы:

— Тебя, Яша, отец кличет!

— Вот это Константин Петрович Бочаров, у нас жить будет. — Яша забавлялся смущением сестры.

Девушка побежала к дому. По узкой гибкой спине моталась длинная темно-русая коса, из-под подола мелькали смуглые щиколотки и башмачки, — Костя отвел глаза и с безнадежной трезвостью подумал, что Яша, Катерина, все мотовилихинцы куда свободнее, чем он. Улицы губернского города, дремучая тайга вокруг, это вечернее небо, река за горою — обман, мираж в большом остроге. И ничего нельзя потребовать, отвергнуть, ни от чего нельзя уйти.