"Гипсовый трубач: дубль два" - читать интересную книгу автора (Поляков Юрий Михайлович)

17. Японский рододендрон

Когда подъезжали к Дому ветеранов, Андрей Львович бросил ищущий взгляд на стоянку, и сердце его, похолодев, сжалось, точно мошонка на морозе. Красного «крайслеренка» Натальи Павловны не было.

«Вот мы и продолжили наши роскошные беседы!» – мысленно заскулил автор «Кандалов страсти» и, злея, вспомнил, как грубо беспардонный Жарынин прервал его вчерашнее свидание с Обояровой, такой ласковой и многообещающе доверчивой.

Кокотов повернулся к режиссеру, чтобы в отместку резко выразить ему какую-нибудь еще не сформулированную гадость, и обнаружил, что тот, подавшись вперед, внимательно разглядывает через лобовое стекло вислоусого незнакомца в украинской рубахе-вышиванке. Приезжий стоял, выкатив на балюстраду живот, и щурился на закатное солнышко. Было ему за пятьдесят, о чем свидетельствовали седые немытые космы, какие обычно позволяют себе только бомжи да еще самый авангард творческой интеллигенции.

– Андрюха?! – вдруг завопил Жарынин, выскочил из машины и пошел на «незалежника», широко раскинув руки, точно строитель светлого будущего с советского плаката.

– От дывысь! – весело отозвался малоросс, и еле поспевая за своим животом, бросился по ступенькам вниз.

Наблюдательный писатель успел заметить на нем просторные джинсы, напоминающие козацкие шаровары и «жовто-блакитные» кроссовки. Встретившись, почти столкнувшись, режиссер с незнакомцем обнялись и, радостно причитая про годы-зимы, стали обхлопывать друг друга, проверяя, все ли части тела на месте.

– Дмитро!

– Андрюха! Ну, ты и размордел!

– А як же? Москали теперь наше сало не едят, нам больше достаеться!

Кокотов, изнуренный отсутствием Натальи Павловны, нехотя вылез из «вольво» и смотрел на счастливую встречу друзей с трудно дающимся умилением.

– Андрюха, знакомься – мой соавтор Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы!

– Здоровэньки булы, тезка! – «незалежник» крепко пожал руку автора «Сумерек экстаза».

– А это мой однокурсник Андрей Розенблюм. Мы вместе во ВГИКе учились…

– Ни-и! – посерьезнев, качнул головой поседелый кинематографист. – Зараз Андрiй Розенблюменко.

– А что так?

– Так надо!

– Ты это серьезно?

– А як же? Незалежность – это тебе, Дмитро, не вареники с вишней.

– М-да… А к нам-то зачем?

– Во-первых, приехали батьку Пасюкевича, нашего кобзаря, проведать. Он же у нас национальный герой! Все вот ждем, когда можно будет прах его на родину перевезти. Во-вторых, надо забрать скамейку, на якой Довженко сидел. Предоплату год как со Львова перечислили. Беспокоятся. А главное – гроши буду просить на кино…

– У кого же?

– У вашего министра культуры.

«Странно…» – подумал Андрей Львович.

После краха «Поцелуя черного дракона» и скандального разрыва с фондом Сэроса он вымаливал у минкульта скромный грант, чтобы написать продолжение своей нашумевшей в перестройку повести про школьников, объявивших бойкот педагогу. По замыслу, старшеклассники в конце концов примиряются с учителем и начинают вместе разыскивать останки бойцов Красной Армии, разбросанные в чащобах дальнего Подмосковья. Мыслишка подзаработать на патриотическом воспитании разболтавшейся молодежи казалась ему весьма заманчивой. Однако из министерства ответили, что на такие глупости денег у них нет. Собственно, этот отказ и превратил со временем перспективного прозаика Кокотова в плодовитую, как дрозофила, Аннабель Ли. А вот пьянице и развратнику Федьке Мрееву, попросившему у минкульта на издание сборника статей «Матушка п…а. Вагинальный дискурс в русской поэзии», денег дали мгновенно, не пикнув.

– А про что кино-то? – полюбопытствовал Жарынин.

– Про Конотоп! – гордо доложил Андрiй, – як мы вашу дворянскую конницу порубали да в болотах потопили! – добавил он и махнул рукой, снося кому-то с плеч голову. – Скоро юбилей. Сначала я, конечно, хотел про Голодомор снять, но, сам знаешь, жуткая конкуренция! Это ж чистый «Оскар»! Якорибский, бисов сын, перехватил…

– Пашка Якорибский?

– Павло, – поправил Андрiй.

– Сомневаюсь я, что денег тебе дадут! – покачал головой режиссер.

– Ни трошки не сомневайся! – Розенблюменко снисходительно хлопнул однокашника по плечу. – Дадут! Одно дело делаем.

– Какое дело? – не удержался Кокотов.

– Боремся с проклятым имперским прошлым! Ты-то, Дмитро, как? Рассказывай! Ты ж после «Плавней» совсем пропал. Говорили, тебя посадили, а потом в Америку отпустили. Я весь Брайтон-бич обшукал. Никто тебя там не видел. А ты, чертяка, здесь! Що працюэше?

– Вот сценарий с Андреем Львовичем пишем.

– А гроши кто дает?

– Немцы.

– Нимци? – ревниво насторожился незалежник. – Сценарий случайно не про Холокост?

– Нет, у нас кино про жизнь.

– И то дило! Слухай, пидемо до мене, побалакаем, выпьем горилки, закусим сальцем. Что сказал Сен-Жон Перс о сале? Не забыл?

– А як же! – засмеялся Жарынин. – Ничего не сказал, потому как онемел от восторга, когда попробовал!

– Помнишь, помнишь чертяка! – заржал Розенблюменко и снова обнял друга. – Ты в яком номере?

– В люксе.

– Вот, всегда вам, москалям, усе саме гарне!

Те м временем из-за куртины показался рослый парубок – тоже вислоусый и остриженный в кружок, как кузнец Вакула. Он бережно вел под руку, приноравливаясь к старческому шарканью, любимого ученика профессора Грушевского. Пасюкевич был одет в ветхий нерусский мундир и фуражку наподобие той, что носил незабвенный Йозеф Швейк. На побитом молью рукаве можно было разглядеть выцветший шеврон с трехкоронным галицийским львом. Кобзарь что-то рассказывал, вдохновенно тряся головой, а молодой сподвижник внимал ему с мемориальным благоговением.

– Микола Пержхайло… – кивнул на парубка Розенблюменко. – Со мной приехал. Талант! Из Ужгорода. Он у меня в сериале молодого Мазепу играл.

– Это когда гетмана без штанов к жеребцу привязали и в чистое поле пустили? – намекая на известный исторический факт, усмехнулся Жарынин.

– То москальски враки. Ты лучше, Дмитро, вспомни, как ваши Ванька Грозный да Петька Первый гомосечили! – грустно возразил Розенблюменко и, махнув рукой, крикнул: – Микола, поди сюды, я тут приятеля зустрив, пишли з нами – жахнемо!

– Нэ можу! Батько Пасюкевич розказуе, як вин у Карувському лиси з москалямы бывся. Ты йды, я пизнише буду… – густым драматическим басом откликнулся «молодой Мазепа».

– Ладно, хлопцы, пийшли до хаты! За встречу надо терминово выпить! – Розенблюменко одной рукой обнял Жарынина, а другой Кокотова.

– Нет-нет… – помотал головой писатель, высвобождаясь. – Мне нельзя, мне надо над сценарием думать…

– Правильно! – похвалил режиссер. – Идите и думайте!

Однокашники скрылись за колоннами, и автор «Кандалов страсти», который на самом деле не мог уже думать ни о чем, кроме Натальи Павловны, пошел бродить по окрестностям. Было еще светло, но солнце, краснея, неотвратимо оседало к горизонту. Деревья по-вечернему осунулись и едва роптали бронзовеющими кронами. Осенние листья за спиной падали с шорохом крадущегося злоумышленника, и мнительный писатель несколько раз даже осторожно оглядывался на всякий случай. Вдоль дорожки тянулись высокие заросли поседевшего иван-чая, попадались ювелирные снопы золотарника да мелькали в осенней траве голубые звездочки цикория. Вода в прудах потемнела и остановилась, лишь иногда на середине тяжело плескалась рыба, и круги добегали по глади до прибрежной осоки, где лягушки пробовали свои скрипучие голоса для ночного концерта, может быть, последнего в этом сезоне.

Андрей Львович вошел под сень парка, и ему показалось, будто сразу наступили сумерки. Черные колонны лип уходили вверх, поднимаясь из папоротника, похожего в лесной полутьме на птиц, вскинувших большие перистые крылья. На подгнивших стволах росли, плотно сбившись, огромные желтые чешуйчатые грибы. Вдоль крапчатой асфальтовой дорожки стояли высокие, в человеческий рост, скелеты высохшего борщевика. Изредка, пробив кроны деревьев, в глаза ударял ярко-рыжий луч уходящего светила.

На тоскующего Кокотова вдруг снизошла давно забытая, оставленная там, в литературной молодости, сладко-тягучая, томительная тревога – верная примета нарождающегося стиха, такая же верная, как тошнота при беременности. Слова, до этого бесцельно блуждавшие в праздном мозгу, вдруг стали сами собой, подобно стальным опилкам под действием магнита, собираться в рифмованные комочки смысла:

От жизни, может быть, осталась треть… А ведь со мной еще такого не было! Я думал, «от разлуки умереть» — Всего лишь безобидная гипербола… И вот, лесной не видя красоты, Скитаюсь и мечтою сердце тешу я, Что из кустов навстречу выйдешь ты, Как самая изысканная лешая…

Неожиданное сравнение Натальи Павловны с самкой лешего, внезапно пришедшее в голову и даже поначалу вызвавшее у него прилив гордости за свои поэтические пороховницы, позже, после ответственных размышлений, было отвергнуто Кокотовым, как слишком рискованное. Он даже представил себе бывшую пионерку, густо обросшую шерстью, точно неуловимый гоминид «йети». Нет, не пойдет!

Так, в творческих муках, он добрел до грота, сложенного из гладышей еще во времена железнорукого штабс-капитана Куровского. Камни давно обомшели, меж ними выбивалась травка, а наверху росла раскидистая березка. Из медной трубки, вмурованной в кладку, журча, падала в бетонный вазон скрученная струйка. Автор «Нежной жажды» подставил сложенные ладони и напился – вода оказалось отличная, с кислинкой и железистым привкусом, она даже слегка покалывала язык, будто газированная.

Прислонясь спиной к холодной и бугристой стене грота, невольник стиха попытался все-таки переделать концовку, но вышло еще рискованнее:

И вот, лесной не видя красоты, Мечтаю, как тебя позвал бы в жены я. И грежу, что навстречу выйдешь ты — Из чащи, как богиня, обнаженная…

Новый вариант к тому же совсем не соответствовал действительности: увлекаясь Обояровой, Кокотов о браке покуда не помышлял. Эти матримониальные намерения ворвались в стих явно в результате поиска концевого созвучия к слову «обнаженная». И совсем уж неприличным выглядело очевидное влияние Бездынько с его составными рифмами, которым жутко завидовали Асеев и Маяковский, возможно, именно из-за этого застрелившийся.

Андрей Львович напружил слабеющее вдохновение, пытаясь вновь пересочинить последние строки, но не успел: в лесу послышались голоса.

Однако из кустов показалась не «самая изысканная лешая», а стайка знакомых насельников: вдова внебрачного сына Блока, архитектор Пустохин, акын Джангулов, русская народная певица Воронкова и Ящик под ручку со Златой Воскобойниковой шли к источнику, неся в руках пустые пластиковые бутылки. По предписанию врача, перед каждым приемом пищи они обязательно пили целебную ипокренинскую воду, чем и объяснялось изрядное здоровье стариков, несмотря на неуклонно убывающее питание. Угнетенное душевное состояние и очевидная творческая неудача превратили одну только мысль о возможной встрече с жизнецепкими пенсионерами в невыносимое страдание, и бывший поэт, незаметно выскользнув из-под каменной сени, по короткой тропинке, самочинно протоптанной наискосок от асфальта, воротился в Дом ветеранов.

Подходя к колоннаде, Кокотов снова бросил почти безнадежный взор на стоянку, но увидал лишь многочисленное семейство Огуревичей. Закончив очередное занятие в школе «Путь к Сверхразуму», чада и домочадцы шумно грузились в микроавтобус, чтобы ехать домой – в соседний суперпоселок Трансгаза, где года четыре назад директор выстроил себе трехэтажный коттедж. Посадкой руководила Зоя Афанасьевна, зычно покрикивая, она с раздражением поглядывала на дверь Дома ветеранов. Причина ее неудовольствия стала понятна, когда автор «Роковой взаимности» столкнулся в холле с Аркадием Петровичем, напоминавшим полярника, которому очень не хочется выходить из тепла в ледяное ненастье, но долг, как говорится, зовет. Обрадовавшись отсрочке, он бросился к писателю:

– Ну что? Как вы съездили?

– Появилась некоторая надежда, – уклончиво сообщил Кокотов.

– Слава богу, я так волнуюсь, так волнуюсь… Если суд отклонит нашу жалобу, все рухнет!

– А может, просто заглянуть в торсионные поля и узнать?

– Заглядывали. там информационный провал. Знаете, что это означает?

– Нет.

– Это означает, что будущее еще не сформировано, и мы находимся в точке бифуркации, исход процесса равновероятен. Хоть бы Меделянский вернулся! У него есть выход на Верховный суд, на очень большого человека, который много лет коллекционирует «змеюриков»…

С улицы, бухнув вековой дверью, вбежал сын Прохор:

– Папа, мама сердится! Она сказала, ты напрасно тянешь резину, твоя Лапузина опять где-то шляется!

– Какая Лапузина, при чем тут Лапузина? Ты видишь, мы разговариваем с Андреем Львовичем, – испугался директор, и его мускулистые, как у саксофониста, щеки задергались.

– Вижу, – кивнул проницательный отрок. – У Андрея Львовича, как и у тебя, либидоидная аура тоже значительно угнетена…

– Почему вы так решили? – поежился автор «Беса наготы».

– Потому что она фиолетового цвета. Вы зря не хотите заняться своими энергетическими глистами! – ответил Прохор и увел покорившегося отца в семью.

Подавив в себе ревнивую неприязнь к этому торсионному проходимцу, Кокотов побрел в столовую. Честно говоря, есть ему не хотелось, но теперь тоска гнала прозаика к людям. Сердечно поздоровавшись с Яном Казимировичем, он, чтобы заглушить душевную муку, попросил любимого фельетониста Сталина немедленно продолжить рассказ о судьбе его братьев. Взволнованный столь невиданным вниманием, Болтянский порозовел от удовольствия, подарил благодарному слушателю нераспечатанную пачку морской капусты и завел свою родовую сагу.

– Итак, вообразите, Андрей Львович, приезжает мой брат Станислав в революционный Петроград и сразу же, наивная провинциальная душа, выполняя наказ покойного батюшки, всех встречных и поперечных начинает расспрашивать, как пройти к товарищу Троцкому. «Бывшие» в меховых пальто от него, конечно, в ужасе шарахались. Те что попроще посылали, кто – в Петросовет, кто – в наркомат Индел, кто – в Смольный… Большинство же вообще не знали, о ком речь, пожимая плечами. Телевизора-то еще не было! Наконец нашлись два добрых матросика с красными бантами на бушлатах, они вызвались проводить брата прямо к Троцкому, но доставили, разумеется, прямехонько на Гороховую, в ЧК. там Стась две ночи провел на соломе в камере с двумя бородачами из «Союза русского народа» и похмельным председателем полкового комитета, растратившим казенные деньги. Черносотенцы молись и ругали жидов, погубивших Россию, а растратчик бил в железную дверь кулачищами и орал, насыщая камеру сивушным перегаром, что послал пропавшие деньги почтой лично Карлу Либкнехту на поддержку немецкого пролетариата. Ему, видимо, все-таки поверили, отдали портупею и отпустили, а бородачей вызвали с вещами, и назад они уже не вернулись.

На третий день повели на допрос и Стася. Пытал его латыш, говоривший с сильным акцентом. То ли брат отвечал что-то не так, то ли следователь плохо понимал по-русски, но, когда брат в седьмой раз объяснил, что шел к Троцкому поступать на службу, латыш вынул огромный маузер и чуть его не застрелил. Тут, к счастью, в застенок вошел высокий человек, одетый в кожаную тужурку, в каких до революции щеголяли исключительно шоферы и самокатчики.

– Вот… – с трудом подбирая слова, доложил следователь. – Не сознается, что хотел товарища Троцкого убить!

– Так уж сразу и убить! – хохотнул кожаный, и его голос показался брату знакомым. – Откуда прибыли?

– Да что с ним разговаривать, товарищ Зайончковский! К стенке – и баста! – сказал дознаватель с рассудительным латышским акцентом.

– Из Красноярска…

– Ишь ты, земляк!

И тут Станислав узнал в чекисте поляка, учившегося с ним в одном реальном училище, но тремя классами старше.

– Ежи! Это же я – Болтянский!

Чекист удивился, поднес к лицу брата свечку и, махнув рукой, выпроводил из камеры следователя, потом сердечно обнял соплеменника. Слово за слово, спасенный брат рассказал ему, как по совету отца хотел устроиться к Троцкому на службу.

– Зачем тебе Троцкий? Иди к нам, в ЧК. Знаешь, кто у нас здесь самый главный?

– Кто?

– Дзержинский.

– А заместитель у него, знаешь кто?

– Кто?

– Менжинский. Все наши. Давай к нам! Мне как раз дознаватель нужен. Намучился я с этим тупым латышом, хочу его на повышение куда-нибудь отправить…

– Да я ж не умею, я на техника учился…

– А кто умеет? В первый раз революцию делаем. Главное – иметь горячее сердце и чистые руки. Я так Дзержинскому и сказал, когда он меня в ЧК брал.

– В общем, Стась согласился. Но вы, Андрей Львович, нипочем не угадаете, кем впоследствии стал тупой латыш…

Однако в тот момент автор романа «Плотью плоть поправ» не угадал бы даже, как звали его покойную маму Светлану Егоровну. В столовую вошла разрумянившаяся с улицы Наталья Павловна и, мило щурясь, выискивала кого-то среди питающегося старческого многолюдья. Сердце писателя расцвело, словно алый японский рододендрон, когда он вдруг понял: ищет она его – Кокотова…