"Гипсовый трубач: дубль два" - читать интересную книгу автора (Поляков Юрий Михайлович)

15. Человек-для-жизни

Выйдя на улицу из больничного сумрака, Кокотов замер на ступеньках, ошеломленный яркой сентябрьской свежестью. Солнце выбралось наконец из кроны огромной липы и светило теперь беспрепятственно, в полную осеннюю силу. Черно-белый кот так же спал, вытянувшись, под деревом. А вот одинокой полоски с телефоном умельца, прерывающего беременность взглядом, уже не было – оборвали. Андрей Львович вынул из ноздри ватку и убедился в том, что сковырнутая «бяка» больше не кровит. В воротах он обогнал деда «с очень хорошими анализами». Тот, согнувшись, кашлял, клокоча и задыхаясь. Старушка-дочь терпеливо дожидалась, пока приступ закончится, и на ее лице застыла гримаса измученного сострадания.

Зато Кокотов чувствовал в сердце ту радостную беззаботность, какая овладевает нами, если неприятности, казавшиеся непоправимыми, рассеиваются благосклонным мановением судьбы. Единственное, что слегка омрачало настроение, так это непонятное слово «невус». С одной стороны, в нем брезжил смутный признак опасности, намек на неведомое, на «невесть что». С другой – просвечивало что-то пустяшно-легкомысленное, созвучное выражению: «А он и в ус не дует!» Чтобы уничтожить сомнения, автор «Жадной нежности» рванул по Мясницкой в «Библио-глобус» и, шагая к цели, почему-то сравнивал встречных молодых женщин с Натальей Павловной.

На углу переулка, где в советское время помещался известный всей Москве рыбный магазин, Андрей Львович вспомнил семейное предание о том, как в тетю Нину, сестру Светланы Егоровны, возмущенный продавец бросил селедку. Дело было так. Нина Егоровна от рожденья обладала двумя удивительными качествами. Она молниеносно считала в уме, никогда не ошибаясь и периодически посрамляя кассовые аппараты, частенько выдававшие неверную сумму. Окрестные кассирши панически боялись тетю Нину и, наверное, поэтому, подсчитывая стоимость ее покупок, часто ошибались, правда, всегда в свою пользу. А еще она на глазок могла определить массу взвешенного куска мяса, колбасы или сыра с точностью до десяти граммов, что бы там продавцы ни мудрили со своими гирьками. И вот однажды, отстояв длинную очередь за дефицитной атлантической сельдью пряного посола, Нина Егоровна достигла прилавка и начала выбирать себе конгениальную рыбку. Делала она это с такой неторопливой дотошностью, будто жила не при умеренном социализме, а в грядущей эре избыточного изобилия. Одна сельдь была отвергнута за отсутствие икры, вторая за подозрительно красный цвет глаз, третья за худосочность, четвертая за несвежесть жабр, пятая просто так – из неприязни… Под нарастающий ропот очереди тетя Нина наконец выбрала себе настоящую малосольную красавицу, которую продавец, огромный и не очень трезвый мужик, явно припас для себя.

– Четыреста семьдесят пять граммов! – объявил он с обидой и, вынув из-за уха карандашик, чиркнул циферки на серо-коричневой оберточной бумаге.

– Четыреста шестьдесят, – мягко уточнила Нина Егоровна.

– Четыреста семьдесят, – нехотя поправился прилавочник, сопя и делая вид, будто вглядывается в риски на шкале весов.

– Четыреста шестьдесят, – уже тверже повторила она.

– Четыреста шестьдесят пять, – зверея и нервно переставляя чугунные гири, как шахматные фигуры, согласился мужик.

Тетя Нина молча взяв селедку, прошагала к контрольным весам, стоявшим на специальной полочке под вымпелом «Образцовому торговому предприятию Москвы», положила рыбу на алюминиевую плоскость, дождалась, пока трепетная стрелка, пометавшись, застынет на окончательном делении, и торжественно, на весь магазин объявила:

– Четыреста шестьдесят! С бумагой.

Затем она презрительно вернула селедку продавцу и приказала:

– Заверните в два слоя! Я иду выбивать.

Но на полпути к кассе она услышала, как покупательское сообщество изумленно охнуло, и тут же почувствовала мокрый шлепок в спину. Это посрамленный продавец, забыв себя, швырнул ей вдогонку избранную сельдь – и на белом финском кримпленовом платье (тетя Нина собиралась в гости) навсегда отпечатался жирный рыбий силуэт. Был страшный скандал – с прибеганием директора, вызовом милиции, составлением протокола и уговорами забрать заявление. Пока успокаиваемый коллегами и покупателями прилавочник рыдал, мешая слезы с пряным рассолом, высокие стороны сошлись на следующем: тете Нине в качестве моральной компенсации выдается целая банка атлантической сельди, а расходы на реставрацию платья возмещает продавец. Кроме того, директор магазина звонит своему коллеге в ГУМ, где пострадавшая сможет купить себе в спецсекции любой новый наряд – импортный. На этом конфликт сочли исчерпанным. Но вот что удивительно: покупатели в основном поддержали не оскорбленную селедочным метанием тетю Нину, а нервного продавца, оправдывая его выходку несовершенством социалистической системы.

Через много-много лет, заболев, Нина Егоровна с точностью до копейки скалькулировала стоимость своих похорон, поминок и памятника. Умерла она в разгар гайдаровских реформ, и отложенных на сберкнижку денег хватило бы разве на похороны куклы в магазинной картонной коробке. И поминальный стол впору было накрывать, как в детстве, понарошку, когда салат резали из листиков подорожника вперемешку с одуванчиками. Памятник? А памятник оставалось соорудить из двух скрещенных прутиков, словно упавшему с балкона котенку.

Входя в «Библио-глобус» сквозь вороулавливающую пикалку, писатель поймал на себе приметливый взгляд охранника, кажется, заранее уверенного в том, что Андрей Львович пришел в магазин с обязательным намерением стибрить книжку. Зачем? Книг вокруг было чудовищно, противоестественно много – с пола до потолка. У нормального гражданина, взыскующего почитать, сразу возникало ощущение неодолимого, бессмысленного излишества. Вероятно, нечто подобное мучило Гулливера, когда он бесцельно бродил по бесполезным женским рельефам игривой великанши. А что же тогда говорить о человеке, сочиняющем книги! Он вообще похож на мальчика, который год мастерил самострел, выдумывая, выискивая, вытачивая нужные детали, и вдруг угодил прямо на склад готовой продукции оружейного завода.

Поздравляя себя с этими неожиданными сравнениями, Кокотов отыскал на первом этаже отдел «Медицина», нашел на полке толстый справочник, раскрыл на букве «Н», полистал и прочел: «Невусы, родимые пятна, – небольшие, обычно темные образования на коже…»

«Так это ж просто родинка!» – заликовал он и ощутил такую легкость, что простой ветерок мог унести его вдаль.

Усилием воли автор «Полыньи счастья» заставил себя вернуться в справочник: «…образования на коже, которые развиваются из вырабатывающих пигменты клеток кожи – меланоцитов. Родимые пятна локализуются практически на любых участках кожи, бывают разными по размеру, по форме, плоскими и возвышенными…»

«У меня, вероятно, возвышенный невус!» – подумал писатель и продолжил чтение:

«…Родимые пятна, которые имеют непривлекательный внешний вид или расположены в местах, где их раздражает одежда, могут быть удалены врачом с помощью скальпеля и местного анестезирующего средства. В основном, родимые пятна безопасны и не требуют удаления, однако некоторые из них напоминают злокачественную меланому. Их трудно бывает отличить…»

«Так вот чего они всполошились!» – догадался Андрей Львович и, не дочитав статью, поставил том на полку.

Повеселев, он отправился с проверкой в отдел любовных романов и на столике с табличкой «Рекомендуем!» еще издалека заметил две книжки Аннабель Ли – «Любовь на бильярде» и «Заблудившиеся в алькове». К последней была прикреплена желтая бумажка с надписью «Лучшие продажи августа». Но чувство законной гордости отравляла горечь вынужденного бескорыстия. Дело в том, что «Вандерфогель» принадлежал к тем многочисленным хитрым издательствам, у которых тираж в 5 тысяч экземпляров, однажды напечатанный, не кончается уже никогда. По этой причине аванс был и оставался единственной разновидностью финансового общения книгопёков с авторами. А Кокотов все свои авансы давно получил и потратил. Вздохнув, он по привычке проследовал к дальним стеллажам, где покетбуки стояли по алфавиту, и обнаружил на полке еще десяток пыльных сочинений Аннабель Ли:

«Кентавр желаний»

«Похититель поцелуев»

«Полынья счастья»

«Женщина как способ»

«Отдаться и умереть» в двух частях

«Бес наготы»

«Кандалы страсти»

«Преданные объятья»

«Знойное прощание»

«Плотью плоть поправ»

Из семнадцати книжек, написанных им для серии «Лабиринты страсти», в ассортименте отсутствовали: «Русалки в бикини», «Жадная нежность», «Роковая взаимность», «Сумерки экстаза» и еще один роман, название которого Андрей Львович, хоть убей, никак не мог вспомнить. Убеждая себя, что книжки успешно распроданы, а не сданы в уценку, он двинулся к выходу, но неожиданно снова задержался у столика с обложками, рекомендованными к чтению. Нестарая еще женщина с унылым лицом замужней брошенки листала «Заблудившихся в алькове», мучительно раздумывая, купить или нет. Автор затаил дыхание и стал следить за ней, делая вид, будто разглядывает новый роман Павлины Душковой «Тайна кантона Гларус».

«Город Женева расположен на берегу одноименного озера», – прочитал он первую фразу, заскрипел зубами, вскипел профессиональной яростью и подумал, что за такое начало писателя надо расстреливать на месте.

Покупательница крутила «Заблудившихся» так и эдак, листала, ставила на полку, брала снова, разглядывала цену и даже взвешивала на ладони, точно упаковку фарша. Наконец она тяжко вздохнула, словно совершая осознанную ошибку, и понесла книгу к кассе. У писателя, охваченного озорным жизнелюбием, вдруг мелькнула занятная мысль – догнать ее и сознаться в том, что Аннабель Ли – это он, Андрей Львович.

– А как ваша фамилия? – спросит озадаченная брошенка.

– Невус! – ответит Кокотов и рассмеется.

Но, конечно, ничего такого он не сделал: как обычно, не хватило смелости и озорства. Размышляя, почему ему всегда и во всем не достает храбрости, писатель поехал домой. Поднимаясь в лифте, автор «Знойного прощания» уже готовил сердце к трем возможным неприятностям. Первая: его обокрали. Вторая: в кране сорвало прокладку, и вода протекла на нижних соседей, людей столь буйно чувствительных к чужой жизнедеятельности, что жить им надо бы в шалаше посреди пустыни Гоби. Третья: произошла утечка газа, которую необходимо с помощью обоняния обнаружить до прикосновения к выключателю. Иначе… писатель, содрогаясь, представил себя живым визжащим факелом, выбрасывающимся из окна.

Однако все оказалось в порядке: воры в помещение не проникали, газом не пахло, протечки не случилось, правда, из крана слегка подкапывало – и три рыжих таракана, придя в раковину на водопой, пали от чудодейственного китайского порошка, предусмотрительно рассыпанного Андреем Львовичем перед отъездом. На столе стояла банка с «Мудрой обезьяной», а рядом лежало зарядное устройство – провод был аккуратно вмотан между двумя штырьками штепселя. Все правильно: он увлекся борьбой с домашними насекомыми и забыл про остальное. Изнемогшая «Моторола» была тут же включена в сеть.

А все-таки странно! Он отсутствовал дома несколько дней, а квартира показалась ему получужой, даже выражение маминого лица на фотографии вроде бы чуть-чуть изменилось, словно она осведомлена и осуждает влечение сына к Наталье Павловне.

Разыскивая на антресолях спортивную сумку, купленную для походов в тренажерный зал вместе с бесконечно самосовершенствовавшейся Вероникой, Кокотов вдруг подумал, что, наверное, можно сочинить рассказ о том, как умершая женщина, глядя со снимка на оставленного в живых мужа, участвует в его одинокой судьбе. Когда все в порядке, ему кажется: покойница чуть улыбается с фотографии. Если же у него неприятности, она будто бы хмурится. Всякий раз безутешный вдовец бросается к портрету, вынимает из рамки, тщательно осматривает, но не обнаруживает никаких подлинных изменений. Однажды он знакомится с новой женщиной, они начинают встречаться. Но после свиданий ему кажется, будто жена со снимка смотрит на него с ревнивым отчаяньем. Мужчина пытается списать все это на свою мнительность, бежит к врачу, но тот склонен видеть причину галлюцинаций во вдовствующем воздержании пациента. И вот новая подруга после долгих ухаживаний впервые остается у него на ночь. Охваченный лихорадкой телесной любознательности, он забывает обо всем, а главное – о том, что по правилам ритуальной деликатности портрет былой супруги в подобных случаях надо прятать, в крайнем случае – оборачивать лицом к стенке. Достигнув желательного и ощутив, как всегда бывает после, разочаровательный восторг, счастливец, отдышавшись, спохватывается и, босо шлепая по паркету, спешит убрать фотографию. Он ожидает, конечно, найти на лице усопшей следы презрения и брезгливости, но, приблизившись, обнаруживает невероятное: лица нет. Нет! Покойница отвернулась, и виден лишь ее затылок с тем неизъяснимым, ренуаровским завитком волос на стройной шее, который сводил его с ума в первые годы брака. Потрясенный, он хватается за сердце и умирает…

«А почему, собственно, умирает? – укорил себя Кокотов, найдя сумку и слезая со стула. – Вот уж так сразу и умирает! А про завиток здорово, про завиток надо куда-нибудь обязательно вставить…»

(Кстати, воспламеняющее колечко волос на шее он позаимствовал у своей первой жены. Эта каштановая виньетка на белой, нежной, почти еще детской коже так волновала юного Кокотова, что в минуты брачного партнерства он настаивал на таком телорасположении неопытной супруги, при котором завиток был ему тщательно виден. Однако Елена, воспитанная в строгой офицерской семье на лучших образцах деликатной советской киноклассики, усматривала в подобном позиционировании явное неуважение к себе как к женщине и личности, предпочитая встречаться с мужем в постели только лицом к лицу. На обидчивый вопрос, почему Кокотов с таким упорством всякий раз настаивает на реверсе, молодой супруг прямо ответить стеснялся и бормотал разные гуманитарные глупости.)

– И почему не признался? – горько вздохнул Андрей Львович. «Сказал бы про завиток, может, и не развелись бы!» – с поздним раскаянием подумал он, извлекая из гардероба нераспечатанные сорочки, добытые на распродаже еще вероломной Вероникой: голубую, фисташковую и черную.

После легкого приступа самоограничения автор «Беса наготы», учитывая наметившиеся отношения с Натальей Павловной, решил взять все три. Затем его мысли снова вернулись к сюжету будущего романа или повести.

…Итак, увидев вместо лица затылок, герой в ужасе бросается на постель и прячет лицо в теплой груди своей новой любви, а та, воспринимая это как искренний знак благодарности за первые успешные объятья, баюкает и гладит своего мужчину. Они не торопясь, со вкусом, дублируют обретенное счастье и затихают, обнявшись. А утром, проснувшись, он слышит: его новая подруга, издавая питательные звуки, хозяйничает на кухне. Остро доносится, окончательно пробуждая, запах свежезаваренного кофе с легким ароматом корицы. Он встает с мятого ложа и, стараясь не глядеть на портрет, смущенно ищет свои отброшенные вечор трусы, которые, как подсказывает даже небогатый опыт Кокотова, наутро могут оказаться иной раз черт знает где. Вдовец отыскивает пропажу и, одевшись, решается взглянуть на снимок. И что же? Ничего. Со снимка на него привычно смотрит покойная жена, ни единой черточкой не укоряя за случившееся. Тут в комнату входит другая, она пышет счастьем ненапрасной ночи и отдергивает шторы, впуская в спальню массы света. Солнце ударяет в фотографию, и ему кажется, будто жена ласково улыбается, понимая и прощая…

Придумывая все это, писатель одновременно мысленно рассуждал, какой одеколон взять с собой: давний «Богарт», которого осталось на донышке, или новый, нераспечатанный «Москино», подаренный подлой Вероникой к 23-му февраля позапрошлого года. Испытав те же приступы скаредности, как и при выборе сорочек, но учтя возможность дальнейших свиданий с Обояровой, он предпочел все-таки нераспечатанный. Напоследок Андрей Львович решил усилиться новыми черными кроссовками, джинсами и свитером якобы от «Труссарди». Примеряя его перед зеркалом, автор «Роковой взаимности» решил, что концовка с прощающей улыбкой портрета простовата…

Ломая голову над другим финалом, он сложил вещи в спортивную сумку, не забыв чай и зарядное устройство, затем перекрыл газ, тщательно выключил все бытовые приборы и вдумчиво закрыл дверь, ущипнув себя для надежности за руку. Дальше путь его лежал в редакцию «Железного века», помещавшуюся на проспекте Мира, близ угловой «стекляшки», где когда-то располагалась «Книжная лавка журналиста». Он хотел получить наконец гонорар за «Гипсового трубача» и взять номер журнала с рассказом, чтобы подарить Наталье Павловне. Но денег ему, конечно, не дали, объяснив, что вся «наличка» ушла на лечение Мреева, который к тому же в больнице сорвался с катушек и выпил разбавленного медицинского спирта. Хорошо еще, его собутыльниками оказались реаниматоры, они же и откачали потом Федьку. В прошлый раз Кокотову тоже ничего не заплатили, так как содержимое редакционной кассы отдали инспектору, пришедшему закрывать «Железный век» за нарушение правил противопожарной безопасности.

«Глупая, глупая царская цензура, несчастный, несчастный советский Главлит! – подумал тогда Андрей Львович. – Сколько изощренных сил они потратили на борьбу со свободой слова, с хитроумным эзоповым языком, с аллегорической фигой в глубоком кармане отечественной словесности! Угрожали и награждали, льстили и стращали, вычеркивали и вписывали, взывали к здравому смыслу и отчизнолюбию… А надо было просто поручить это дело пожарным. И – баста!»

Выпросив два журнала с «Трубачом», Кокотов позвонил Жарынину и договорился о встрече. Затем, выйдя из редакции, заглянул в ближайший универсам и долго выбирал вино для своей бывшей пионерки, явно понимавшей толк в дорогом алкоголе. Надо было найти достойный напиток и в то же время не утратить финансовую самодостаточность, и без того весьма зыбкую. Бродя вдоль стеллажей, уставленных сотнями бутылок, он испытал примерно то же, что и два часа назад в «Библио-глобусе». Бутылок, как и книг, было унизительно много. Исследуя ломящиеся от выпивки полки, автор «Знойного прощания», вообразил безоблачное гедонистическое завтра, когда жизнь человека станет вечным праздником, а смыслом существования сделается дегустация всех сущих сортов алкоголя, производимого на планете. Как же обидно будет умирать, сознавая, что, например, тобой еще не испита водка «джух-джах», которую в Малой Азии отуреченные потомки мидян гонят из странных цветков молодила кровельного…

Неожиданно Андрей Львович обнаружил закуток, где в корзине, похожей на большое гнездо, в соломе, лежали навалом бутылки – точно яйца, снесенные спившиемся птеродактилем. Оказалось, это – бордо 2003 года, почему-то продававшееся вполцены, правда, при условии, если возьмешь две емкости в одни руки. Обрадованный писатель схватил пару бутылок, на бегу усилился перцовочкой, солеными огурчиками и, с ужасом глядя на часы, метнулся к кассе.

…Когда запыхавшийся Кокотов садился в «вольво», припаркованный у станции «Алексеевская», Жарынин посмотрел на него так, словно соавтор опоздал не на полчаса, а как минимум на несколько культурно-исторических эпох.

От Звездного бульвара началась страшная пробка. Если бы в такой неподвижной толпе скопились пешеходы, они давно бы переругались между собой, перетолкались, передрались, учинив кровавую «ходынку», на полдня взволновавшую мировую телевизионную общественность. Но сидя в автомобиле, даже в самом плохоньком, человек чувствует себя почти дома. Как если бы одна из комнат его квартиры имела удивительное свойство отделяться от общей жилплощади, увозя хозяина по делам или развлечениям, а потом могла, воротившись, снова аккуратно встраиваться именно в то самое место, которое предначертано ей планом БТИ.

Машины медленно двигались, лениво перебибикиваясь. Иногда из какого-нибудь автомобиля выскакивал опаздывающий водитель и, по-дозорному приложив ладонь ко лбу, с надеждой вглядывался в выхлопное марево, вспыхивавшее зеркальными бликами. Но пробка, казалось, была навсегда…

– Как анализы? Нашли что-нибудь? – участливо спросил Жарынин.

– Нет, кажется, все в порядке. Просто так, невус…

– Ага, невус… – понимая, кивнул режиссер с тем же выражением, с каким давеча консультировал Мохнача, жаловавшегося на боль в боку.

– Я взял перцовки, – с ленцой в голосе доложил Кокотов.

– Отлично. Я – тоже.

– Ну, а вы что делали?

– Искал деньги на картину.

– А как же мистер Шмакс?

– Мистер Шмакс? Жуткий грязнуля!

– В каком смысле?

– В таком, что он дает мне только два миллиона. Лет пять назад хватило бы одного. А теперь два – мало. Знаете, сколько берут за съемочный день наши звезды?

– Не знаю.

– И не знайте!

Писатель посмотрел в окно, они как раз проползали мимо того места, где прежде высились Рабочий и Колхозница – нержавеющая титаническая пара, слившаяся в оптимистическом порыве.

– Интересно, когда их отреставрируют? – вслух полюбопытствовал автор «Преданных объятий».

– А вы всерьез думаете, их убрали, чтобы отреставрировать? – удивился режиссер.

– Разве нет?

– Конечно нет. Рабочий и Колхозница в стране, занимающей третье место в мире по количеству миллиардеров, это… неформат.

– А что же тогда формат?

– Банкир и Проститутка. Думаю, их здесь и поставят.

– Вы серьезно?

– Абсолютно. А Рабочего и Колхозницу продадут музею Троцкого, в Мексику.

– Почему Троцкого?

– А потому, что извив стального шарфа Кохозницы удивительным образом напоминает профиль Льва Давидовича.

– Шутите?

– Какие шутки, если Сталин за этот извив кучу народу пересажал! Неужели не знаете?

– Н-нет…

– Бедная русская литература!

Сзади послышалось противное кряканье, и черный правительственный «мерседес» с мигалкой в сопровождении джипа, напоминающего броневик, бампером проложил себе дорогу сквозь пробку.

– Если когда-нибудь случится новая революция, а она обязательно случится, – задумчиво проговорил Жарынин, – начнется она с того, что однажды возмущенные водилы выволокут вот такого руководящего гуся из машины и прибьют монтировками. Не булыжник, заметьте, а монтировка – оружие офисного пролетариата! Ну, вы что-нибудь придумали?

– Даже… не знаю…

– Отлично! Рассказывайте!

– Сюжет еще сыроват…

– Я сырости не боюсь. Давайте!

– Ну, хорошо, – повиновался Кокотов. – Допустим, у человека… Назовем его Прохор…

– Прохором называть нельзя.

– Почему?

– По определению.

– А как? Иван?

– Пусть будет Иван.

– Итак, у Ивана умирает жена, молодая еще, красивая женщина.

– Отлично!

– Он безутешен.

– Бывает.

– В спальне висит большой фотографический портрет покойной.

– Портрет? – с тревогой переспросил режиссер.

– Да, портрет. А что вас смущает? – заволновался писатель.

– Нет, ничего, продолжайте!

– И вот Ивану начинает казаться, будто лицо на портрете живет: улыбается… грустит… надеется…

– А когда Ваня приводит в дом бабу, покойница скраивает такую рожу, что новая подружка падает в обморок. Так?

– Нет, не так.

– А как?

– Лицо на портрете отворачивается, – дрожащим голосом произнес автор дилогии «Отдаться и умереть», собираясь еще добавить про завиток, но, к счастью, вовремя передумал.

– Отворачивается? Вы знаете, что сказал бы по этому поводу Сен-Жон Перс?

– Нет, не знаю…

– А я знаю, но воздержусь, иначе мы поссоримся, и наш ненадежный творческий союз окончательно распадется, как СССР.

Некоторое время ехали молча, в тяжком взаимном неудовольствии. Когда миновали мост и оказались у кокотовского дома, Андрей Львович снова испытал сильное желание выскочить из машины, навсегда вычеркнув из своей жизни этого грубого, нахального, невесть что про себя вообразившего режиссеришку. Только мысль о предстоящей встрече с Натальей Павловной и оставленном ноутбуке удержала его от решительного шага.

– Ну ладно, не дуйтесь! – примирительно сказал Жарынин.

– Я не понимаю, чего вы от меня хотите? – сухо отозвался Кокотов.

– Я хочу снять фильм о расчисленном хаосе бытия.

– Кем расчисленном?

– Коллега, вы, может быть, еще и неверующий?

– А вы?

– Я сочувствующий.

– Кому?

– И тем, кто верит, и тем, кто не верит.

– А кому вы сочувствуете больше?

– Всем одинаково.

– Почему?

– Ну как вам сказать… Бог ведь или есть, или Его нет. Так?

– Так.

– Значит, получается: пятьдесят на пятьдесят.

– Да, действительно! – подивился писатель этой простой логике. – А что вы подразумеваете под расчисленным хаосом бытия?

– Даже не знаю, как объяснить. Я вам лучше расскажу одну историю…