"Александр Плонский. Бкдни и мечты профессора Плотникова (Научно-фантастическая повесть)" - читать интересную книгу автора

обращались в ничто наши домашние очаги. Нам доводилось топить "буржуйки" -
мгновенно нагревавшиеся и столь же мгновенно остывавшие жестяные печки -
любимыми книгами: коробились и рассыпались в прах страницы бессмертных
произведений, спасая своим теплом жизнь. Мы помнили груды одежды в мертвых
бараках Освенцима и мюнхенские фраки дипломатов на довоенных
киноэкранах...
Наверное, поэтому белесая от солнца и пота гимнастерка, замасленный
бушлат, кирзовые сапоги с заплатками - лодыжка к лодыжке - были привычны и
дороги большинству из нас. Тех, кто старался выделиться - стрижкой,
модными брючками, - мы презирали со всей бескомпромиссностью молодости.
В отличие от нас профессор Н. был вылощен и наряден. Когда он левой
рукой стирал с доски формулу, из-под пиджачного рукава и накрахмаленного
манжета сорочки с бриллиантовой (мы почему-то были убеждены в этом)
запонкой выглядывали часы на массивном золотом браслете.
То, чего бы мы не простили друг другу, здесь казалось естественным и
даже само собой разумеющимся; кесарю - кесарево, богу - божье.
Лекции профессор читал без конспектов и шпаргалок, размеренным, почти
что сонным голосом, но потрясающе доходчиво, а главное, интересно, хотя не
допускал ни шуток, ни отступлений от темы. Вообще он держал и сотрудников,
и студентов на расстоянии, был сух и подчеркнуто официален. Его знания нас
подавляли.
Не помню случая, чтобы ему пришлось кого-либо приструнить: тишина и
порядок в аудитории тоже казались сами собой разумеющимися.
Тогда профессору исполнилось сорок. Спустя три десятилетия, получив
приглашение участвовать в юбилейных торжествах, я снова побывал на его
лекции. Лучше бы не делал этого!
Недаром говорят: никогда не возвращайся туда, где тебе было хорошо...
Я увидел увядшего, ссутулившегося человека, перебиравшего листки на
кафедре. Куда девался профессорский лоск! Поношенный, мятый костюм,
несвежая сорочка, неопределенного цвета галстук. Ни дорогих запонок, ни
золотых часов, ни перстня на безымянном пальце холеной руки, ни самой
холености...
Тот же бесцветный голос, но раньше бесцветность была нарочитой,
словно искристый бриллиант контраста ради поместили в тусклую платиновую
оправу. А теперь платину подменили алюминием, бриллиант - дешевым стеклом:
в каждой фразе сквозили усталость и безразличие. Раньше профессор, при
всей внешней сухости, жил влюбленной в него аудиторией, крошащимся под
энергичным нажимом мелком, влажной тряпкой над крахмальным манжетом. Ныне
- отбывал опостылевшую повинность.
Я выбросил из головы суетливо-равнодушного старца с бровями Нильса
Бора и опустошенным сердцем, предпочел помнить профессора таким, каким
знал, - молодцеватым, независимым, словно застегнутым изнутри на все
пуговицы, и притом щедро дарившим пусть не сердце - знания.
Не представляю, какими были в свои зрелые годы те двое. Мою жизнь они
озарили уже будучи стариками, под восемьдесят или даже за восемьдесят. Я
говорю "озарили", потому что встречи с ними напоминали вспышки молний,
выхватывающие из тьмы причудливые контуры причудливых предметов. И эти
выхваченные на миг контуры до сих пор хранит сетчатка глаз...
С первым из них я познакомился, когда учился во втором или третьем
классе. Он жил в доме напротив, был одинок. Стол, заправленная солдатским