"Когда воротимся мы в Портленд" - читать интересную книгу автора (Некрасова Екатерина)

3. РОМЕО И ДЖУЛИАН

Наверно, это называется «прижился». Даже скорбная вдовица (теперь он знал ее имя-отчество — Светозара Мстиславовна) дважды зазывала его с гуслями к себе в светлицу. В первый раз, взглянув на обтянутый белым платком сытый вдовицын подбородок, на ярко-красные ее губы и ярко-голубые веки, он ощутил нехорошее подозрение — и по шаткой лесенке поднимался, прямо сказать, нога за ногу. Ну не нанимался он спать здесь со всеми — вне зависимости от пола, возраста и внешнего вида! Что они, сами между собой не могут?

Обошлось. Во вдовицыных глазах на нем, по-видимому, давно стоял жирный крест. Спускаясь по лесенке обратно в сени, он испытал первое за время пребывания здесь значительное облегчение.

В покои молодой княгини его звали только однажды — на другой день после свадьбы. Он честно попытался сообразить что-нибудь подходящее к случаю, про любовь — но ничего не вспомнилось. Ну не приходилось ему никогда петь серенады. «Не плачь, девчо-онка, пройдут дожди, солдат верне-отся…»

Рогволд петь не просил. То ли не интриговали его непонятные слова, то ли он вообще был к музыке равнодушен. А песенка про Портленд неожиданно полюбилась князю Всеволоду — и, усаживаясь с гуслями на лавке у окошка, Эд тарабанил к обоюдному удовольствию:

…ни Бог, ни дьявол не помогут купцу спасти свои суда. Когда воротимся мы в Портленд, Клянусь, я сам взбегу на плаху, Да только в Портленд воротиться Нам не придется никогда…

И сытые, как вдовица Светозара, и похожие на нее даже выражением лица тараканы выползали из щелей послушать.

Ночами, уткнувшись в подушку, он повторял: хочу домой. Домой. Домой. Хочу к магнолиям Монако! Когда воротимся мы в Портленд?!

Он тосковал.

Любая хрень — то, на что не обращал внимания, то, что раздражало и злило — отсюда, из чужого и ненавистного мира, обрела ценность. Он валялся на шкурах, заложив руки за голову, разглядывал пятна от сучков в потолочной балке и вспоминал; это было мучительно, как ковыряться в ране, но не вспоминать он не мог. Мазохизм.

…Плакат на тумбе у входа в офис — солдатик с полуголой барышней на коленях, внизу громадная надпись: «Дорогой мой суженый, вынь свое оружие!» При ближайшем рассмотрении плакат оказывался рекламой зубной пасты.

Телевизор. Отцовская спина на фоне экрана и материн нервный голос: «Сережа, да выключи ты эту говорящую тумбочку!» Витрины ларьков, забитые пестрыми коробочками компактов, скрипучие полы универа, кетчуп и как его размазывать по хлебу… Экспедиция, работа — все это ерунда на самом деле, но…

Глядя в окно, вспоминал, как накануне отъезда шел по Садовой. После дождя; мимо с рычанием катили легковушки и грузовики — облака выхлопов, вонь… Обогнавший его «жигуль» на повороте выпустил такое, что Эд задержал дыхание. Отсыревшие пятна на стенах домов, кривые разбитые тротуары… Каким прекрасным все это теперь кажется. Я, по-моему, даже выхлопные газы вдыхал бы сейчас с наслаждением. И плевать, что в крови у меня свинец, в мозгу асбест и ртуть в костях.

…Нет, не плевать, конечно. И не вдыхал бы с наслаждением. Но из города можно уехать. Из времени не уедешь, из времени можно только выжить, а семьсот лет не прожить никому.

За окном шел снег.

Любови любовями. Нельзя же смыслом своей жизни сделать чужое тело. Даже очень красивое тело…

Чужое тело бродило по комнате. Иногда валилось на ковер; иногда подсаживалось на край ложа и подолгу молча смотрело. Последние дни оно было очень тихим — кажется, что-то понимало. Эд был благодарен.

…Зеркальные стены небоскребов. Статуя Свободы. Серая кошка на ступенях подъезда. Мир виделся ему составом, сходящим с рельсов — и казалось, что он, Эд, должен кинуться и руками удерживать опрокидывающиеся вагоны.

* * *

…Он хорошо ее представлял. Почему-то. У нее были русые волосы и, должно быть, не слишком скуластое и не слишком плоское, а довольно правильное лицо. И, как все местные женщины, она носила подвески в косах и длинную рубаху… и, должно быть, как княжеская любовница — башмачки…

Она жила в этом доме — приживалкой; за ней следили, ее пытались запирать, но она все равно убегала и бродила по поселку…Как она улыбалась — совершенно по-детски и совершенно безумно, вытянув шею и склонив голову к плечу, всматриваясь расширенными несмеющимися глазами… Однажды, в ноябре или начале декабря, когда еще не выпал снег, но вода уже начинала замерзать, она сорвалась с мостика через ров под стенами княжеского жилища. Подскользнулась на заледеневших досках; или оступилась; или прыгнула сама — может, и вправду хотела утопиться, а может, уже перестала понимать, чем зима отличается от лета. Ее успели вытащить — она сгорела в горячке, в несколько дней…

В какой-то из этих комнат осталась качаться раскрашенная люлька с ее ребенком.

* * *

Мать — пленная половчанка. Откуда у ее сына варяжское имя? Да еще вроде как и с ошибкой… Тезка его, папаша небезызвестной Рогнеды, вроде во всех летописях Рогволод.

А может, правильно как раз у этого. Черт их разберет. В конце концов, русские во все времена искажали иностранные слова, всобачивая в них лишние гласные, а не наоборот.

Над крышей кружила ворона. Села на край, где уже сидела еще одна. И еще одна прилетела и села… Он опустил голову.

…Второго племянника Всеволода, будущего князя Юрия, все зовут Судиславом. Его сестру Анну — Добронегой…

Думалось не о том. Ерунда лезла в голову — что толстую кухарку зовут Малушей, белого кобеля — Брехом; а групповушка на здешнем церковном языке — «свальный грех». Рогволд, по слухам, дружинников к себе таскал и по двое и по трое…

Ветер пробирался под шапку, и за ворот, и за пазуху. Сухая поземка заметала следы. На ступенях крыльца сидел желтобородый стражник и перематывал портянку.

Эд отвернулся.

Они еще ничего не знают. А монгольские полчища уже покинули родные степи, и уже трусит по миру черный с белыми гривой и хвостом конь Чингис-хана, возомнившего — не первым и не последним — что вся земля под солнцем слишком мала, чтобы иметь больше одного владыки. А они ничего не знают. Не знают, что те из них, кто протянет еще десять лет, будут убиты, и дети их будут убиты, и все их поселение будет стерто с лица земли…

Летел снег. В сером небе — пронзительно-белые скаты крыш и темные дымы…А тучного командира варягов зовут Тостигом. А кличка у него — Хардрааде, Жестокий…

Сплюнув, Эд прошел мимо стражника — наверх, в дом.

…А на костях у них поперечные полоски — тоненькие такие, светлые, как-то по-научному называются… кольца кого-то. Они все тяжело и часто болели в детстве — тогда рост организма замедлялся, и вот там, где костная ткань прекращала расти, а потом начинала снова, и остается такое, более светлое «колечко». Привет от цинги, авитаминоза и туберкулеза, и прочего, и прочего…

Взять на руки и унести. И плевать на все. Не хочу, чтобы у тебя была цинга и сросшиеся зигзагом переломы… чума, оспа, холера, монголы в радужной перспективе, да одни любящие родственники чего стоят…

…Искрилась наледь на окне. И были золотые искорки в разметавшихся по подушке волосах — немытых, свалявшихся, потемневших… Все равно.

Он мог подолгу смотреть на это лицо. Вот так, ночами, когда таяла свеча в серебряном подсвечнике и шуршали тараканы — когда оно, лицо, не принимало выражений и не корчило гримас, когда челюсти не жевали, демонстративно и хамски, с чавканьем, посреди княжеского совета, глаза не щурились, обещая кому-то большие неприятности… Не в том дело, он уже любил все эти гримаски (гримаски! не хрю себе…) — просто так было спокойнее. Спящие безопасны, когда спят зубами к стенке.

Отсветы. Бюсты и мозаики в альбомах по искусству, учебники и энциклопедии — у него и раньше не было впечатления, что люди здорово изменились за тысячелетия. Менялись каноны… Но он не мог поверить, что можно не считать красивыми эти равнодушно-надменные точеные черты.

…А иногда, не успевая остановиться, начинал думать о другом. О том, что под этими бровями — надбровные дуги; веки, губы, нос, кожа, волосы — все это сойдет, всего этого давно нет, если считать по его, Эда, времени… Ему виделся желтый оскал черепа Ингигерд — живой, красивой, веселой, — и он хватался за голову, и усилий стоило не броситься, не прижать изо всех сил, защищая собой… Лишь изредка он позволял себе, чуть касаясь, провести пальцем: висок… скула… впадинка между скулой и челюстной мышцей… ямка между ключицами и ямки под и над кадыком… Просто чтобы убедиться: оно есть. Мое. Тут. Спит…

«…И бойко рифмовали слова «любовь» и «кровь»»…

Это из песенки. Названия не помню. Из старой, кажется, какой-то песни.

Наросший лед не добавил слюдяному окошку прозрачности. За прорезями-ромбиками в ставнях синел ранний вечер. Ставни были закрыты — плотно, на щеколду.

Эд поднялся и перетащил скамейку — тяжелую, на двух резных обрезках досок вместо четырех отдельных ножек — поближе к огню.

В печи стреляли искрами поленья. Березовые. Отраженный свет дрожал в изразцах — желто-голубых, будто неумело раскрашенных акварелью.

Фэнтэзи. Фэн-тэ-зи. И я вполне гожусь в главные герои — высокий и мускулистый, и широкоплечий… мужественные черты лица, и нос мне в армии сломали — так вот и не собрался сделать пластическую операцию… И без страховки влез на обледенелую крышу…

И где-то поблизости бродит прекрасная дама с длинными рыжими косами.

Эд потер заросший подбородок. Ему хватило наблюдения за процедурой здешнего бритья. В крайнем случае, бороду потом подрежу… будет ма-аленькая бородка…

Он представлял себя со стороны — стриженый почти наголо и вообще мало похожий на древнего русича парень у огня, угрюмый взгляд исподлобья… Слава Богу, что волосы отрастут не раньше, чем через полгода.

А так далеко он не загадывал. Одна мысль, что через полгода он еще будет здесь… лучше пойти поискать крепкую веревку.

За прошедшие полторы недели он успел буквально возненавидеть этот мир. Ничто здесь не рождало даже намека на ту тяжелую ностальгию, которую вызывал у него, скажем, вид марширующих по экрану римских легионов. Ничто не нравилось, не восхищало, не умиляло, даже не интересовало. И даже мысли о том, что любой из здешних предметов ТАМ оценивается в изрядную сумму, только добавляли тоски. Тоска, досада, злость и презрительная неприязнь. И тяжелая же гордость за СВОЙ мир — клятый, загаженный, да, но не с этим же свинарником сравнивать…

…Кстати о свиньях. В здешнем хлеву ему довелось побывать — бродя по двору, случайно заглянул в открытые воротца, куда только что вошла женщина с ведром. Здешние свиньи оказались мелкими, черно-пегими и волосатыми, как дикие; коровы — мелкими же и лохматыми едва не до курчавости, но зато с длиннющими, изогнутыми, как у волов, рогами…

И сами люди. По крайней мере, он понял, что все это брехня насчет прекрасной белокурой славянской расы. Люди как люди. Бороды. Деревня. Только что нет таких пропитых морд, как в наших совхозах. И брюнетов среди них было немногим меньше, чем в России, которую он знал.

…Как когда-то в Анапе, в пионерском лагере, украинские ребятишки дивились светлым глазам ленинградцев. А он впервые осознал прелесть принадлежности к большинству. Не так часто ему доводилось испытывать это чувство…

…Да. Так к чему это. Просто ему не казалось, что среди местных он так уж выделяется. Ну, чернявый, ну, глаза карие… Не таким уж исключением все это оказалось.

Тоска. Огненные отсветы теряются в разноцветных узорах ковров. Но не тепло, нет… Щели в стенах проконопачены мхом и снаружи замазаны глиной, но все равно изморозь выступает на бревнах. «А так тебе и надо — герою-десантнику не фиг отсиживаться в чужой спальне…»

Тоска.

…Их корявые женщины — ничуть они были не краше современных ему деревенских девиц, пахать на такой и коня на скаку остановит. Зато он живо представил, как выглядела бы здесь Галка — со своим алым причесоном, макияжем под узника Освенцима, худенькие плечики, тонкие руки… Давеча ему случилось поймать девицу, подскользнувшуюся на замерзших помоях у двери в поварню. Девица — девчонка, точнее, симпампончик-румяные-щечки — игриво стрельнула глазками. Глазки оказались сочно подрисованными — судя по всему, углем…

Он кутался в плащ. Главное, что здесь не было привычной ему устойчивой равномерности температур. У огня — жарко. У окна — холодно. На лестнице тоже холодно — сквозняк…

И запах. Кухонный, коммунальный какой-то дух — должно быть, снизу, из поварни… Эд поморщился. Прижался к печи щекой. Гладкие, как кафельная плитка, изразцы. На голубом фоне желтые башенки.

Гладил ладонью застежку плаща — он уже более-менее освоился с этой похожей на запонку, но размером почти в половину ладони штукой. За один такой плащ здесь, небось, можно выручить несколько коров. За тот, что ему, Эду, дали вначале, небось, пожалели бы и барана. А подбитый мехом кафтан, а пояс-ремень — длинный, с узорными бляшками, с металлическими наконечниками… Обули, одели, поят, кормят… Чего тебе еще, паразиту?

Плащ тоже был подбит мехом — Бог знает, чьим; из всех на свете мехов он, Эд, четко отличал лишь каракуль, песца и кролика. А плащ по-здешнему — «мятль», это он уже усвоил. Разноцветные — красные, белые — круги, вышитые на синем. У них, похоже, мода на эти круги, их вышивают на рубашках, шапках и даже сапагах… Вытянул ноги. Да, и на сапогах. Чтобы в дождь скорей промокали?

Огненные отсветы играли на носках с позволения сказать, сапог. Эд думал о том, что вот эту пару ему подобрали в размер — причем без большого труда. А понадобилось бы — сшили бы на заказ…

Фаворит.

Кожаная подошва без каблука. Ноги мерзнут, несмотря на мех внутри. А ведь по здешним понятиям эти сапожки наверняка дороги и шикарны. А лужи в дождь переходить — вот, господин, деревянные подошвочки, крепятся к ногам посредством вот этих ремешков… что-то вроде сандалий, только надеваемых поверх обуви.

Как он тосковал по своей одежде. По зимней куртке хотя бы. Тройной синтепон, резинка внизу и резинки в рукавах, и резиновая тесемка в капюшоне, а если застегнуть капюшон на «липучку», то все вместе превращается в усеченное подобие скафандра…

И этой курткой он бы эффектным жестом закутал чьи-нибудь плечи.

Желтые башенки на голубом фоне. Кирпичики, зубчики, окошечки. Ощущение собственной подлости было постоянным — просто иногда оно словно рассасывалось в свежих впечатлениях, а когда впечатлений не было — вот как сейчас — возвращалось и, прямо скажем, жабой укладывалось в груди. И вспоминались глаза Рогволда — в то, первое его, Эда, здесь утро. Долгие, странно пристальные взгляды, в которых уже не было никакой насмешки. Нельзя быть таким самонадеянным, но тогда ему казалось, что он прямо-таки видит, какая мысленная мозаика складывается под этой шапкой волос. И ему было стыдно, нестерпимо стыдно, ему просто было худо, он едва выдержал… К этому парню никогда в жизни никто по-человечески не относился. Нашел, куда бить, скотина бездушная…

И когда жаба внутри принималась ворочаться, трясь ледяными боками, он мысленно кричал (кричал-то мысленно, а кулаки сжимал вполне в натуре): «Я еще ничего не сделал! Я еще никого не обманул!» — «Ну так обманешь, — безразлично отзывался мудрый внутренний голос. — Ты бы так же улыбался этой женщине, на которую у тебя, высокопарно выражаясь, наточен нож за голенищем; у тебя хватило бы совести ее соблазнить, подбить на побег и удушить где-нибудь в лесочке… Просто сейчас тебе кажется вернее другой путь. А жизнь этой девушки — жизнь этого парня, ты это прекрасно понимаешь…» — «Ну и он должен понимать! Не давай себе вешать лапшу на уши!» — «Ах, Эдик…»

Я понимаю, твердил он сам себе, прижимаясь лбом к горячим изразцам. За мной двухсполовинойтысячелетний опыт человечества, дворцовые перевороты и политические заговоры, за мной громадный мир многомиллионных мегаполисов, интриги из-за наследств, коммунальные склоки, фиктивные браки, кляузные судебные процессы… А у них… что они здесь знают? Ну, князь Всеволод зарезал брата и уморил его сожительницу — ничего более значительного здесь, небось, и не случалось. Ну, какая-нибудь вдова, по слухам, спровадила мужа на тот свет грибочками…

Он беззащитен перед тобой. Перед ТОБОЙ — беззащитен. Сволочь он, конечно, та еще, но чего-то кажется мне, что ТАКОЙ подлости он и представить не может.

И эта девушка, которая тоже, между прочим, не виновата, что оказалась переведенной стрелкой на рельсах твоей истории…

Лоб стал горячим, как у больного в жару.

Очень кстати вспомнилось, что с лица молодой княгини давно исчезли чудившиеся ему проблески сочувствия. Теперь она ледяным взглядом смотрит сквозь него, Эда, и это еще ничего, потому что при виде Рогволда она просто демонстративно подбирает подол — с таким видом, точно боится испачкаться. Рогволд кланяется и отмалчивается, но глаза у него поблескивают нехорошо.

Это же серпентарий. Пауки в банке. Пороховая бочка. И достаточно искры… И искру ты им обеспечишь, правда? Тебе так дороги рельсы твоей истории, ты готов на них лечь сам и положить его, ее и еще кучу невинных людей, весь этот поселок положить, с мужчинами, женщинами и ребятишками…

Башенки.

* * *

…Что по-настоящему слабые и беззащитные взрослые люди редко вызывали в нем даже простое сочувствие. Сочувствия достоин сильный, попавший в капкан — ведь есть на свете такие давления, что никакому сильному не выдержать. Спасать стоит того утопающего, который барахтается до последнего. А кто готов лечь носом в первую попавшуюся лужу — да туда ему и дорога.

И никаких межполовых различий тут он не признавал. Женщина слабее мужчины физически, но в современном мире давно не физической силой определяется статус человека. Да и всегда, в общем, так было… Так что извините-подвиньтесь, мозги у всех одинаковые.

Ингигерд.

* * *

Причиной пожара стала опрокинувшаяся лампадка в домовой церкви. Эд проснулся, кажется, секундой раньше, чем его затрясли за плечо.

…Он запомнил темную комнату, полную огненных бликов. Свои босые ноги на дощатом полу; штаны, сапоги, плащ, ох, он знал эти истории о пожарах в деревянных городах — как выгорало все от и до, и по равнинам пепла бродили уцелевшие, обезумевшие с горя.

Бежали по лестницам — проклятые крутые лестнички, с узких ступенек срываются ноги, крики, плач, запах дыма, звяканье оружия, и та самая девчонка, которую он спас от падения на помойной куче, невнятно выкрикивая, билась в руках здоровенного мужика.

А потом они все стояли. И смотрели. В черном небе плясали языки огня, летели искры, и в дыму не стало видно звезд. Огонь был в своем праве — самоуверенный такой огонь. Чего ему бояться, думал Эд, — ведь ведра с водой передаются от колодца по цепочке, и их так мало, деревянных обледенелых ведер… и людей мало, и все так медленно…

Крыша церкви рухнула внутрь — с грохотом и треском. Пламя взвилось, брызнули искры и какие-то горящие обломки, ударило жаром, — и рядом завизжали и шарахнулись.

…Утром в белесом небе темнели седые от пепла обугленные балки. Дом и бОльшую часть пристроек все-таки удалось спасти — как, Эд не понял. Он помнил только ведра, которые передавал — передавали все, и князь в развевающемся плаще метался, крича что-то про храм Божий; а вода расплескивалась и замерзала, черный затоптанный снег, мокрые и холодные пальцы Рогволда, мокрые рукава его рубахи… Эд был уверен, что борьба безнадежна. Оглядывая освещенную заревом толпу во дворе княжеской усадьбы, уже прикидывал, как разместить все это в курных избах поселка.

Но он ошибся.

…Разбирать развалины начали в тот же день — но этим уже занимались исключительно те, кому полагалось по социальному статусу. Холопы. Несостоявшийся холоп Эд Бирцев в натопленной комнате валялся на постели, запивая клюквенным морсом жареную с шафраном курицу.

От деревянной церквушки осталась одна стена. (Большинство икон, правда, успели вынести.) Рухнувшее и прогоревшее разгребали несколько дней. Эд, разумеется, понимал, что церковь будут восстанавливать — но и в мыслях у него не мелькнуло, чем может обернуться в полупервобытном обществе такая затея, как строительство.

…Рогволд уехал утром — с дружиной, она же банда. Вспахивая сугробы, отворились ворота, выпуская всадников; вставало солнце, и искрился воздух, полный снежной пыли. Прежде чем подняться на крыльцо, Эд, которого с собой не взяли и не приглашали, долго и тупо разглядывал собственные следы на снегу — непривычные следы, будто не от сапог, а от валенок.

По поводу целей Рогволдовой поездки («И сорвался ни с того ни с сего, а?») у него были свои соображения. Вероятно, и не у него одного.

…В людской, надрываясь, вопил младенец; Эд заглянул. Ребенок лежал на лавке. Был он явно простужен — на ноздрях пузырилось изжелта-зеленое. Мамаша — немолодая и несимпатичная, изможденного вида женщина в штопаном платке, — стояла у лавки на коленях. Вот припала губами к носу ребенка — громко всосалась, оторвалась, сплюнула на пол; снова припала… Санитария и гигиена, подумал Эд, проходя. И патриархальная простота. И дети-то, прости Господи, сопливые все как один…

У лестницы наверх он столкнулся с выходящими. Прижался к стене, пропуская. Обдавая запахом ладана, мимо потянулись: попик с поднятой иконой (вполне канонического вида облупленная Троица); еще двое церковных — один с кропилом; князь и пятеро из дружины — все в верхней одежде и вооруженные.

Эд вышел следом.

И снова он стоял на крыльце и смотрел. Процессия обошла вокруг бывшей церкви — один махал и кропил, остальные нестройно пели хором. Затем духовные лица вернулись в дом (продрогший Эд вторично попятился, уступая дорогу), а остальные проследовали на конюшню — откуда вскоре появились верхом. Ворота снова открылись и захлопнулись; уже выезжая, один из всадников оглянулся на Эда. Взгляд Эду не понравился.

Во дворе, где всегда суетился народ, не было никого, кроме него и четверых стражников, закрывавших ворота. В людской, кроме женщины с ребенком, собралось уже человек десять. И все они тоже смотрели — странно, — и под этими взглядами Эду окончательно стало неуютно.

…Он глотал морс, привалившись спиной к ковру над постелью. Что-то происходило; что — он не понимал.

Оконные ставни были открыты, и солнечные зайчики прижились на гранях ледяных узоров. Стиснув зубы, Эд отодрал примерзшую щеколду — распахнул слюдяное оконце. Отсюда, со второго этажа, все-таки кое-что было видно. Село за княжеским частоколом — крыши в снежных шапках, улочки… Шестеро всадников — черные на белом. А кроме них, насколько хватало обзора, не было НИКОГО. Село будто вымерло — стоял солнечный зимний день, искрясь, вилась поземка… и ни одной живой души не виднелось даже во дворах.

Эд ежился у окна, навалившись локтями на подоконник. Что-то происходило… совсем непонятное, потому что — в его понимании — даже известие о грядущем вражеском нашествии должно было бы вызвать совсем иной эффект. Церковь, Рогволд… с утра все было нормально…

И вдруг он вспомнил. Все эти жуткие байки о человеческих жертвоприношениях при закладке новых построек — особенно имеющих большое значение, например — культовых… С обычаем вполглаза боролась даже христианская церковь, он бытовал во всех странах Западной Европы… все эти рассказы о мостах, соборах и замках, которые упорно рушились, пока кого-нибудь не замуровывали в стену… И поиски жертвы, кажется, частенько происходили именно так — высылали отряд, который должен был хватать первого встречного.

…Светило низкое солнце. На крышах клубились тени от уходящих вверх дымов. Всадники ехали — черные на белом, среди тишины и пустоты. В пределах видимости встречных у них не намечалось. Ни первых, ни вторых; если бы я столкнулся с ними не в доме, а во дворе… Даже нет — во дворе, наверно, все равно не считается. Если бы не в доме, а на улице… и не до того, как они обошли вокруг церкви — совершая, видимо, какой-то обряд, — а после…

Христиане хреновы.

И пришла еще одна мысль — и он застыл. Потому что — а на что рассчитывал сам князь? Слух прошел по селу ударным темпом — ведь еще утром все были явно не в курсе; местные жители попрятались, а плотность населения у них тут такова, что чужой человек может не забрести в округу еще полгода. Так кто непременно должен встретиться князю и его людям раньше любого чужака — если не брать в расчет совсем уж диких случайностей? Правильно, возвращающийся отряд Рогволда — судя по всему, не ведающего о том, что начало строительства назначено именно на сегодня. КАК такое могло получиться? Чтобы ближайший княжеский родственник — не знал?! И князь не может не понимать, что рискует жизнью племянника… ведь КТО будет ехать впереди отряда? И, значит…

Он стоял у окна, глотая колючий ветер. До него доходило. Князь не любит племянника — племянник, черт его побери, строптив…

И вот тут он испугался всерьез. Кучка удаляющихся всадников темнела уже за внешней стеной — далеко в поле. За селом хотят ловить? На дороге? А вот фигушки вам, думал Эд, сбегая по ступенькам. Фигушки.

Он знал, что тоже рискует жизнью — причем своей, — но страха не было. И на ходу думалось об отвлеченном. Что он не понимает их логики — по его, Эда, понятиям, ждать от души убитого, чтобы она, вселившись в освящаемую таким образом постройку, прониклась к своим убийцам добрыми чувствами… На вашем месте, ребята, я не рискнул бы войти в такую церковь.

…И только уже за воротами княжеского двора, на пустынной, продуваемой поземкой улице, он спохватился — сообразив, что аборигены недаром не питают пристрастия к пешим прогулкам. Что в поле снег по колено… Но ему все равно было не из чего выбирать.

Из ворот поселка его выпустили — покосившись, — но ничего не сказали. Думаете, я не знаю, сообразил Эд с каким-то даже злорадством. Думаете — вот она, жертва, и как удачно — чужак… А фигушки вам!

Мир за околицей походил на компьютерную картинку. Солнце сгинуло; серое небо равномерно, как градиентная заливка, темнело к горизонту, — а под ним до горизонта же тянулось белое и бугристое, в редких пятнах незанесенных кустов… А может, я и ошибаюсь? Ведь чепуха же… Уехали — подумаешь, мало ли, куда они могли поехать. Народу нет — ну и что… А?

…Упруго, как проволочные, подрагивали черные на фоне снега верхушки мертвых трав.

Дальше все было просто. Он топтался на опушке, готовый в любой момент шарахнуться с дороги в лес. Сначала ему было даже жарко — еще бы. Ведь если вместо отряда Рогволда на него наткнется отряд Всеволода… Далеко ли убежишь по сугробам?

Потом он замерз. Ругаясь сквозь зубы, переминался, притоптывал, прыгал с ноги на ногу, — только что не приплясывал. Серый день незаметно поголубел и обернулся вечером. Сыпал снег.

…Потом он услышал. На этот раз не ржание — конское всхрапывание, позвякивание сбруи, глухой стук копыт по заснеженной дороге… Он прыгнул в сторону — перемахнув через ближайшие к дороге сугробы, поднырнул под еловые лапы — и снег, конечно, посыпался, но все-таки наследить Эд ухитрился по минимуму.

А потом он увидел их. И, увязая в снегу и отряхиваясь, выбрался навстречу.

И, в общем, можно было уже не сомневаться насчет того, откуда они возвращаются — переброшенные через конские спины вьюки распухли от добычи, а у желтобородого стражника правая рука была обмотана окровавленной тряпкой, а у кого-то еще перевязана голова, а в хвосте отряда двое ехали на одной лошади…

А Рогволд был цел и невредим. Вороной конь остановился, уже надвинувшись на Эда грудью — широкой, костистой, лоснящейся… Предводитель бандитов смотрел с седла — расширенными удивленными глазами.

…Эд даже сумел объяснить, в чем дело. «Церковь», «строить», «жертва»… Костер дымил, дым тянулся в небо — и был уже светлый на темном. Люди сидели молча. Кусая губы, Рогволд швырял в пламя заснеженные шишки, и пламя шипело; там, под спешно нарубленными мерзлыми зимними ветвями, таились огненные расщелины, наводящие на мысли о лаве, магме и вулканах… Кто здесь знает, что такое магма? Или вулкан?

Рыжий притащил и бросил в огонь охапку еловых веток. Повалил густой дым, вокруг повскакали и заругались. Эд остался сидеть. Он сделал, что хотел — ему повезло. Но… Пешка, подумал он о себе. Как… марионетка — ничего не понимает, а дергается…

Рогволд молчал, ссутулившись.

К поселку они подъехали в темноте. Кое-что Эд сообразил — после заката никакое строительство невозможно, ночь принадлежит темным силам, от такой работы не будет добра. Да и человек, явившийся ночью из лесу, вряд ли годится на роль жертвы — кто его знает…

Всадники ехали теперь чем-то вроде знаменитой «свиньи» — колонной по трое в ряду. Эд, далеко в арьергарде ерзавший на крупе за спиной у рыжего, увидел княжеский отряд одним из последних.

Их разделяло поле — голое зимнее поле. У частокола — черного и смутного в густеющей сини — сгрудились черные фигурки; вот одна подняла руки ко рту и что-то крикнула. Ворота дрогнули, приоткрываясь — оранжевый свет факелов лег на сугробы.

Из ворот боком выбралась женщина. Кажется, женщина — в длинном. Кажется, с подносом, и на подносе что-то стоит…

— Ого, — сказал рыжий и пятками толкнул коня.

…Когда они подскакали, Ингигерд все еще растерянно улыбалась. И блестел в огненном свете начищенный серебряный поднос, а на подносе — кубок, тот самый, княжеский, с цветной эмалью… И потрясенный Всеволод смотрел на жену округленными глазами.

…Соль ситуации рыжий растолковал Эду на пальцах. Впрочем, в этом почти и не было необходимости — Эд все понял сам. Для этого хватило даже его убогих познаний в языке — плюс чуть-чуть дедукции. На глазах собравшейся толпы князь Всеволод бил по щекам вдову брата, надоумившую молодую княгиню встретить усталого и замерзшего мужа с кубком подогретого вина — при том, что княгиня понятия не имела, куда и зачем уехал муж и что, собственно, грозит тому, кто попадется ему навстречу, — зато вдова-то все понимала очень хорошо.

Приседало на ветру пламя факелов. Снег падал крупными хлопьями, и над горелыми балками церкви проступила бледная луна; княжеская ладонь звонко прикладывалась к дряблым вдовицыным щекам. Ну скорпионник, думал Эд почти с восхищением. Ну скорпионник…

Кажется, организаторы акции струхнули и сами. Тощий попик торжественно объявил, что в жертву будет принесен конь — на утренней заре. (Эд внутренне съежился — коня, если уж на то пошло, ему было куда жальче, чем человека. Животное-то уж вообще непонятно за что…)

Скрипя снегом, мялись продрогшие зрители. Вдовица убежала в слезах — низенькая, грузная, закрываясь платком… Всеволод, проводив ее взглядом, высморкался в руку — стряхнул на сапог некстати подступившему стражнику. (Тот затоптался, затряс ногой — обтер сапог о сапог.) Всеволод вытер ладонь о плащ и, натужно улыбаясь, сообщил, что на следующий за началом восстановительных работ день он, князь, своей волей назначает «лов» — большую охоту.

Ингигерд — кажется, так ничего и не понявшая — стояла с ним рядом. Держась за рукав, жалобно засматривала в глаза.

И был ужин — мрачный на редкость. Угрюмые домочадцы жрали, пили и переглядывались — искоса; редкий смех звучал неестественно, и даже в трапезной было словно сумрачнее обычного. Эд, снова оказавшийся с гуслями на лавке, халтурил и думал о своем. Трапезная гудела голосами; вдруг воцарившая мертвая тишина дошла до Эда не сразу.

Он поднял голову.

Они стояли друг против друга — бледный племянник Рогволд с еще капающим кубком в занесенной руке и окаменевший дядюшка Всеволод, от глаз до пояса залитый выплеснутым в лицо вином — капли висели у него на бровях, на бороде, и темнела, промокая, белая шелковая рубаха… Рогволд сказал что-то — сквозь зубы, будто плюнул, — явно какую-то гадость. Со стуком поставил кубок, развернулся и пошел прочь — к лестнице наверх, в горницы. Двое мальчишек-стольников, шарахнувшись от него, едва не выронили длинное блюдо с ручками. В тишине загремела и покатилась по полу тяжеленная, надо думать, серебряная крышка.

Все смотрели вслед — в напряженную спину под складками алого плаща; все молчали. В тишине Эд положил гусли на лавку. Князь Всеволод полотенцем вытирал бороду.

Эд шел через зал. Теперь все смотрели на него — или ему казалось, что на него все смотрят. Тяжелый взгляд князя он чувствовал спиной; он знал, что совершает ошибку. Большую ошибку — те, кто возражает сильным мира сего, в мире сем не задерживаются. Рогволду, в конце концов, можно, он племянник, — а ты кто?!

Ему казалось, что половицы под его ногами скрипят на весь зал. Свечные огоньки расплывались, как в тумане; какие-то блики, чьи-то лица… Ясно он видел только упрямо вскинутую русую голову. Расшитый край плаща обмахнул ступени, когда Рогволд обернулся — должно быть, услышав шаги за спиной.

В горнице было холодно. И темно; голубело замерзшее слюдяное оконце. В тусклый квадрат света на полу легла сдвоенная тень. Рогволд что-то спросил — глядя снизу вверх. Эд развел руками. Ни к чему тебе знать, пацан, на что мне столь публичная демонстрация преданности. Будем надеяться, что ты и не догадаешься. Будем надеяться, что я хитрее тебя…

А Рогволд криво усмехнулся — глядя в глаза. Усмешка сделалась почти болезненной — и он опустил голову, и Эд сверху увидел взъерошенную макушку — без пробора, зато в колтунах. Перевел дыхание.

…Сдаться и ПОВЕРИТЬ. Вот так, с кривой усмешкой, но довериться-таки другому человеку, который тоже почему-то все делает не как все…

Молчи, совесть.

Внизу запели — в несколько голосов; с дребезгом разлетелось что-то стеклянное. Не воображай слишком многого, одернул Эд сам себя. Ниоткуда еще не следует, что он тебе благодарен. Тоже мне, герой-спаситель, — вышел ежик из тумана, вынул ножик из кармана…

Рогволд глядел исподлобья — сквозь упавшие пряди волос. Эд вдруг подумал, что по всем законам жанра на месте этого парня должна была бы стоять Ингигерд. Тонкая, с косами до колен, и огромные глаза влажно блеснули бы в лунном свете… И я даже знаю, кто по всем законам жанра должен был бы стать моим злейшим врагом… не-ет, не муж Всеволод, тот — персонаж нейтральный, а враг должен быть отрицателен и гнусен во всех отношениях — начиная с характера и кончая сексуальной ориентацией. И в конце концов я, наверно, победил бы его в поединке…

Шевельнулась тень под ногами. Плащ несостоявшегося врага казался черным; упрямый локон скрыл один вражеский глаз. Этот жуткий мир, вся эта чудовищная родоплеменная трясина, где один человек не значит НИЧЕГО — он обязан быть никем, единицей в ряду, безликой клеткой растения… Рода. И никогда я никому не объясню, что мне плевать на предков Рогволда в десятом колене, и что даже в кошмарном бреду не пришло бы мне в голову сопоставлять его поведение с поведением его дядюшки и из полученных результатов выводить какие-то общие характеристики всех остальных их возможных родственников…

И все мы знаем, что бывает с людьми, которым в подобных условиях вдруг взбредают в голову мысли о каких-то их правах — о неприкосновенности частной жизни, о свободе выбора, свободе личности и свободе совести… Ой, это не их безымянных могилок так много на нашем грешном шарике?

Внизу (стол опрокинули, что ли?) зазвенело и загрохотало так, что оба вздрогнули. Рогволд тряхнул головой, отбрасывая волосы.

Что же ты делаешь, парень, думал Эд. Здесь у вас нельзя так себя вести, это попросту смертельно опасно… И кто помешает князю Всеволоду, почтенному и всеми уважаемому человеку, главе семьи, запороть до смерти незаконнорожденного племянника — единицу, с его, князя, точки зрения, никчемную и неудачную во всех отношениях? С той же, между прочим, легкостью, с какой сам племянник приказал бы вздернуть на первой попавшейся березе заупрямившегося раба…

На полу застыли тени — четкие, как вырезанные; я не могу тебе помочь. Но ведь это мне хорошо рассуждать и сравнивать. Тебе-то сравнивать не с чем — тебе не предлагали на выбор другого мира.

Смелость. Или дурость. Или наглость. Или безрассудство. Или гордость. Черт их разберет, дикарей… Волосы. Глаза. Нос, губы, скулы… Нет, а парень он все-таки потрясающе красивый, как ни крути… Игрушка.

И это тоже причина, подумал Эд — неожиданно бесшабашно весело. Не, если так… То какая же часть организма руководила мной — выдав свое мнение за трезвое решение головы?!

Он переступил через лунный квадрат — и рывком подхватил Рогволда на руки.